Избранное — страница 24 из 51

Суд? Какой суд? Я не хотел говорить о суде. Простите. Случайная оговорка. Как все-таки мы поддаемся случайности!.. Что ж, если это наше печальное свойство не оправдывает — пусть оно хотя бы объясняет нас.

Тетрадь первая

Праздничная увертюра

С сегодняшнего дня я квартирант у старика, чья изба странным образом — углом, а не всею стеной, выходит на пятачок — то ли площадь, то ли незастроенный участок той самой деревни, неподалеку от которой строится Медведь. Нас привезли сюда из города прямо средь воскресного дня, мы подхватили свои кто зеленый рюкзак, кто нелепый на здешней натуре импортный чемодан с застежками и ремешочками, и разошлись по указанным каждому хозяевам. Но уже спустя каких-то четверть часа оказалось, что все приехавшие горожане вышли на улицу и по двое, по трое потянулись на пятачок. Вышел сюда же и я, ступив лишь несколько шагов от своего крыльца. А следом за мной спустился с крыльца старик, мой хозяин. Он остановился рядом и сказал: «Храмовый праздник у нас, видишь, мил человек».

На пятачке царило веселье, на которое мы, городские, стали глядеть с восторженной любознательностью и в некотором стеснении. Как описать мне эту картину? Тут и там бабы торгуют с дощатых столов кто ягодами и яблоками, кто раскрашенными игрушками, у одной истошно кричащий рыжий петух и кучка яиц, у другой — молоко и на марле творог. Верещат свиристелки, тянется тещин язык, гудят свое «уди-уди» пищики. Здесь же гармонист осовело без роздыху выхлестывает из мехов «тир-да и тир-да», и под эту музыку пляшут парни и девки. Все здорово навеселе. Перевизгивая гармошку, женский голос выкрикивает истошно:

В поле ягодка созрела,

Стучит в лесу дятел,

А я замуж захотела,

Да некому взяти!

Гармонь едва успела сделать повтор, как шершаво въехало мужское — на несколько иную вариацию:

Каравай, каравай,

Кого хочешь, выбирай,

Девки будут нам давать,

А мы будем выбирать!

Девки прыскают и деланно смущаются, одна из них бьет кулачком по спине парня, спевшего частушку. Мы, горожане смеемся вместе со всеми — чуть громче, может быть, чем надо.

Мимо нас, крича «поберегись!», рабочие проносят бревенчатую конструкцию. Они идут туда, где видны контуры двух огромных лап Медведя. Конструкция тяжела, и несколько человек из только что приехавших горожан бросаются на помощь местным, которые, как видно, работают и в воскресенье.

А визгливый голос меж тем выпевает:

Ой, мамаша, ой, папаша,

С вам жить приятно,

Только с Ванькой веселей,

Не пойду обратно!

Не дожидаясь отыгрыша гармониста, разухабистый малый выстреливает в ответ:

То ли Ваньке, то ли Феде,

Кто кому достанется,

А выйдут девки за Медведя,

X.. нам что останется!

Парни ржут, девки и бабы пытаются подавить улыбочки, городские, естественно, в некотором недоумении. Парень, спевший частушку, наслаждается общим к нему вниманием. Как раз через площадку, где танцуют, несли еще одну бревенчатую сбивку, круг плясунов распадается, гармонь, взвизгнув невпопад разок-другой, умолкает.

— Похабник ты, Николай, похабник! — ткнула в парня одна из торговок. — Отродяся ни у нас, ни в Рождествено, нигде такого похабника не было! Побойся Бога!

— Теть Варвара, че бояться-то! Бог высоко да далеко, а Медведь-то — он под боком! — хохоча, ответил ей Николай.

— Тьфу! Антихрист! — дружно загалдели бабы. — С ума спятили мужики! И без Медведя вашего жили, детей рожали!

Кто-то из мужиков — нервный, в красной рубахе, сухой и длиннорукий, в сердцах замахал на них:

— Дуры! Посмотреть на вас — глупые вы, одно слово — баба! Ишь ты, — жили! А как жили? Как? Детей! А на кой их, детей-то? Чтоб и им так жить, как вы? Не-е-т! — грозит он им с убежденностью. — Теперя так не будет! Теперя мы… мы теперя!..

Он так переполнился чувством, что от возбуждения речь его прерывалась. Наш профорг, добродушно улыбаясь, разрешил ситуацию успокоительной длинной тирадой:

— Нет, друзья, тут, действительно, проблема, — начал он. — Вы к своей жизни привыкли, разумеется. У вас хорошо, чего говорить. Вон сколько народу к вам всегда ездило: кто рыбку половить, кто уток, зайцев пострелять, за грибами или просто так, на природе пожить. Вроде бы глушь, деревня, а человека тянет, тянет сюда, в медвежий уголок. Таких мало осталось.

— Верно говоришь, верно! — загалдели бабы. — А скажи, человек хороший, зачем тогда ентот-то! (Это, как можно понять по кивкам да по взглядам, о Медведе.) На кой его-то выдумали?

Профорг, все так же улыбаясь, развел руками:

— Так ведь прогресс, мамаша, жизнь идет. Теперь вот автомобилизация, глядите, на частных машинах к вам едут, и значит…

— Ну-у, это вы зря, насчет прогресса, — перебил его зам по кадрам, бывший то ли политруком когда-то, то ли оперативным уполномоченным, — надо проще. Поймите, дорогие женщины, продадите по пять кило яблок за день, это хорошо? А? — обратился он к бабам. — Вот для вас, вы торгуете, это как для вас будет?

— А ничаво… — стеснительно закраснелась баба. — Пять килов-то. Целковый!

— Во-от! А теперь, смотрите-ка, завтра, потому что он у вас есть, — указал кадровик на Медведя, — завтра десять килограмм сможете продать. Лучше будет для вас, — как?

— А то-о! — широко улыбнулась баба. — Два целковых!

Все громко расхохотались и стали цеплять профорга: «То-то! Объяснил! Прогресс, прогресс! Два целковых, вот и весь прогресс!..»

Посмеялись, и когда общий шум улегается, мой хозяин вдруг медленно повторил:

— Два целковых. — Он усмехнулся и недоверчиво покачал головой, — С двух целковых справедливости не наберешься.

Все замолчали, потом кто-то из наших с интересом спросил:

— Вы, папаша, не верите?

— Да ты посмотри на него, дед Аким! — быстро-быстро замахал красными рукавами сухопарый нервный мужик («Мулен Руж» — обозвал я его про себя). — Как можно не верить! Перед глазами у нас, вот он, стоит, на всю округу видный!

Старик повернулся и стал долгим взглядом смотреть на Медведя.

— А что же, — произнес он. — Вижу. Большой. Бывало, с рогатиной ходил. Ружья-то не было, потом купил. Однажды было…

Он умолк и в неподвижности уставился куда-то в землю.

