Избранное — страница 31 из 51

Об одном из них речь уже шла — это рассказ В. Некрасова из журнала РТ. Другим оказалась пьеса, которую в тот же день вечером видел я в ленинградском Театре комедии. Сошлось все в такой, казалось бы, бессвязной последовательности: рассказ, первая встреча с Марией, пьеса, вторая встреча с Марией. Но бессвязность этого перечисления сразу же обращается в стройную взаимосвязь реальных и надреальных, не объяснимых логически событий, едва лишь цепочка дополняется всем тем, что происходило в моем воспаленном сознании — воспаленном чрезмерно и от горящего желания все изменить в своей жизни, и от истощившейся, но иссушившей меня любви, и от болезни, которую я подхватил на продутой палубе, — и предстает все это, как мне ослепительно ясно сейчас, вот в каком виде: я читаю на стенде в своем институте рассказ В. Некрасова — и забываю на время о нем, и не ведаю, что рассказ в глубинах моего мужского естества связался с той, к кому влекло меня, чувством не народившимся, но зачатым в глуби моего нутра, с той, кто, как я упоминал, устраивала этот стенд и чей инициал был второй буквой в аббревиатуре РТ, но, повторяю, этого о себе не знаю еще и не буду знать в течение целых двух лет, — встречаю, как я думаю тогда, случайно Марию и, расставшись с нею, терзаю себя весь день мыслью о том, что вся моя жизнь — закованность, запреты, несвобода, и оставшийся недосягаемым образ Марии обращается в образ желанной Свободы, в символ Прекрасного, в лик Совершенства, которому я призван вечно служить, и, конечно же, в воплощение Вечно Женственного, — а вечером того же дня смотрю я в театре пьесу, в ней драматург изобретательно показывает, как воображение легко смывает грань меж бытием и вымыслом, как Искусство легко обращает реалии зримого мира в мир иллюзорный, но столь же зримый и потому сосуществующий вместе с реальностью, внутри нее — пьеса, в общем-то, слишком проста по сюжету, входят — выходят, и каждый выкладывает о себе, сюжета никакого нет, в горах какая-то авария, и все из префектуры там, а новый господин префект готов сойти с ума, поскольку реальное с ирреальным смешались, входят — выходят, префекту сказано, что не настоящие жители входят — выходят, а это актеры местной маленькой труппы, то есть Жизнь и Искусство равны, действительность не заполняет собой весь мир, в нем присутствует воображение и заявляет о себе, оттесняя реальность и замещая ее, бедный, бедный префект, не дано горемыке понять, действительно ли умирает пред ним человек, или это иллюзия, лишь лицедейство, и нам всем, логически мыслящим, тоже того не понять, потому что все вокруг нас лишь пьеса внутри другой пьесы, мы зрители, мы же актеры, мы драматурги и сценаристы, мы призваны разыгрывать, и сочинять, и наблюдать со стороны, и видеть только то, что сами видим, а другие видят что-то иное, и до единообразия не докопаться, — и вот во мне, взволнованном этой живой демонстрацией силы Искусства и силы Воображения, лихорадка скачущих мыслей, чехарда мелькающих образов вызывает на сцену недавний рассказ, в котором ведь тоже все спуталось дивным клубком и в котором сюжета нет, а есть жизнь-и-нежизнь на грани искусства-реальности, он, то есть автор, монтирует документальный фильм, тридцать восемь мгновений в Италии, улицы, площади, люди, машины, в кадр попадает женщина, идет навстречу ей парень, проходит мимо, оборачивается ей вслед, прокручивают этот кадр пять, десять, сотню раз — и сотню раз он оборачивается, и они расходятся, идут своей дорогой, вот так, как я и Мария, когда она покинула трамвай, а я поехал дальше, и вдруг он, автор, при сотом, может быть, просмотре, вдруг он видит, как этот дурень-парень повернулся и пошел за женщиной, догнал ее, заговорил, а в следующий раз они, женщина и парень, вовсе исчезли с экрана, не появлялись в кадре, как будто их и вовсе не было, желание и невозможность, жизнь-и-не-жизнь, раздражение на невозможность прокрутить хоть один эпизод в разыгравшейся сценке сызнова и по-другому, раздражение, что испытал я, расставшись с Марией, всплывает словами рассказа «потом парень этот стал меня раздражать», и вертятся в голове обращенные к парню слова «Ну вот и пошел бы за ней», я тоже себе говорю, что — дурак! — и говорю себе: нет, повстречайся мне Мария снова, если бы стало возможным вернуться назад и сыграть по-иному, клянусь, я пошел бы за ней! — но нет, невозможно, чушь все собачья все это ваше Искусство пьесы фильмы драмы рассказы ты лезешь в литературу где так безнадежно нельзя встать устойчиво не обо что облокотиться запомни кретин ты будешь писать одно прочитывать другое тебе будут предсказывать третье не удивляйся ведь в этом и сила воображения нет в нем единственной правды и тут-то вся сущность премиленькой драмы весь интерес на том все и держится о как я страшно замерз и куда меня тянет в мир призраков нет никого ты один нет Марии — Марии? — это ошибка меня занесло в иное пространство откуда мне знать что Марию зовут Марией она сошла с трамвая и исчезла и вот я движусь через Невский и тут в безмолвный и кричащий мир всего, что мучит и томит, почти безумием пытает воспаленный разум, —

В ЭТОТ МИГ ОКАЗЫВАЕТСЯ, ЧТО: Я ИДУ ЗА НЕЙ, — иду за Марией по Невскому, мимо Театра комедии.

