Избранное — страница 18 из 51

— Незачем скрывать от вас, что мне всегда были дороги они оба, — продолжал доктор. — Верно, что в последнее время я стал думать о Наде, как о женщине, способной подарить мне новую жизнь. Но я отлично понимал, что она во мне видит лишь старшего друга — близкого и, смею сказать, нужного ей, — но не больше того. В сущности, я ей гожусь в отцы, а ее сыну — в дедушки. Не сомневаюсь, Надя не раз задавала себе вопрос, сможет ли она стать моей возлюбленной, моей женой, и она, конечно, всякий раз отвечала на это одно лишь «нет».

Доктор умолк, подумал немного, затем взял со стола два небольших листочка — из тех, что предназначены для записи телефонов и различных повседневных дел, и что-то коротко набросал на одном из них. Второй листок он протянул Адаму.

— Я хочу просить вас ответить мне на один вопрос. Вы можете быть уверены, что у вас нет никаких причин уклоняться от него: ваш ответ важен лишь мне одному. Я, видите ли, написал то, что предполагаю, вот здесь. — Он показал Адаму свой сложенный вдвое листок. — Напишите и вы ваше слово, и мы сравним оба ответа. Вот что я хотел бы знать: когда писался ее портрет или когда он был только закончен, вы уже были близки?

Адам сразу же написал «нет», сложил листок и отдал его доктору. Тот развернул свой, затем листок Адама, странно, как-то беспомощно поглядел на художника и тихо, с расстановкой спросил:

— Но вы… вы, Адам, уже знали, что любите… или хотите ею обладать?..

Адам покачал головой.

— Нет, доктор. Ни я, ни… думаю, что… ни она. — Вдруг он оживился. — В самом деле, портрет, наверное, был той самой незримой границей, после которой… когда людей начинает вести друг к другу уже бессознательной волей… В портрете высказалось что-то, что…

Он остановился, потому что доктор показывал ему свой листок: на нем было написано «да».

— Как я плохо ее знал, оказывается… — бормотал доктор Мэвин. — Она удивительна… неземная, да-да, неземная!.. Я был уверен, что эта просьба — не видеться с ней, — означает, что она кому-то принадлежит уже, и поэтому она не хочет двусмысленного моего положения. Теперь же оказалось — она решила щадить мои чувства, — доктор усмехнулся, — еще до того, как я начну по ее лицу читать окончательный приговор… — Он стал смотреть на портрет. — Но здесь, в ее чертах, — разве в них не выражение любви? Разве тут не сама любовь, художник, вы же должны это видеть?!

Адам повернулся на вертящемся сиденье и тоже вгляделся в лицо, освещенное плохо, потому что свету было только от расположенной низко настольной лампы. Он мог согласиться с доктором, что там, в проступавшем из темноты лице, запечатлелась любовь. Но он никогда не смог бы объяснить, как эта ясно проступавшая печать любви легла на сделанную им картину, и потому ничего не ответил доктору.

— Я знал, что Надя стала работать у вас, — решил доктор продолжить, — но выполнял ее волю и не делал попыток с ней встретиться. Я сильно скучал по мальчику. Я подумал, что на свидание с ним запрета не существует. Тогда я отправился к детскому саду, и там-то мне сказали, что у мальчика случилось сотрясение и что в сад его мама больше не приводила. Она им, правда, сообщила, что все благополучно обошлось, но… Я и волнуюсь и… признаюсь, тоскую. — Неловкая пауза была короткой. — Я ничего не скрываю, Адам. И я не хочу быть смешон и назойлив. Моя жизнь и дальше будет идти своим чередом, и если можно быть за них спокойным, то ничего другого для себя я не желаю. А если это так, то почему бы нам всем не быть друзьями, Адам?..

Доктор напряженно ждал ответа, но вместо того Адам снял телефонную трубку, набрал номер и, выждав, пока на другом конце линии заговорят, сказал нарочито обыденным тоном:

— Надя, добрый вечер. Мы сейчас приедем вместе с нашим общим другом — доктором Мэвином.