— Расскажи, расскажи! Давай, дед Аким! — зашумели деревенские, и наши поддержали: — Расскажите, папаша! Слушаем, дедушка! Тише!

Без особого желания он стал говорить:

— А так вышло, что зимой приехали из города. Снегу было много. Зимник завалило, на санях не пройдешь. Так они на тракторах от района ехали. Пришли ко мне: «Аким, веди на зверя». — «Не, — говорю, — простуженный я». — А они мне — заплатим, мол, хорошо. «Сколько?» — спрашиваю. «Не убьем — двести, а убьем — пятьсот». — «Ладно, пойдем». Думал, значит, счастье в деньгах. Ан нет. Пришли в бор. Ты, говорю, там стань, а ты вон там, а ты еще где. Знал я берлогу, Как, говорю, выгоню, — не стреляйте, пока не крикну. Пошел к берлоге, начал беспокоить. Как уж получилось, того не знаю, не то ходил какой шатун по лесу, не то шумели много, разбудили зверя, а только слышу — в спину обжигает, дыхание на затылке чужое. Обернулся я — а он на задних лапах стоит, на меня уже падает, животом накрывает. Сунул ему под мышку свою голову, а руками — без рукавиц я был, чтоб стрелять без помехи — уцепился за шкуру его, он на меня и упал. Так бы и конец был под ним, он должон бы меня придавить под брюхом, да повезло: в сугробе не то яма была, не то ход какой в берлогу и валежник. Он на валежнике поверх, а я хоть под самым животом, а не задушенный. Опустился рукой, скорей за нож и полосой, как по мешку, так лезвием и прошел. Ну, и все бы тут — задергался на мне, помирает, ан нет: одну в него пулю, другую пустили, а третью в меня, в ляжку, в мягкое, хорошо, потом оказалось, навылет прошло. Вот лежу, а те подойти боятся, пока он не помер совсем. И что теперь, что осталось от случая того: кровь горячая. Льет и льет, льет и льет. Дымится. Ртом пью, слизываю, по лицу течет. За шею. Много крови у него, много. А и не знаю, пока лежу, моя то кровь али не моя. Потом замерзла на мне. А Венька-дурачок, был у нас в деревне, как привезли меня, в крови-то, запрыгал: «Бяда, — кричит, — бяда, кто его кровью напился, бяду накличет!» А я и напился, и умылся, и в ней выкупался, да со своей смешал. И правда: много со мной нехорошего было. Венька-дурачок скоро помер. А как что случись, все я его вспоминаю.

Старик умолк. Молчали и все мы. Оттуда, где Медведь, доносился несильный шум работ, там что-то прибивали. Слышно было, как командовали: «Раз — два-а, взяли! Ище-е взяли!»

— А потом, дедушка, ходили на него? — спросил профорг, стараясь, видимо, разрядить гнетущее настроение.

— Ходил. Отчего не ходить. У нас его много было. Не то что нынче.

— Ну, папаша, и сейчас тоже есть, — возразил кадровик. — Даром, что ли, к вам едут? Не где-нибудь решили строить, а в этой, конкретно вашей деревне. Потому что все условия, факт говорит за то, что именно здесь и будет постро…

Дальше не было слышно: проорал что-то громкое мегафон. Обернувшись, как и все, на этот рык, я увидал Облоблина — деятеля, который нас встречал сегодня по приезде в деревню. Он и еще один представитель стройки, ездивший за нами в город, — молодой, полный энергии Рихтман настойчиво пробивались к середине пятачка, и казалось, будто и они оба тоже хотят поплясать с девчонками. Но мегафон Облоблина вновь загремел:

— Сотрудники и сотрудницы! — неслось в смеркавшемся воздухе. — Деревенские и приезжие горожане! Мы принесли вам радостную весть. Прибыло два самосвала с бетоном под основание. Возникла срочная необходимость. Да здравствует трудовой энтузиазм!

Опустив мегафон, Облоблин скомандовал:

— Сотрудник Рихтман, разверните наглядную агитацию.

Рихтман, суетясь, развернул транспарант, на котором так и было написано:

ДА ЗДРАВСТВУЕТ ТРУДОВОЙ ЭНТУЗИАЗМ!

Начали хлопать, раздалось и «ура». Парни продолжали лузгать семечки и не забывали обжимать своих девок. А мы, горожане, заволновались: стали спрашивать лопаты, есть ли рукавицы. Словом, откликнулись.

— Слабо у них, — отметил Облоблин.

— Давайте! — горячо подхватил Рихтман. — Сотрудник Облоблин, давайте, я им скажу! — И так как Облоблин не возразил, мигом вскочил на лавку. У него воистину глаза библейского пророка. От него исходило сияние. — Сотрудники и сотрудницы! Это счастье, что здесь… у нас вот… нашими руками… на наших глазах вырастает новая жизнь! Люди веками мечтали об этих днях, и вот нам с вами выпало в это время жить!..

— Жид-жид! — негромко и быстро проговорил Николай, и вокруг пробежал смешок.

— Правильно, друзья! — подхватил вдохновенный Рихтман. — Жить! Это значит — трудиться, строить новое, чтобы как можно скорее войти в светлый мир Труда и Счастья всех людей! Такого еще не было на нашей планете Земля! Но будет! И только от нас зависит, когда… зависит от нас, что когда наступит новая…

Он запнулся. Бабы собрали свои товары, потихоньку один за другим стали смываться парни, солнце готово уже зацепиться за кромку близкого леса. Икнула в тишине гармонь.

— Новая эра! — наконец нашелся Рихтман. — И я призываю: все на бетон!

Издали, от Медведя, длинно долетает к нам жуткий крик. Потом пришло безмолвие. Потом пошли оттуда рабочие, переговариваясь и смеясь, раскуривая на ходу.

— Эй! — окликает их дед Аким.

Они приостановились, и тут гармонист, как проснувшись, расхлестнул меха. Будто только того и ждали — все занялись отплясывать «барыню», и довольные девки из рук деревенских парней попадают в объятия рабочих, с которыми девкам потискаться поинтересней — поновей.

Я слышу, как, беря у пожилого рабочего прикурить, дед Аким спросил:

— Что там у вас?

— Человек убился. Упал с верху.

Старик покачал головой:

— Много крови у него, много.

— Это да. Горлом хлынуло.

А над пятачком нашим вился-перевивался бойкий голосок:

С неба звездочка упала.

По небу скатилася,

Девка с милым погуляла,

Кошка окотилася!

Продолжалось так допоздна.

Ноктюрн

Ночью Медведь не спит. Он освещен лучами прожекторов, и при их мощном свете ночью, как и днем, идет работа. И слышатся отсюда, из деревни, сигналы, удары и стуки — обычные строительные шумы, не слишком, впрочем, частые и назойливые.