Было это вечером на следующий день. Падал частый сухой мелкий снег, блиставший на лету под светом фонарей, и рыхлая, рассыпчатая белизна смешалась с темнотой, разбавила тени, обволокла, обесцветила, сгладила ровность фасадов и тротуаров, облекла в балахоны людей и перекрыла подвижной мишурною сетью пространство; так что все в этом мире, живое и неживое, все было сведено воедино и стало мерцавшим экраном.

«И вот в кадр попадает женщина». Это цитирую я В. Некрасова, поскольку эпизод его рассказа возникает в моей памяти в тот миг, когда я прохожу по Невскому мимо Театра комедии, и ленинградская зима, и римское лето, и моцартовское лето тоже, и лето нынешнее — то ленинградское, в котором только что побывал, и то московское, в котором пребываю, и то парижское, в котором, верно, обитает Некрасов, то иудейское, в котором пребывает сын, написавший мне «Поздравляю! потрясающе! ждем вас!» — зима и лете, милое анданте, марш фунебре (итал. яз., если кто не знает) — все оживает, живет и уже никогда не исчезнет с экрана.

«…в кадр попадает женщина». Как объявляют западные дикторы, конец цитаты. Объявляют, потому что не слышны по радио кавычки, а люди западные, видно, очень педантичны и соблюдают авторское право на любое сказанное слово. Будто есть у них что-то, что от себя говорят, будто есть у кого-то сегодня хоть слово, ни у кого не заимствованное. Мы столько назанимали, что не рассчитаться, и сами-то мы чей-то долг, и нас кому-то отдадут в оплату неизвестно чьих истрепанных тысячелетней давности расписок. Все наши слова от кого-то приходят к нам и к кому-то уходят, как женщина на экране. Зачем кавычки? Цитируют же композиторы, сживаясь с детства с тем же Моцартом, как и с Бетховеном и с Иоганном Штраусом, — цитируют же без всяких кавычек и объявлений известные темы, и великие по-братски делятся с коллегами всем, что к ним пришло однажды в зальцбургское лето и стало партитурой и к нам идет уже сто девяносто лет. Заимствуем, заимствуем, я, ты, он, вы, они — мы повторяем Слово, Ноту, Линию и Цвет, перепеваем, переписываем Их, Которые были и будут, и, пожалуй, надо предложить, и я предлагаю: давайте-ка мы — поэты, композиторы, прозаики, живописцы — соорудим одну на всех Партитуру, составим для нее словесный текст, напишем музыку, украсим буквицами и виньетками и, тиснув в единственном экземпляре, переплетем в переплет, красивше которого не видел свет. И на том угомонимся. И пусть каждый, когда до дела дойдет, будет вести себя скромно. Сам я, спрошенный, каким из известных мне многочисленных слов хотел бы участвовать в тексте, ответил бы, что ограничусь одною лишь точкой, и попросил бы, чтоб взяли именно ту, которая будет стоять в конце вот этого моего, пока еще недосочиненного опуса… Когда я стану совсем свободным — надеюсь, что скоро, — я внесу Предложение о Партитуре на сессии ЮНЕСКО, предварительно договорившись с арабскими делегациями, чтобы они его не блокировали и пропустили бы в повестку дня одним из первых пунктов, непосредственно перед вопросом об осуждении сионизма.

Но я возвращаюсь к цитате «И вот в кадр попадает женщина». Я мог бы продолжать цитировать, я мог бы даже привести здесь весь рассказ с начала до конца, благо весь объем его — одна неполная журнальная страница, и страница эта лежит на столе пред моими глазами. И, признаться, я начал было переписывать ее, выставив перед заимствованным текстом загогулинки кавычек, но потом, побродив в безделии и праздности дня три-четыре, подошел к столу и похерил (устар. перечеркнул, если кто не знает) цитату, в чем можно будет легко убедиться любому литературоведу, когда он начнет изучать черновик моей рукописи, что, однако, вряд ли случится, поскольку рукописи уготовлено сгореть, и так как, если повезет, останется лишь машинная перепечатка, в которой не сохранится зачеркнутое, я и счел необходимым обратить внимание всех заинтересованных лиц на существенную деталь, которая могла бы в тексте быть, но тем не менее исчезла безвозвратно. И я должен сказать, почему.

В том состоянии, в котором пребывал я, шагая вдоль заснеженного Невского, не мог я вспоминать прочитанный рассказ, как связный, выстроенный текст. Опущенный сквозь щелочку в копилку памяти, он там свернулся, потерял свои слова и фразы, стал абстракцией, исчезло нечто, что присуще было строю авторского мышления, а появилось то, что свойственно было лишь мне — моему сугубо интимному. Получив сейчас, через двенадцать лет, столь желанный текст и перечитав его несколько раз, я убедился, что рассказ не тот, каким я знаю его с той далекой поры, когда впервые его увидел. Что-то очень существенное изменилось в каждом из нас — во мне и в рассказе. Мы ушли друг от друга, я с грустью и тоской смотрю на него и прощаюсь с ним навсегда и чувствую, будто его предаю, но сознаю в то же время, что это не так: на самом деле я не его, не текст рассказа помнил, знал, хранил и мечтал вновь увидеть, а ту его сущность, что вошла в меня и мною стала, и эта сущность не выразима словами. Если б я был философом, я бы сказал, что не воспринимал рассказ как объект, он уже в первоначальном прочтении был субъектом, поскольку был облечен в мое субъективное «я», и только в этом его облачении и представал предо мной его смысл. Сегодня мое «я» иное, и, следовательно, рассказ сегодня — иной субъект, и, прочитав его с утилитарной целью, — оживить, как мне казалось, в памяти свое о нем впечатление, я потерпел фиаско. Этот нынешний рассказ слишком прост: прожив во мне столько лет, он исчерпал себя.