Избранное — страница 34 из 51

За этот месяц я завершил Великое Прощание. Я посетил места, где некогда начал княжить один из братьев-варягов, положивших, как ошибочно утверждают летописцы прошлого, начала российской государственности. Побывал я и на Кижском погосте и убедился воочию в правоте всех прочитанных мною 378 книг из тех, в которых настойчиво повторялось, что Кижи — это сказка. Я увидел за истекший месяц также многие иные следы ушедших цивилизаций. В связи с этим у меня был случай обсудить с археологами ряд аспектов стратиграфических проблем далекого будущего, когда, открывая культурные слои рубежа — II–III тысячелетий нашей эры, науке придется столкнуться с задачей датировок, имея дело лишь с весьма невыразительными и однообразными остатками предметов материальной культуры. Я предположил, что алюминиевые крышки водочных бутылок станут для будущей стратиграфии не менее ценным подспорьем, чем нумизматика и эпиграфика. Я высказал археологам мысль, что полезно было бы уже сейчас приступить к изучению водочных крышек, применив системный подход к проблеме и взявшись за такие ее стороны, как, например, типология, ареалы распространения, миграция и количественный анализ. Эти исследования могли бы лечь в основание нового раздела исторической науки будущего, которую я предложил назвать спиритографикой, с каковым названием археологи согласились единодушно. Но это кстати, речь же идет о том, что, ныне завершенное, началось мое Великое Прощание именно ранней весной, незадолго до того, как я начал исписывать эти страницы. На Божий свет тогда явились письма и старые записные книжки, приуготовленные для сожжения, и тогда-то — как помнится, одним апрельским вечером, — среди прочего, в груде бумаг, разошедшихся по столу, будто густая шуга в ледоход, увиделся мне уголочек записки:

Мне было приятно

обещанный

Книга

пис

Те

Записка была поднята на поверхность, как показал любезный мне стратиграфичесий анализ, из культурного слоя девятилетней давности. Содержание записки подтверждало этот вывод, полный текст ее был следующим (публикуется впервые; взятое в скобки /…/ — неразборчиво):

Здравствуйте, /…/!

Мне было приятно получить от Вас

обещанный подарок. Большое спасибо.

Книга Ваша мне понравилась: напи-

сана она живо, увлекательно.

Теперь немного о себе. У меня все

по-старому: учусь на четвертом курсе

института, «грызу гранит наук»,

работаю.

Вот, пожалуй, и все.

Напишите, что у Вас нового?

Мария.

В самом деле, что у нас нового — к концу паузы, к концу связки, к концу третьего года с той поры, как я расстался с Марией? Голова идет кругом, сколько нового! Новая книга (первая), новая жена (вторая), новая профессия (третья), новый дом (четвертый) — как можно догадаться, если я от чего-то и страдаю в это время, то отнюдь не от недостатка новизны. И на вопрос Марии «что у Вас нового?» я мог бы ответить — кратко или пространно, однако в любом случае достаточно содержательно. Но я не отвечаю ей. Я проявляю элементарную невежливость и тем, наверное, усугубляю распространенное мнение о писателях, как о людях, которым не интересны простые смертные, живущие внизу, у подножия Парнаса. Я не отвечаю Марии, обрывая начинавшуюся было переписку, повторяя еще раз то, что уже совершил однажды — тогда же, когда вернулся в Москву после знакомства с Марией.

Вскоре после этого возвращения я получил письмо от нее, и оно меня испугало. (Письмо пока не обнаружено. Раскопки, проведенные мною в культурном слое 1067 года, не дали результатов. Вообще, письменные источники того периода весьма малочисленны и плохо сохранились.) Это было очень милое девическое письмо, сквозь наивные строки его проступала надежда — безотчетное желание, чтоб кто-то был, чтоб о чем-то мечталось и чтобы что-то при этом чувствовалось, хорошее и неведомое. Уж конечно, я сумел бы писать ей красивые письма, даже и находясь в положении, когда ничего неведомого и безотчетного испытывать уже не мог, как бы того не желал. Но как неведомого, так и хорошего в возникающей переписке тоже ничуть не таилось. Девочка же ко мне потянулась — самую малость, да только в девятнадцать-то лет много ли надо, чтоб разыгралось воображение! Вы слишком мало знаете обо мне, намного меньше, чем я о Вас, мне тридцать лет, у меня жена и пятилетний ребенок, а о любовнице, чтобы не оскорбить, Мария, Вашей невинности, упоминать не буду, тем более что она, любовница, дрянь, и мне надо еще набраться только чуть-чуть силы воли, чтобы с нею порвать окончательно, а также двухкомнатная квартира, и все мы очень счастливы, я приступил уже к литературной работе, и когда выйдет в свет моя первая книга, выполню свое обещание и пришлю ее, она напомнит Вам о нашем необычном знакомстве.

Вот так, прекрасная Мария, примерно так я написал, и она оказалась настолько догадливой, что не ответила мне, молодчина, разумная девочка. И переписка оборвалась, и проходят тридцать три с лишним года, я шлю во исполнение обета книгу про Старого Музыканта (моя первая книга, не путать с последней, про Великого Композитора, которую я в недавние майские дни собственноручно преподнес Марии), получаю маленькую записку (см. приведенное выше «Здравствуйте, /…/!» и далее) и решаю не отвечать.