Ночной деревенский воздух, как вы, разумеется, знаете, чист, прозрачен и свеж. И дышать им упоение. Мы, городские, особенно это ценим. Поэтому, подобно мне, сидящему молча на подоконнике, не спится и Обнорцеву (еще не знаю его имени) — человеку лет пятидесяти, интеллигенту с бородкой и в пенсне, который в мирном размышлении устроился на лавочке под сенью чуть трепещущей листвы. В тот миг, когда я хотел было окликнуть его, прозвучал будто низкий колокол. Завороженный, я долго слушал, как звук его истаивает в темноте. И едва он умолк, с поспешностью прошел мимо окон, чуть не задев головою моих, извините, не слишком чистых босых ног, местный священник отец Воскресенский — бородатый, длинноволосый и, понятное дело, в рясе. Меня он не заметил, зато увидел Обнорцева, а увидав, буквально бросился к нему.

— Доброго здоровья, Андрей Арсентьич! Вы слышали? Я не спал, мне показалось колокол?

Отметив про себя, что имя-отчество Обнорцева приятны слуху и, как весь его облик, «интеллигентны» (как удобно это слово!), я счел за лучшее себя не выдавать. Серьезный разговор возможен лишь между двоими. Третий должен оставаться в стороне, — и вот он-то и оказывается в наибольшем выигрыше. Он непредвзято, без амбиций и смущающих дух волнений принимает слова одного и другого, приобретает, не расточая, познает правоту и движется к истине, не ведая при этом ни горького чувства неправоты своей, ни гордыни, которую испытываешь, если в неправоте признается поверженный твой собеседник.

— Здравствуйте, здравствуйте! — приподнялся для рукопожатия Обнорцев. — Я тоже слышал, но разве колокол? Наверное, там что-нибудь, — указал он в сторону Медведя.

Отец Воскресенский кивнул успокоенно, сел.

— Что только не почудится во сне, — сказал он, зевнул и перекрестил рот.

— Как сказано, отец Алексий, — «и почил в день седьмый ото всех дел своих, который делал»?

— «И благословил Бог седьмый день, и освятил его», — склонив в согласии голову, продолжил отец Воскресенский.

— Да, да. День седьмый Господь освятил, ваша паства должна сегодня почить от работы, а все работают. Даже ночью. Терпим ли для Церкви сей феномен, отец Алексий?

Отец Воскресенский чуть подумал.

— Отвечу на это так, Андрей Арсентьич. Церковь строга, но терпима. Священник не волен отвратить насильно род людской и от больших грехов, нежели этот. Когда разражается военная битва, служителю не должно призывать сего и сего из рода Адамова: «не подчиняйтесь приказам военного начальства, бросьте оружие». Священник отслужит молебен перед битвой, осенит воинство крестным знамением, а когда утихнет бой, станет соборовать убиенных.

Обнорцев развел руками:

— Немногое может Церковь, простите меня, святой отец. И еще раз простите, но я откровенен: эта немощь ее отвратила меня от лона ее. Это случилось давно, когда я был студентом. Если бы Церковь — не говорю: Бог — если бы Церковь могла решительно действовать и вмешиваться в людские дела!..

— И она бы, Церковь Христова, на том бы и погибла, — твердо сказал отец Воскресенский и помолчал. — Значит, не веруете?

— Затрудняюсь ответить. До того, как начали строить его, ответил бы вам без всякого сомнения: нет, не верую! Теперь не знаю. Надеюсь, снова смогу вернуться к Богу.

— Опомнитесь, что вы такое говорите?! К Богу — через него?! — пораженный, воскликнул священник. Он наклонился к собеседнику и выдохнул: — Идол!..

— Именно, — спокойно возразил Обнорцев. — Пустой звук. Идол, как вы говорите.

При этих словах отец Воскресенский беспокойно оглянулся. К счастью, я оставался невидим. Чувство стыда, столь естественное в моем положении подслушивающего, быстро сменилось удовлетворением, тоже весьма понятным, потому что Обнорцев пустился в интереснейшее рассуждение. Отец Воскресенский отвечал ему. Я испытывал глубокое духовное наслаждение, слушая обоих. Восстановить во всех точных деталях беседу двух умных людей не представляется возможным, и поскольку любая попытка такого рода будет носить лишь алеаторический характер, диалог Обнорцева и отца Воскресенского можно повторять в бесчисленном числе вариантов. Достаточно знать тему и позиции беседующих. «Идол, — повторяет Обнорцев, — но в нем-то мы и находим идею всеобъемлющую!» — утверждает далее он и развивает эту мысль с завидной страстностью: Медведь несет деревне счастье, а главное — принесет духовное обновление, так как, по его мнению, труд, облагороженный идеей, — естественный к тому путь. Отец Воскресенский возражает, он интуитивно склонен воспринимать Медведя как явление, чуждое Всевышнему Смыслу бытия. Таковы исходные взгляды, что же до самого диалога, то я рискну воспроизвести здесь что-то подобное ему — пример не из самых стройных и убедительных, а весьма средненький диалог, который вполне могут воспроизвести два любых сколько-нибудь интеллигентных собеседника. Итак, вот они, Обнорцев и отец Воскресенский, беседуют, сидя ночью на лавочке неподалеку от моего окна.

Обнорцев. Идол! Но в нем-то мы и находим идею всеобъемлющую! Через простые жизненные блага, на основе общего труда — к расцвету справедливости, добра и счастья! Разве это не достойная человека цель? Трудиться нам завещано и Богом-отцом и Богом-сыном, так что создание материальной, так сказать, телесной оболочки нашего, как вы справедливо назвали его, Идола не есть деяние, противоречащее Вере. Сторона идеальная, согласитесь, также не может быть отвергнута как не угодное Богу: изобилие есть путь к забвению распрей — согласитесь, здравый смысл подсказывает, что это так! И эта вот деревня избирает подобный путь! Тут светлая работа! Тут созидание! Тут приложены к делу ум и воля, руки и знание! Перемены совершаются на глазах, и грядущее, — Обнорцев указывает на Медведя, — вот оно, видимо нам сегодня. Я изуверился в людях, а через то и в Боге. Но у меня явилась надежда. Я уже верую — в возрождение духа, некогда покинувшего нас.

Отец Воскресенский. Вашими устами да мед пить. Позвольте вернуться к тому же. Церкви не дано вмешаться и отвратить насильно. Церковь осеняет всех и каждого, она печется о заблудших, но она не споспешествует греховным деяниям. Да придут они он к добру, служа не Богу, а ему? Если бы я сомневался ответить «нет», то я сомневался бы в Боге.