Доктор стал бывать у них в доме чуть ли не ежедневно. Мальчик души в нем не чаял. Адам вел с доктором обычные мужские разговоры — политика, экономические непорядки, ход Уимблдонского турнира, — но они затевали также и нескончаемые споры относительно искусства, в коих доктор проявлял себя неисправимым романтиком, Адам же прагматиком тем большим, чем эмоциональнее доктор наступал на него. Адама ничуть не обижали, а скорее забавляли наскоки доктора, со страстью громившего то, чем Адам занимался. Обвиняя художника в цинизме, безответственности и трусости, доктор доходил в своих эскападах до пророческих обличений, и картины греха, в котором погрязало современное искусство — и с ним вместе маэстро Авири, — выглядели действительно устрашающими. Адаму было не занимать изощренности в возражениях, которые он всегда находил в достаточном числе, — потому хотя бы, что отстаивать негативизм всегда неизмеримо легче, нежели начала позитивные. Это доставляло немалое удовольствие. Но в том, что испытывал Адам, споря с доктором, было и нечто мазохистское: он все сильнее ощущал постыдную тайную сладость от пылающих праведным гневом слов, которые сыпались на него. По сути дела, доктор высказывал то, чего сам Адам не говорил себе; вместо исповеди — проповедь, от которой грешная душа тоже чувствовала облегчение, — вот чем становились для Адама эти споры с доктором. Надя же с самого начала воздерживалась от участия в них, но, без сомнения, на спорящих действовало само ее присутствие, поскольку при подобных столкновениях женщина является обычно той, пусть и молчаливой стороной, к которой мужчины апеллируют, даже не сознавая того. Когда спор принимал слишком острый характер, Надя поглядывала с изумлением и тревогой то на одного, то на другого, и оба снижали немедленно тон, иногда кто-нибудь говорил ей несколько успокоительных слов вроде того, что до дуэли у них никак не дойдет, пусть она не волнуется. И некоторой — тонкой, в неслышимых обертонах звучащей — струной среди частых споров Адама и доктора была и та особенная их атмосфера, в которой проявлялось Надино к ним отношение: она любила Адама и хотела всегда видеть правым и непогрешимым его; но безгрешная сама, она принимала чистые помыслы доктора, к которому питала если не любовь, то чувство давней общности, неизменной близости к нему. Нечто не совсем обычное установилось в доме Адама: он не мог сказать, что они с Надей только любовники, ведь был рядом с ними и мальчик, но если кто-то и заменял ребенку отца, то, наверное, доктор Мэвин; сам же доктор, сдружившись с Адамом и проявляя подчеркнутую заботу о мальчике и о Наде, — он, например, направляясь к ним, мог привезти не только сластей для ребенка, но и накупить недельный запас продуктов на всех четверых, приобрести что-нибудь из необходимых Наде вещей — словом, держал себя, как член семейства, причем весьма внимательный к хозяйству, — меж тем не делал и малого шага к тому, чтобы напомнить о чувствах к Наде более глубоких, чем это выражалось в его столь ровном, заботливом поведении. Назвать сложившиеся отношения «удобными» было бы слишком грубо, но… волей-неволей Адам именно так и расценивал их. И если под вечер ему вдруг приходило в голову отправиться в одно из тех местечек, где он привык сидеть в компании друзей, то делал это с легким сердцем: Надя не одна, говорил он себе. Сама же Надя интереса к подобным вечерам не проявляла. Однажды он познакомил ее кое с кем из тех, кто его окружал, и, между прочим, не без некоторой неловкости — с оказавшейся некстати тут же одной женщиной, еще недавно бывшей с ним в связи; Надя была очень оживлена и умело поддерживала беседу, но когда они, возвращаясь домой, садились в машину, сказала: «Ох! Они все очень симпатичные, только, знаешь, ты уж как-нибудь без меня. Не обижайся, ладно? — И