Вы спрашиваете, Мария, что у меня нового? Подробно ответить трудно, Вы слишком мало знаете обо мне, столько же, сколько я о Вас, мне тридцать четыре года, у меня новая жена и восьмилетний ребенок, а о любовнице не упоминаю, потому что ее почти забыл, тем более что она дрянь, и мне надо еще набраться только чуть-чуть силы воли, чтобы забыть ее окончательно, а также новая трехкомнатная квартира, и все мы очень счастливы, я приступил к работе над новой, четвертой, книгой, но я Вам больше ничего нового не пришлю, чтобы ничто не напоминало Вам о нашем старом знакомстве.

Примерно так я решаю не отвечать Марии, и она опять оказывается догадливой, и переписка снова обрывается.

Кроме заботы о Марии, мое невежливое поведение отразило также заботу о моем литературном деле. Я не скажу всей правды, если не добавлю, что руководило мной не в меньшей мере, чем этическое чувство по отношению к чистой, юной девушке, также и профессиональное, достаточно эгоистичное писательское желание. Сразу же после встречи с Марией задумал я написать о нашем знакомстве, но некое чутье подсказывало мне, что для сего неясного замысла продолжение знакомства не станет чем-то животворящим. Ведь маячившая в моем воображении идея была эфемерной, зиждилась, в сущности, на основах надматериального толка, и эта эфемерность легко бы перешла в противоположное себе, в грубую материальность, если бы Действительность, Жизнь и Быт, явленные мне при знакомстве с Марией в необходимом согласии с Прекрасным и Возвышенным, стали бы таковое согласие нарушать и заполнять собою все большую часть пространства, из которого должен был нарождаться рассказ о встрече с Марией. В мире, переполненном реалиями, отягощенном подробностями бытия, земными характерами и обыденными отношениями, нежному эмбриону замысла оставалось бы или погибнуть, или развиться в ублюдка. Почти интуитивно, призвав в союзники мораль и естественный страх обывателя, я дважды не позволил этому случиться — я дважды не позволил, чтобы знакомство с Марией продлилось в какой бы то ни было форме. И благодаря этому Мария, потерянная для меня, втайне тревожила воображение, замысел втайне желал воплощения — в неизвестных мне сферах обитался все долгие годы Возвышенный Образ, и ныне наконец, в эпоху моих Великих Прощаний, пришел его час!

Я выехал в Ленинград, намереваясь там исполнить в кругу друзей и знакомых классический романс «Для берегов отчизны дальной я покидаю край родной». Незадолго до этого я пел его в Вильнюсе, и романс нашел сочувственный отклик в сердцах моих слушателей. Я настолько сжился с ним, что ночью, просыпаясь на мгновенье и переворачиваясь с боку на бок, бормочу, как свидетельствует жена, свое любимое «Я покидаю край родной». Вероятно, мне следует здесь объясниться по поводу слов романса, предупреждая упреки в неверном цитировании: в известном классическом тексте — глагол прошедшего времени и в женском роде, а местоимение не первого, а второго лица, там также не «край родной», а «край чужой». Относительно глагола и местоимения скажу, что легкие, так сказать, перемены, подобные произведенным мною, вполне допускаются романсовой традицией, тесно связанной с фольклором, который обычно не сковывает исполнителя догмой письменного первоисточника, тем более если исполнитель желает усилить в звучании романса оттенок личного, интимного. Что касается замены эпитета «чужой» на «родной», то здесь я и вовсе не погрешил. Утверждаю это, держа перед собой растрепанный однотомник автора многих и многих романсов и песен, изданный в 1935 году под редакцией романсоведа Б. Томашевского. С этой книгой я прожил всю жизнь, и хотя каких только изданий сего автора ни побывало у меня в руках, с растрепанным однотомником я не расстанусь, так что на моей сентиментальности государство заработает десятку в виду пошлины, ежели высокая поэзия слов «Я покидаю край родной» окажется в полном согласии с низкой прозой реальности. Повторяю — «родной», так как (см. примечание на стр. 830 однотомника) «в первоначальной редакции первые стихи читались:

Для берегов чужбины дальной

Ты покидала край родной…»

Таким образом, при исполнении романса я лишь использую в первой строке вторую редакцию, а во второй строке — редакцию первую, сознавая, разумеется, что, такой подход довольно спорен. Однако трудно спорить с тем, что таковое прочтение оказывается как нельзя более современным.

В Ленинграде выступления мои произвели, пожалуй, даже большую сенсацию, чем несколько раньше в Москве и в Вильнюсе, особенно если учесть, что ленинградцы народ сдержанный. Наибольший успех я имел на квартире одного моего приятеля. Он слышал, как я исполняю романс, еще в Москве, где он навестил меня, но с женой своими впечатлениями не поделился, и теперь она была приятно удивлена, узнав, что у всех нас сходные музыкальные склонности. Все вместе мы несколько раз спели хором песню «Едем мы, друзья, в дальние края» — некогда я заучил эту песню с голоса самого автора, знакомством с которым, признаться, очень горжусь.