Обнорцев. Но ведь ему не служат, его созидают, он есть не цель, а способ прийти к цели — к высокой цели! Если б он, его еще не выстроенная плоть, не была бы только средством, а явилась бы самой материальной целью, — вот это было бы ужасно! Служить материи отвратительно, созидать материю ради идеального — вот к чему мы призваны, не так ли?

Отец Воскресенский. Согласен вполне, да только что искать идеального в этих… — он оглянулся на Медведя, — ногах? Взгляните на него. Послушаемте, что вокруг него говорится! Да ведь он, его, говоря по-вашему, плоть наделяется иррациональностью! Собственно, плоти и нет, делается еще костяк ее, а будто электричество, магнетизм какой-то вокруг. Экстатические танцы язычников вокруг идола! Служат, служат ему, вам трудно отрицать! Благо, справедливость — где они на этом свете? Только в Боге, а Бог — внутри нас.

Обнорцев. Что же, отец Алексий, если Богу быть внутри нас, пусть вовне найдется хотя бы немного счастья. Вы именно такое желание называете иррациональным. Пусть так. Но он реален, и, рассуждая прагматически, мы неизбежно…

Диалог можно продолжать и далее. Однако я перехожу к дальнейшему. Послышался звук подъехавшего автомобиля, хлопнула дверца, и на пятачке появился длинный человек в столь светлом клетчатом костюме, что клетки на нем видны были даже ночью. Все в нем изобличало иностранца — от костюма, галстука-бабочки и сигары во рту до несвойственной нам экспансивности, с какой он двигался, жестикулировал и громко бормотал, пока, не замечая никого, восторженно вглядывался в Медведя, — бормотал по-английски что-то вроде «Bear!.. That’s he… Magnific!.. Beautiful! Fantastic Bear! I’m happy, happy now!..»

Бормоча в таком духе и совершая при этом подобие экстатического танца, о котором только что говорил отец Воскресенский, иностранец раза два чуть не споткнулся о ноги сидящих на лавочке. Чувствуя неловкость ситуации, Обнорцев кашлянул и заговорил смущенно:

— Видите ли, отец Алексий, данный пример не то чтобы подтверждает ваши слова…

— О-о! — немедленно обернулся иностранец. — Первая встреча! Я — рад! Я — изучал — ваш язык — трудно-трудно! Привьет! — В его русской речи, однако, отличное оксфордское произношение, подумал я. — Райтлефт! — представился он, протягивая руку.

— Обнорцев. Очень, очень…

— При-вьет! Райтлефт!

— Воскресенский. Весьма-весьма рад. Нет-нет, благодарю вас, — отказался он от сигары, которую Обнорцев, напротив, с удовольствием взял.

— На весь белый мир идет поражение от колоссальной Мед-ведь-я! — продолжал иностранец с восторгом. — Я — эмигрант. Уехал отеца страна работать сейчас деревня, которая имеет фантастик айдия!

— Именно, именно! — обрадованно подхватил Обнорцев. — Слышите, отец Алексий, дорогой мой?

— Время есть деньги, идея — три раза деньги, карашоу? — провозгласил Райтлефт и весело захохотал. — Деньги — ффьу! Мои деньги можно смотреть: три, еще три — он стал рисовать пальцем в воздухе цифры, которые называл, — зеро, зеро, зеро, зеро, зеро — много? Думал, «счастье — как это? — в деньгах» — but по! — опять захохотал он. — Мои деньги — ему! — ткнул он тем же пальцем в Медведя. — Чек, телефон сюда, я — здесь, деньги — его! Я имею сегодня тот фольксваген, ехал с ним километры — много: три, еще три, зеро, зеро — много? Больше ничто нет! Я — здесь! Хочу работать! Я умею работать! Квалификейшн! Experiment! Together! А? Как вы называете один другой? Сотрудник! Сот-руд-ник! Спут-ник! Лун-ник! Сот-руд-ник! Карашоу? А? Идем туда!

Довольно бесцеремонно, однако с искренним чувством дружеского расположения он обнял Обнорцева и отца Воскресенского за плечи и увлек их за собой к Медведю.

Пасторальное утро

Проснувшись утром, слушал я примитивные и прекрасные звуки рожка, — пастух гнал на выгон стадо коров. А чуть позже за окнами заговорили бабы, зазвенели бидоны и ведра, — на популярном моем пятачке вновь начиналась торговля. Опять все разложено на лавках, по столам и даже на земле, и различная снедь готова вполне предложить себя покупателям, хотя солнышко едва только встало. Я вышел купить творожку, и, весело крича, бабы-молочницы стали переманивать меня одна от другой, а я от смущения и не знал, конечно, на которой остановиться. Но тут все они отвлеклись — ба! знакомые персоны тут как тут — Облоблин с Рихтманом, разудалый малый Николай и тот самый нервный мужик — Мулен Руж, а с ним какой-то усатый брюнет грузинского вида. Они были впереди, авангард, так сказать, рабочего класса, который — именно же толпой работяг со стройки — неорганизованно топтался сзади.

— Вот они! — указал на баб Мулен Руж, обращаясь к усатому. — Вот они, сотрудник Объе… Объеб…

— Оберидзе, — помог ему усатый. — Оберидзе моя фамилия.

— …уважаемый сотрудник Объеб… — опять неловко подхватил Мулен Руж, — Оберидзе! Вот он, голубушки, тута! Я вам говорил.

— Вы сам или как? — все его же, усатого, спросил Облоблин.

— Сам, — твердо говорит Оберидзе. — Здравствуйте, сотрудницы! — строго, с милым сталинским акцентом, или, пожалуй, совсем как Орджоникидзе, поприветствовал Оберидзе баб.

— Здорово, дорогой! Здравствуй, здравствуй, милок, здорово, коли не шутишь! — благодушно встретили его бабы, вовсе не видя в усах Оберидзе строгости, а видя в них одну лишь мужскую деталь — приятную для глаз и воображения.

— Сотрудницы! В свете дальнейшего перевыполнения общей задачи! Почему идете против общественности?

— Это мы-то идем! Да куды мы идем?! — закудахтали бабы. — Всегда продавали! Кровное наше ведь! — неслось со всех сторон. — Украли мы, что ли?

— Продавали — прежде, — ответил Оберидзе, предварительно дождавшись, пока спадет гребень акустической бабьей волны. — Теперь, в свете общих интересов, будете отдавать. Наша деревня идет по дороге энтузиазма, а вы чем занимаетесь?

Он повернулся к Рихтману.

— Сотрудницы! — вдохновенно вскинулся Рихтман. — Сегодня особенный день! И я счастлив вам сообщить! Сегодня — впервые в истории — начнется обшивка Ступни Левой Лапы! Приедут делегации! Знамена и флаги гордо реют над нашей деревней и как будто приветствуют вас! В эти славные дни рабочие особенно нуждаются в усиленном питании, они работают, не покладая рук, по две-три смены, им некогда сходить в кино, посидеть перед телевизором! Сотрудницы! Принято общественное решение о добровольной передаче продуктов питания пункту снабжения! Призываю вас все излишки, которые…

Ему не дали договорить:

— Да отдали! — заголосили бабы. — Сколько отдавать?! Торговать хотим! — А самим жить надо?! — Рабочим, рабочим — не согласные! — Все рабочим, а детям-то што?!

