Избранное — страница 22 из 51

Оба умолкли. Словно почувствовав, что после слов «бессмертие» и «смерть» беседа себя исчерпала, вошла Надя и пригласила к ужину. За столом Адама охватила внезапная слабость. Ему помогли добраться до постели. Он лег — и началось последнее его мучение. Потянулись дни и недели, полные страданий, боль и ужас которых переносил он в глухом одиночестве, потому что с первых же минут, сказав лишь несколько слов в утешение Наде, умолк, а потом впал в забытье, из которого уже не выходил. Глаза его были прикрыты. Но веки вздрагивали, и глазные яблоки под ними двигались. Не оставались неподвижны и мускулы лица, на котором постоянно отражалась идущая где-то глубоко в сознании жизнь: невидимые внутренние силы вели свою тяжелую борьбу или, может быть, игру, и на лице как будто рисовалась картина их схватки. Напряженное ожидание и внезапный порыв, животный страх и детская улыбка, беспощадность и мольба — непрерывная череда изменений шла волнами по лицу неподвижно лежащего человека. За сутки лишь на насколько часов затихала подспудная эта деятельность, лицевые мускулы переставали сокращаться, расслаблялись, и изнуренный дух погружался в сон. Но даже и этот краткий покой распространялся только на сознание, тонкая структура которого, возможно, и не выдержала бы непрекращающейся борьбы. Однако та часть организма, что составляла бренную плоть и была материей грубой, то есть была природой для того и создана, чтобы переносить невозможное, испытывала страдания постоянные, без единого перерыва, и жестокость их нарастала. Было грозное величие в их неумолимом шествии. В человеческом теле вершилась работа, подобная той, какую вела инквизиция в свои самые жуткие времена: немыслимые пытки подвергали истязаниям каждую живую клетку, и арсенал этих пыток становился все изощреннее со дня на день. Как и прежде, сперва воспалилась кожа. Но если первоначально был захвачен один только палец ноги, а затем во время второго по счету приступа воспалились лишь обе стопы, то теперь процесс пошел выше и выше и интенсивно распространяясь, стал охватывать все тело и остановился у шеи. Была при этом деталь, которую доктор, по-прежнему недоумевая перед необъяснимым, все же предвидел: процесс уже не затронул стопы, «переболевшие» раньше. Пораженное тело доктор тщательно осматривал по нескольку раз в день. Со временем выяснилась еще одна подробность, заставившая доктора не только удивиться в очередной раз, но и снова задуматься над общим смыслом происходящего в организме: быстро захватывая поверхность тела, процесс обошел детородные органы и ближайшую вокруг них область. Говорило ли это о повышенной сопротивляемости организма именно в данной сфере, что было бы вполне естественным? Или же таковая картина, напротив, указывала на необыкновенный ход процесса, на то, положим, что механизм его был связан с работой желез внутренней секреции? Доктор Мэвин мог только теряться в догадках. А скоро у него уже недоставало ни времени, ни сил, ни внутренних эмоций предаваться теоретическим размышлениям: состояние Адама стало меняться таким ускоренным темпом, изменения на его безжизненно лежащем теле стали столь значительны и устрашающи, что доктор успевал лишь делать краткие записи в истории болезни. Призванные для консилиума врачи — всего пятеро, среди них два профессора — в подавленном молчании читали и передавали друг другу записи доктора Мэвина:

«бурное образование твердых вздутий по всему телу размером от чечевичного зерна до ореха на фоне общего мелкого высыпания…

появление эксудата… волдыри, напоминающие картину ожога второй степени на внутренних поверхностях конечностей и на боках…

физиологический раствор, кальций, дерматоген… воздержался от переливания крови, так как анализы по-прежнему превосходны (тут у доктора стоит латинское sic! и далее идут цифровые данные)…

общий отек… поражение слизистой… вероятное распространение процесса на дыхательные пути, затрудненность дыхания, хрипы, отделяемое (данные анализа, после которых написано „чисто!“)…

сердце и легкие — норма; пульс — норма; давление — норма…»

Это был странный консилиум. Все, что представил доктор — и прежние свои записи, выводы, догадки и предположения, и записи, сделанные сейчас, во время нынешнего периода болезни Адама, — выглядели исчерпывающе полными и с профессиональной точки зрения безукоризненными. Консилиум почитал, помолчал, порассматривал тело Адама и согласился со всем, что предпринимает доктор Мэвин. Коллеги сошлись также в том, что условия ухода и врачебного наблюдения позволяют, по крайней мере пока, не госпитализировать больного. Когда все уходили, один из врачей, давний друг доктора Мэвина, взял его под руку и тихо, так что никто не слышал, сказал:

— Вы не исключаете отравления? Что-то малоизвестное?

Доктор медленно кивнул в знак согласия, но обсуждать ничего не стал.

Вечером, когда доктор и Надя ужинали, она спросила:

— Зачем вы их позвали? Разве они могут знать больше вас?

— Полагается, — ответил доктор. — Этого требует врачебная этика. Да и мне спокойней. А по поводу того, что они знают и что знаю я… — Доктор взглянул на Надю: — Ты ничего не хочешь мне сказать?

Она не отвечала, склонив голову и опустив глаза, исхудавшая, тонкая, обессиленная заботами и страхами всех этих дней, сидела она перед доктором, и весь вид ее словно взывал о пощаде.