она его поцеловала так, будто они не виделись долгое время. — А скажи, вот эта, в красном платье, вы, наверное..? Правда же?..» Он изумленно взглянул на нее и кивнул. Со смутным беспокойством ему подумалось, что она как будто все о нем знает. Он так ей и сказал: «Я вижу, ты все обо мне знаешь». — «Да, — подтвердила она серьезно. — Я знаю о тебе». Его поразила не столько странная фраза, сколько тон, каким она была сказана: казалось, Надя пускала его на порог некой тайны. Потом не однажды Адам вспоминал звучание этих слов — всякий раз, когда оказывалось, что Надя провидела не только что поступки Адама, а даже его намерения. Вдруг она говорила: «Ты завтра утром едешь на север, я достала теплую куртку». Адам безуспешно пытался вспомнить, когда он успел сказать ей о поездке. «Разве я тебе говорил, что еду?» — спрашивал он ее наконец. «Нет. Ты едешь на два дня, но если задержишься еще, позвони, пожалуйста, хорошо?» — и она целовала его, как всегда целовала, когда о чем-то просила. Он действительно собирался пробыть там, в горах, на севере, где у приятеля был домик, именно два дня и действительно думал, что, может, еще на денек-другой задержится. И об этом Надя — знала?.. И все же таковое знание — если было именно знанием — касалось всего лишь событий, где случайность совпадений, да и не столь большая важность их позволяли не особенно вникать в сущность Надиных предвосхищений. Иначе воспринимал Адам то, сколь явственно ощущала Надя малейшее движение его чувств. Достаточно скрытный, умевший носить всевозможные маски, быть внешне безразличным и когда его захлестывали страсти, — он видел теперь, что открыт перед Надей всегда, в любую минуту, и что для Нади любая его попытка быть не тем, что он есть в этот миг, просто-напросто безнадежна. То он ловил на себе ее чуть замедленный взгляд, то замечал, что голос ее зазвучал напряженно, — тогда Адам обращался к себе и нередко к собственному удивлению обнаруживал, что играл сейчас какую-то роль и пытался не то, чтобы скрыть, а оставить что-то вне своего разговора с Надей. Он ощущал поэтому уже едва ли не с физической достоверностью соединявшие их нити, а чем явственнее проявлялось это ощущение, тем настойчивее он стремился его избежать. Адам понимал, что жизнь шаг за шагом входит в разлад. Он любил. Но он видел, как любовь предъявляет на него свои права и требует отказа от многого, чем он дорожил, к чему привык и от чего не желал отказаться, и потому он временами готов был отказаться от любви, лишь бы оставить за собой права на самого себя — такого, каким он был всегда и каким хотел себя видеть и дальше. Он работал. Но его художество давно ему претило и, споря с доктором, он убеждался все больше, что лишь обратившись к настоящей живописи, он найдет в работе какой-то смысл, и он готов был порвать со своим убогим ремеслом, но знал прекрасно, что творчество всепоглощающе и более, чем любовь, способно требовать от человека жертвенности, а Адам собою жертвовать не хотел. Он вообще не хотел ничем жертвовать. Когда случилось опять, что все та же его прежняя подруга — «вот эта, в красном платье» — вновь повстречалась с ним на вечеринке в доме у приятеля и, закрыв дверь в комнату, обняла его, он вдруг ощутил дыхание утерянной свободы и стал, казалось бы, со страстью целовать свою забытую любовницу. Но она шепнула: «Мы могли бы поехать ко мне, хочешь?» — и он внезапно отстранился от нее: не звонить же, в самом деле, Наде, что он не приедет ночевать! Он явственно почувствовал, что не сможет ее обмануть, это невозможно, как невозможно обмануть, положим, солнечный свет, делая вид, что его нет и что еще продолжается ночь, потому только, что голова твоя засунута под подушку. Тут же он направился домой, испытывая ощущение разлада особенно остро: сожалел, что уклонился от соблазна, и б