— Сами строите, вот сами и сосите евонную лапу!

Этот последний, прозвучавший визгливо бабий возглас словно оттянулся из гущи голосов и повис на тонкой ниточке в тишине — ну как из меда капелька с ложки.

— Кто сказал? — угрожающе вопросил Оберидзе.

Почему-то там, у Медведя, тоже было тихо. Только за околицей отгонял, было слышно, пастух от грядок коров и орал: «ут! — ут! тт-вою мать!..»

Как передать дальнейшее? Как пишущему избежать несоответствия в течении двух времен — реального и бумажного? Написано, положим, на бумаге: «Прошло пять лет», думают, что это правда. А ведь на чтение сих слов понадобилось времени секунда. Взыскуя правды не бумажной, а живой, придется мне заняться описанием, в котором любезная алеаторика изобразит нам минуты три, по ходу которых будет развиваться то, что у музыкантов зовется crescendo, иначе — нарастание: от общей паузы и полной неподвижности звуки и движение непрерывно переходили в громкий скандал и всеобщую свалку. Со стороны все это выглядело так: Оберидзе угрожает; Рихтман убеждает; Мулен Руж возбуждает; Николай мелькает; рабочие во главе с Облоблиным сперва неохотно, затем со все большим азартом атакуют баб; а бабы отбрехиваются и обороняются, причем вполне успешно. Суть же происходящего сводится к простому «наша берет — наша не отдает», то есть у баб хотят отобрать их товар, они же товар защищают. И нужно ли тут воспроизведение всех криков, воплей, оскорблений, грубых шуточек деятельного Николая, патетической агитации Рихтмана и тому подобного? Отнюдь: они у всех на слуху, и пора им было уже стихать, чтобы слуху не повредить, как внезапно несколько раз сильно ухнуло, словно тяжко ударили в два-три разновысотных колокола. Люди замерли.

Очнулся первым Николай. Сплюнув досадливо под ноги, он подошел к Оберидзе:

— Ну вот, говорил вам! — почти слезливо протянул он. — Без меня закончат!.. Сотрудник Объ-еб-бер-беридзе, опустите меня к ним, мне там сподручней, а то баб за юбки хватать, мне это дело и так надоело!

Оберидзе не ответил, он вместе со всем смотрел, как бегут от стройки трое — отец Воскресенский, приподнявший подол своей рясы, раскрасневшийся Обнорцев и спотыкавшийся, непривычный к безасфальтовой дороге иностранец.

— Нет-нет, колокола! — повторял отец Воскресенский на бегу. — На этот раз явственно, вы слышали?

— What’s the matter? Why d’you?.. — пытался что-то понять Райтлефт.

— Сейчас выясним, сейчас выясним, — бормотал Обнорцев.

Втроем они влетели на поле прервавшейся битвы, и как влетели, так и остановились.

— Сотруник Объ-ед-ридзе, ну что вам стоит? — снова затянул свое Николай.

— Иди, иди! — недовольно махнул ему Оберидзе, пристально разглядывая прибежавшую троицу. — Скажи, скоро приду. Пусть подождут. Я сам посмотрю.

Николай немедля исчез. Люди принялись меж тем приводить себя, сколько можно, в порядок, многие стали приветливо кланяться отцу Воскресенскому.

— Батюшка, посмотри, что ж это деется? — приступили к нему бабы, заметив, что он хотел было двинуться отсюда. — Святой отец, да хоть ты-то их вразуми, нечто гоже так-то?

Снова возник общий ропот, но отец Воскресенский успокоительно возвестил:

— Долг мой велит призвать вас всех к смирению. Добрая воля да восторжествует.

— Да отбирают, батюшка! Торговать-то не дают, торговать, отродяся такого не было! Кровное наше! — понеслось к нему из толпы.

— Что говорят? — повернулся любознательный Райтлефт к Обнорцеву. — Кроме того, скажите, джентльмен должен представить себя вашим женщинам?

— Сейчас выясним, сейчас… — опять забормотал растерянный Обнорцев.

— Напомню вам из Ветхого Завета. — Отец Воскресенский возвысил голос. — «И сказал Бог: вот Я дал вам всякую траву, сеющую семя, какая есть на всей земле, и всякое дерево, у которого плод древесный, сеющий семя: вам сие будет в пищу». А посему — ваше есть то, что взращено вами. И сказано: «не желай ничего, что у ближнего твоего». И посему отбирать что-либо ваше, если вы отдавать своего не желаете — то Богу противно.

Баб как прорвало:

— Слыхали? Слыхали, что батюшка говорит? — накинулись они на агитаторов. — Не отдадим!

— Не давайтесь им, бабы! — крикнула одна активная и, задрав широченные юбки, села, подолом своим прикрывая лежащий на травке окорок. Другая проделала то же самое с яблоками, третья, как наседка, уселась прямо на корзинку с яйцами, а кто-то из баб и ложится, и вот уже все сидят и лежат, — картина, погрузившая мужчин в полное недоумение. Неожиданно Райтлефт радостно расхохотался:

— Понял, понял! — весело объявляет он. — Фольклор! Каунтри-ансамбль! Как это? Дерево? Магазин для долларов? «Бе-ри-оз-ка»! — И он вдруг запел и даже стал пританцовывать: — «Во поль-е бер-ьоза стой-я! — а-ла!»

Тяжкий грохот колокола ахнул снова, послышались крики, отец Воскресенский воскликнул «Господи!» — и бросился вон, Оберидзе кинул на землю окурок — «говорил пождать меня, твою мать!» — и вместе с поспешившей следом свитой тоже скрылся. Побежал с пятачка и Обнорцев, а догоняя его, и Райтлефт — не без колебаний, так как он был очень заинтересован фольклорным ансамблем.

Ну а сами артисты весьма довольны тем, что их оставили в покое: они по-прежнему сидели и возлежали, одна принялась расчесывать волосы, другая заплетать русу-косу. Рабочие, то бишь мужская группа ансамбля, стали медленно к ним придвигаться — как положено, с аккуратностью, чтоб никого не спугнуть, но и с необходимою долей наглости:

— Э!.. — позвал один из них.

— Чего тебе? — с необходимой же долей кокетства, но и скромно поинтересовалась баба.

— Дай пожрать-то! Смерть как поесть охота. Две смены вкалывал, — вздохнул рабочий и сел рядом на травку.