— Я ни о чем бы не стал тебе спрашивать, Надя, — продолжил доктор с усилием. — Но я врач. Ты же видишь, что происходит. В ближайшее время следует ждать кризиса. Бог знает, чем все кончится.

Надя плакала и кусала губы. Потом она встала, прошла в ванную, чтоб привести себя в порядок, а вернувшись, заговорила ровно, вернее, старалась так говорить:

— Вы можете не поверить мне… Я сама боялась поверить, пока… Пока с Адамом не началось… Я жила в деревне у бабки. Мне было шестнадцать. Господи, как давно! В другой жизни… Я влюбилась в мужчину. Он был взрослый, я думаю, лет тридцати, и у него была девка — из магазина сельпо. Их обоих часто видели пьяными. Но он был красивый, большой и, наверное, добрый. Он заметил, да и все замечали, как я на него смотрю, и он стал водить меня в сарай, где были корова с телкой и поросенок. Я ревела ночами, а бабке сказала, не побоялась. Она меня жалела, она понимала все, моя бабка. Она вообще все знала. Это была Мещера, там травы — много-много!.. Бабка собирала, сушила, и у нее лечились. Говорили, что даже докторша из райцентра звала ее к себе — у нее было какое-то женское заболевание, и бабка ее вылечила. Ну так вот, она много чего мне рассказала и научила, чему успела, — не только в это лето, я и раньше у нее жила, несколько лет подряд. А в этот раз сказала, уже перед самым моим отъездом: Евдокия, говорит… — помните, доктор, я как-то вам объясняла, что мое полное имя было — Евдокия? — на вот, Евдокия, возьми, ты уже баба, тебе все можно доверить, а я уже старая, скоро Господь приберет, знаю, уже не увидимся мы… Она дала мне семена… Семена адамова ногтя — это цветок такой, и вот почему он так называется: если семена растолочь…

Надя оборвала себя на полуслове.

— Я слушаю тебя, — сказал доктор.

— Да, да, — вздохнула Надя. — Просто нельзя об этом рассказывать. Но теперь уж все равно, и я вам все расскажу. Адамов ноготь надо растолочь и настоять на спирту. Нужны еще можжевельник, ландыш, пыльца земляники, но адамов ноготь из этого сбора самое главное. Знаете сказки о приворотном зелье? Если дать его выпить, в человека вселится любовь, и она никогда не пройдет. У меня был муж, и мы хорошо жили с ним. Но я не очень сильно его любила. Несколько раз — я знала всегда, когда это было, он мне изменил, но этих женщин он не любил, а ко мне, как это бывает, потом относился с большей лаской. Когда он погиб, я тосковала, но все равно я знала, что сильной любви у меня так и не было.

— Доктор, — вдруг с мучительной нежностью в голосе сказала Надя, — вы же знаете, я бы и вас любила, я вас любила всегда! — но и это было бы обманом, доктор, вы же все и так хорошо понимаете, правда?

— Конечно, Надя, конечно, — сказал доктор так, будто из Надиных слов выходило, что не он, а она нуждалась сейчас в утешении.

— Когда случилось, что я встретилась с Адамом, — продолжала Надя, — я подумала сразу же, что мы будем любить друг друга. Но я ни шага к нему не сделала. И он тоже. Только когда он принес мой портрет, мы оба поняли, что нам не от чего уходить. Ну а потом… Доктор, я полюбила его до безумия, доктор, и мне каждую секунду было страшно его потерять. А он, бедный, сам не знал, что с ним происходит. Он метался. Он просто не привык любить и, может быть, не умел любить так, как я, и я боялась, что все кончится вдруг — ну вот, не пришел однажды — и все, и конец, и можно умереть, все это было непереносимо, доктор, и я не выдержала, не хватило сил у меня — я дала ему семя… И вот причина, доктор, все с этого началось!..

Надя попыталась остановить рыдания, но безуспешно. Доктор давал ей воды и гладил по волосам, повторяя «не надо, Надя, не надо…»

— Вы уж меня простите, — сквозь слезы улыбнулась, наконец, она. — Вы можете меня спрашивать обо всем.

— Хорошо, — согласился доктор, чувствуя, что жалость к Наде уступает жгучему интересу врача. — Итак, ты дала ему выпить настой, — потом ты скажешь мне все пропорции, хорошо? — и что же дальше?

— Дальше было, как сказала бабка. Вы же знаете, у него сошел ноготь.

— Это предсказала бабка?! — воскликнул доктор, но тут же поспешил спросить. — Так, сошел ноготь, а дальше?

— Я взяла его ноготь.

— Взяла?.. Ну и…?

— Распарила над кипятком и добавила.

— Как… куда добавила?

— В тот же настой адамова ногтя. И дала ему три капли.

— Так велела бабка?

— Она велела это сделать. Но я теперь уже боюсь, что в чем-то ошиблась. Она сказала: дай три капли, это я точно помню, но она говорила, что если он еще… если не чувствуешь, что он любит так, как ты хочешь, так же сильно, как ты… тогда надо дать еще? Или мне кажется, что она так велела? Доктор, я уже не уверена, запомнила я правильно или нет, ведь бабка бормотала, а иногда заговаривалась. «Любовь-греховодница сгинь-уходи, любовь-первородница вечна пребуди…» — «У кого душа готова, тот перемучается и всех других моложе будет; у кого душа не готова — вовсе тому не быть…» Я стала пить сама, доктор, но…