— Ишь ты, какая!.. — говорит другой, который, возможно, тоже голодный, но по-иному и, вероятно, даже более, чем первый.

— А какая?

— А вот такая!

— Да ну какая?

Дальнейшему не нужно долгих описаний: рабочие и бабы парами сидят и возлежат, едят и пьют, кое-кто в обнимку, а одна из парочек не ест — не пьет, а уж и любит. Там, глядишь, и еще двое, за ними — еще. Чудесная погода. Птички поют. Конструкции Медведя умыты росой и окрашены нежным светом. Один из рабочих включил транзистор. Зазвучало «Утро» Эдварда Грига из музыки к «Перу Гюнту». Вышел пьяный мужик с гармошкой, и на Грига с размаху налетела «Барыня». И Григ, и «Барыня» слышны достаточно отчетливо.

Не следует думать, что в этом звуковом смешении слуху является что-то немузыкальное. Как известно, еще Чарльз Айвз, американец, деливший свою жизнь меж бизнесом и музыкой («подрывая свое здоровье», как пишут его биографы), занимался наложением несовпадающих звуковых элементов, так что его музыка исполнялась как бы двумя оркестрами, игравшими каждый в своем ритме и в своей тональности. При этом, как пишут музыковеды, «острые столкновения разнохарактерных интонационно-ритмических элементов воспроизводят картины шумных деревенских празднеств». По-видимому, как раз по этой причине признание к Айвзу пришло посмертно, и его назвали основоположником американской школы музыки. Преуспел он также и в бизнесе и, подрывая свое здоровье, дожил до восьмидесяти лет. Любопытно, что знал он о нашем Медведе?

Марш энтузиастов

Здешняя деревенская церковь имела всемирную славу. О ней писали еще академик Грабарь, журналы «Мир искусства» и «Аполлон», а издательство «Залп Авроры» посвятило церкви огромный цветной альбом, отпечатанный на роскошной финской бумаге в Праге как раз в те самые дни, когда из тамошнего социализма высовывалось человеческое лицо. Превосходный английский текст альбома начинается словом Murmuring — и слово это как нельзя лучше дает почувствовать неизъяснимую прелесть нашего леса: «Murmuring лес, в котором царствуют сосны и ели», — правда же, прелестно? На окраине этого леса и была в XV веке поставлена церковь, тогда же расписанная рукой, в которой тот же Грабарь признавал «круг Дионисия», если не его самого…

У церковных ворот собирался народ, — густо, подумал я, и обошел церковь сбоку. В подклете западного придела было у самой земли окошко — из тех, что делались «для духу», то есть для вентиляции сыревшего помещения. Недаром в детстве мои родители, которые, взяв рюкзаки и малолетку-сына, отправлялись смотреть старинные монастыри, прозвали меня «Святой Имярек Затычник»: влезал я во всякую щель и дыру в какой-нибудь полутораметровой толщины стене монастыря или Божьего храма. Часто я затыкался, но обычно все же пролезал в недоступную для взрослых внутренность, откуда и вещал родителям, что видел я там, в интерьере. Прежний опыт помог и теперь: сквозь окошко проник я в придел и стал осматриваться.

В свету, льющемся из подкупольного пространства, летали клубы пыли. Главный иконостас сквозь эту пыль едва угадывался, лишь золотом кое-где просвечивал, но я с удивлением увидел, что Царские врата распахнуты, а в заалтарной части, почему-то тоже залитой светом, сквозь проем открытых врат просматривается каким-то непонятным образом Медведь. Повсюду на полу — осколки битого кирпича, куски штукатурки, щепа и ломаные доски. А среди трапезной, под дырой в перекрытии, косо лежит огромный колокол. Кусок его отбит и тоже лежит поблизости — совсем как у знаменитого «Царь-колокола». И тут же, рядом с колоколом, — широкий канцелярский стол, за которым молча работали трое — тот недавний усач грузинского вида, Рихтман и Облоблин.

Со всех сторон неслись стуки, скрежет отдираемых гвоздей, удары кувалдой, громыханье листового железа. Время от времени сверху падал кирпич, разбивался и подымал еще большую пыль. Удивительно, что когда это происходило в непосредственной близости от стола, сидящие, даже и вздрогнув от неожиданности, все равно продолжали заниматься своим делом: перебирали бумага, писали, передавали листки друг другу.

А народ снаружи, кажется, стал волноваться: железные двери главного входа сильно тряслись. Откуда-то вынырнул Николай и, прикрывая голову, подбежал к столу.

— Сотрудник Разъебид… — занудливо начал он.

— Разберидзе, — поправил его усатый.

— Разъеб-ридзе, он опять мешает, не дает работать, к вам требует.

— Почему волнуется? — пожал тот плечами. — Скажи ему, скоро вызовем.

— И второй волнуется, — ныл свое Николай. — Тоже к вам хочут. — Вдруг он ржет от непонятного удовольствия и тут же обрывает себя, так как сидящие недоуменно взглядывают на него.

В этот миг сверху сорвался кирпич и грохнулся у ног Николая.

— Обоих вызовем, — сказал Разберидзе. — Кто там следующий?

— Сотрудник Разъеб-ер-бидзе!.. — выламывает Николай себе зубы. — А может, кучей? Время идет, заканчивать надо!

— Нет-нет! — внезапно вскинулся Рихтман. — Нарушение процедуры недопустимо! Каждый на своем трудовом участке должен добросовестно и неуклонно выполнять свои обязанности!

Разберидзе долгим взглядом посмотрел на Рихтмана и после паузы, продолжая смотреть на него, произнес с очень точным нажимом:

— Вы, сотрудник Рихтман, за что: за процедуры или за интересы строительства?

— Разумеется! Я только хочу констатировать, что…

— Сотрудник Облоблин? — перевел Разберидзе свой длинный взгляд на второго помощника.

Облоблин молча кивнул.

— Зови всех! — разрешил Разберидзе, и Николай побежал к дверям. Едва он сдвинул в сторону засов, как церковь наполнилась множеством людей. Чуть ли не первыми вбежали отец Воскресенский и Обнорцев. Священник с ужасом огляделся вокруг, заметался по церкви, споткнулся о груду битого кирпича, упал подле колокола и судорожно, цепляясь пальцами за обколотый край, стал ощупывать его. Со стоном вырвалось у него «о Гос-по-ди!» — и голова его поникла, тело сотрясалось от рыданий. А стоявший около него Обнорцев старался что-то уяснить себе:

— Какой кошмар, с одной стороны!.. А с другой… Что с другой? Я у них сейчас узнаю, отец Алексий, разве что они будут строить новое здание, а? С другой стороны, пятнадцатый век, это, знаете… А с другой стороны… Уважаемые сотрудники! — подбежал он к столу. — Объясните! Я!..

— Куды прешь? — заорали на него из толпы. — Без очереди? Ты с батюшкой где стояли?! С заду всех были, не пущать его! Очкарик!

Обнорцева затрясли, потянули назад. Сверху упало несколько кирпичей, один из них ударил кого-то по голове. Человек медленно повалился и остался лежать. Люди, посмотрев с опаской наверх, затихли.

— Сотрудники и сотрудницы! Призываю к порядку! — строго произнес Разберидзе. — Кто следующий?

Один из мужиков указал на упавшего:

— Он.

Разберидзе кивнул и поставил у себя в бумагах галочку.

— С ним все ясно. Кто за ним?

— Я буду, — ответил этот же мужик.

— Слушаем.

— Так што, у меня-то што непонятно-то? — начал мужик. — А вон што. Ето-ся, до Медеведя-то, баба мне говорит: «Ты, Пашка-то, я то есть, мотоцикл свой продай, на што он тебе? Мотоцикл продай, жалезо купи на крышу». Я говорю, дура ты, Валюха, глупая, и ништо больше, на мотоцикле я што? — ездию, а крыша-то железная у кого есть в деревне? Верно, а? — повернулся он к толпе. Вокруг одобрительно загудели. — А Валюха у меня какая?..

— Короче, — сказал Разберидзе.

— Што?

— Короче.

— A-а… Без Валюхи, значит… А без Валюхи так оно будет: кончилося у нас с ею скандально, очень даже, не приведи Господь. — Он перекрестился на иконостас и поклонился. — Ну, покрыл я жалезом кровлю. Медведя начали — жалезо отдал, шиферу взамен купил — это я поросенка зарезал. Покрыл, значит, шифером. Ан надо шифер отдавать — отдал. Рубероидом покрыл. Ну рубероид, его тоже по связи с новым енту… ентузеязом…

При этом не слишком ясном звукосочетании из-за стола выскочил Рихтман.

— Извините! — с возбуждением воскликнул он. — Эн-ту-зи-аз-мом. Понимаете? «Энтузиазм» — это вот как звучит. Ну-ка!.. Эн-ту-зи-азм! Давайте все вместе: эн-ту-зи-азм!..

Тут события на какой-то период перестали, так сказать, проистекать, по ходу их оказался затор, засор, как при неудачном лесосплаве: под руководством Рихтмана все присутствующие начинают заучивать слово «энтузиазм». Хотя, как ранее было сказано Николаем, время идет, оно, по сути дела, стоит до тех пор, пока неорганизованные, нечленораздельные звуки под руководством Рихтмана не сливаются в скандирование, в коем принимают участие не только бабы и мужики, но и Облоблин, и Разберидзе, и полный вдохновения Обнорцев, который, хорошо зная слово «энтузиазм», как бы ассистирует Рихтману. Не поддался энтузиазму лишь лежащий ничком отец Воскресенский и, разумеется, еще один лежащий, который прибит кирпичом. Во время энтузиазма к этим двоим присоединяется и третий — тот самый мужик, который только что говорил о рубероиде: мужика валит очередной кирпич, сорвавшийся сверху в миг, когда стены церкви сотряслись особенно сильно — возможно, от уже хорошо организованного, мощного и всеобщего энтузиазма. Сколь долго длится энтузиазм? Как Рихтман руководит людьми, говорит ли он при этом еще что-то, кроме того слова, которое разучивается! Передать это здесь невозможно, да и бесполезно, потому что энтузиазм всегда уникален, и попытки имитировать его могут выглядеть только кощунственно. Но хочется дать каждому совет самому проникнуться энтузиазмом. Любому очень полезно повторить это слово, громко и выразительно, не менее десяти раз. При возможности неплохо заразить энтузиазмом своих чад и домочадцев. Кстати, когда я, рассказывая о Медведе, начинал повторять вместе с Рихтманом «эн-ту-зи-азм!» — мои ближайшие сотрудники и сотрудницы поддерживали меня[4]. Чувство сопричастности всегда прекрасно.

Когда кирпич сбил мужика, энтузиазм быстро стих.

— Так, — сказал Разберидзе и поставил галочку. — С ним ясно. Следующий!

Беременная баба выставила живот:

— Я буду следующей. Такое дело.

— Слушаем, слушаем.

— Такое дело, говорю, рожать буду не то сегодня, не то завтрева. Я и спрашиваю, дома рожать мне али как?

— Дарагая! — весело рассмеялся Разберидзе. — Где всегда рожала? — теперь там рожай!

— Дак видь в районе рожали! А в район-то не ходит теперя ничаво: автобус не ходит, дорогу переканавили, куды денисси?

Разберидзе чем-то страшно доволен:

— Оч-чень хорошо! — воскликнул он, встал, потирая руки, из-за стола, подошел к толпе и обернулся к своим помощникам: — Видите, сотрудник Рихтман? А вы сомневались, как люди воспримут! У всех у них жизнь идет в одном направлении, разве не видите? Все, как один человек…

Появился опять Николай. Он прямо-таки дрожал от нетерпения.

— Сотрудник Разъебид…

— Разберидзе.

— На местах уже! Машины пришли, простаивают! Когда же мы…

— Хорошо, хорошо, сейчас заканчиваем. Ну, вот что, дорогие сотрудники, — обратился Разберидзе к толпе. — Время у нас уже вышло, дело, как видите, не стоит. Я вижу, все ваши заявления — и которые мы уже выслушали и которые не успели — все в одном направлении. Вы спрашиваете, как будете дальше жить? Правильно я понимаю?

Толпа удовлетворенно загудела:

— Правильно, так оно, так!..

— Сейчас наш сотрудник Рихтман скажет вам коротко, что вы не знаете, а мы уже знаем. Я только одно вам подчеркну: еще лучше будете жить, дорогие сотрудники и сотрудницы!

Он кивнул Рихтману, и тот начал с присущей ему вдохновенностью:

— Принято решение, которое будет новым, невиданным шагом по пути освоения новой жизни! Это — историческое решение, и нам с вами предстоит стать первыми — как и во всем, — первыми из тех, кто благодаря неслыханному энтузиазму отдает все силы на благо…

— Короче, — отрывисто сказал Разберидзе.

— Что?

— Короче.

— Короче говоря, я сообщаю вам! Принято решение: для всех вас, для всех сотрудников и сотрудниц создается ДОМ БЫТА! — Он сделал выразительную паузу, чтобы все могли ощутить свое близкое счастье. — В нем вы будете жить совсем не так, как прежде, а с тем, чтобы вы получили возможность трудиться с отдачей еще большей, с настоящим, всепокоряющим энтузиазмом.

Возник нестройный гул голосов, — люди явно ничего не поняли.

— Одно добавлю, — продолжил Разберидзе, — все ваши бытовые вопросы, о которых вы тут говорили и не успели сказать, в Доме Быта будут решены. А теперь — прошу выходить! Проходите, проходите, не задерживайте, освобождайте помещение!

Мужики и бабы, все так же недоумевая, потянулись к выходу.

— Нет, это, действительно, феномен! — говорил, обращаясь то ли к самому себе, то ли к поверженному отцу Воскресенскому, Обнорцев. — С каким размахом! Тут мелочами не занимаются! Очень, очень заманчиво!.. Голубчик! — Мимо прошел Рихтман, и Обнорцев нежно взял его за лацкан. — Голубчик, расскажите подробнее. В частности, меня… меня интересует, как будет организовано…

Кто-то, в спешке толкнув их, заставил беседующих сдвинуться в сторону, и мне уже не было слышно, о чем они говорят. Но я видел, как увлеченно жестикулировал Рихтман, как, слушая его, удовлетворенно кивал и изумленно покачивал головой Обнорцев, и оба они столь увлечены обсуждением устройства будущего Дома Быта, что совершенно не замечали происходящего. Между тем Разберидзе махнул рукой, Николай засвистел в четыре пальца, потащил откуда-то из угла кувалду и начал бить по створке Царских врат. Удары, стуки и скрежет, которые неслись все это время со всех сторон, даже доносились издали, от Медведя, усилились еще больше, и вот в луче света, который столбом стоял над колоколом и лежащим на куче мусора отцом Воскресенским, пролетел сверху вниз большой позолоченный крест и накрыл священника. Следом посыпались золотые листы, по-видимому, содранные с купола. Почему-то начали вздрагивать и перекашиваться иконные изображения в рамах иконостаса. Внезапно стали падать иконы с фигурами деисусного чина, и, заменяя их собой — бестелесное плотским, — появились в пустых рамах фигуры ухмыляющихся парней, которые продолжали разделываться с другими рядами иконостаса.

Зашевелился золотой крест, накрывший отца Воскресенского. Священник медленно поднялся вместе с крестом, как будто он был распят на нем. Держа крест на спине, расставив руки и ухватись за ажурную ковку металлического узора, отец Воскресенский громко воззвал:

— Или! Или! лама савахфани?

Он пал лицом вниз, и крест придавил его.

Николай успел уже доломать Царские врата, парни спрыгнули с иконостаса вниз, и его пустая теперь многоярусная решетка рухнула. Мне наконец становится понятно, почему отсюда, из церкви, был виден Медведь: в стене заалтарной части зияет пролом. Через этот пролом начали таскать наружу и золотые листы, и иконы, утащили и отбитый от колокола кусок, и я увидел, как бревенчатую конструкцию Медвежьей Лапы начинают облеплять всем этим: золотыми и железными листами, частями Царских врат, досками икон, вставляют меж ними и кусок колокола…

Поодаль тараторил милый девичий голосок. Оказывается, это с иностранцем Райтлефтом пришла в церковь девушка-гид, которая по должности своей и давала пояснения гостю:

— Сейчас мы находимся в интерьере одного из выдающихся памятников древней архитектуры — в церкви Воскресения. Иконостас XV столетия не сохранился, частично повреждена кирпичная и белокаменная кладка собора, однако общие очертания храма достаточно хорошо просматриваются и это позволяет ученым считать, что нижняя часть сооружения относится еще к XII веку, то есть церковь была заложена в пору расцвета древней архитектуры, в период еще до нашествия диких вражеских орд, разрушавших все на своем пути и не щадивших то, что было так дорого народному сердцу. Обратите внимание на кладку стен. Мощная кладка стен говорит о том, что церковь могла служить надежной защитой сотрудникам… э-э… то есть жителям, когда неприятель, подошедший со стороны реки к селению…

Озиравшийся вокруг с большим интересом Райтлефт и его девица-гид прошли дальше в трапезную. Облоблин, видимо, услышав сказанное насчет кладки стен, постучал, как бы пробуя прочность, по кирпичам.

— Сотрудник Разберидзе! — крикнул он. — Отдайте распоряжение, пусть вывозят что есть. — Он обвел вокруг себя пальцем, указывая на все, что было на полу, не исключая и прибитых тел. — А стены и верх пока трогать не будем. Подберем Дому Быта еще какой, другой материал. А тут гараж пускай будет. Слышите, что она говорит? — стены качественные.

Когда, завершая беглый осмотр, девушка и Райтлефт возвратились, она продолжала говорить о стенах и фресках — что именно, можно найти в любом путеводителе по церквам, и нижеследующий пассаж был мною наугад снят с книжной полки, так что в тексте этих записок он может быть легко заменен на подобный же — по праву алеаторики:

— …впечатление изменения, движения, нефиксированности изображений усиливается благодаря особенностям решения самих композиций. Даже построенные симметрично, они не замыкаются вокруг центра, а, напротив, как бы разлетаются за пределы отведенных им архитектурных поверхностей. Иногда этот переход с одной архитектурной поверхности на другую приобретает не фигуральный, а вполне реальный характер… например, изображение «Сошествие во ад» на северной стене… Левые фигуры, написанные на своде арки, наклоняются вперед…

Райтлефт где-то в середине длинного объяснения оставил девушку, быстро отойдя по направлению к пролому в заалтарной части. Он был явно поражен чем-то:

— Fantastic! What a wonderful village! Колоссально! Прогресс — и рядом этот бизантик шедевр! Какой альянс! — он с восторгом смотрел на Медведя. — Он уже — как это? — одежда ему делают! — Райтлефт ступил еще на шаг и вдруг замер на месте. — Why? What is it? Они взяли туда мой… фольксваген?! — Действительно, отсюда отлично видно, как на конструкцию Медведя подтягивали блестящую облицовку автомобильного радиатора с фарами. — О, yes! Я вижу! Редиэйтор! Они сделали… отдельные details для Мед-вьедь… of my фольксваген?! — Он, кажется, не знал, радоваться ему или горевать. — Колоссально! Они… very pragmatic! Fantastic! Мой фольксваген!..

Через трапезную шел дед Аким — старик, мой хозяин. Он подошел к кресту, под которым лежал отец Воскресенский, встал, опираясь на палку, и зашевелил губами, читая неслышимую молитву и осеняя себя крестным знамением.

Девушка-гид продолжала свое. Обнорцев и Рихтман в сторонке по-прежнему обсуждали устройство Дома Быта. Райтлефт повторял: «Мой фольксваген!.. Колоссально!» Николай подбежал к колоколу, пристроился по небольшой нужде. Впрочем, это уже совсем случайные подробности. Ведь Николаю вполне могло захотеться и по большой нужде тоже. И если бы посреди церкви оказались результаты этого естественного желания Николая, равно как и его молодых друзей-сотрудников, сей нюанс не противоречил бы ни ситуации, ни виду памятника архитектуры, ни царице-алеаторике.

Тетрадь вторая