Избранное — страница 41 из 51

Тут, как я догадываюсь, старика и хватил последний сердечный приступ. Он прожил четыре дня после приступа и успел жене дать всякие распоряжения насчет своих трудов, его научной библиотеки и также насчет коллекции. Он велел коллекцию отдать какому-нибудь собирателю. «Видите, молодой человек, — сказала старуха, — вы как будто слово в слово повторили то, что он говорил мне про музеи и библиотеки. И еще он не велел отдавать коллекцию старикам — „волкам“, как он их называл. Эти люди, по его словам, заражены стяжательством. И им, как и ему, все равно осталось мало жить, и, значит, коллекция тоже долго не просуществует». Тут старуха замолчала и как-то странно посмотрела на меня. Я согласился, что все это очень разумно, а потом напомнил ей: где же все-таки «Инфанта и паж»? — «Ах да, забыла сказать: профессор велел все те купюры, которые дарила ему эта женщина, вернуть ей. Он держал их отдельно от остального собрания. И я выполнила его волю — я швырнула ей этот пакет, когда она осмелилась приблизиться к его смертному одру. И уж, конечно, я сделала так, чтобы ее услали в глухомань».

Что же еще досказать? Самое неожиданное: старуха снова пригласила меня в кабинет, стала рыться в бумагах, нашла какую-то и протянула мне: «Впишите, говорит, свою фамилию, а внизу мы вместе с вами распишемся». Не поверите, ребята, эта была дарственная на коллекцию. Она бумагу заготовила давно, а все ждала, кому подарить. Само собой, я забормотал, что не достоин, ручку у нее поцеловал, но не отказался.

Вот теперь у меня все соединилось — и «Инфанта», и собрание профессора. Нальете мне? Пересохло от разговора.

Ему налили, он выпил.

— А учителка-то, учителка? — поинтересовался кто-то.

Блюмкин усмехнулся.

— Да вот, к шести пойду поезд встречать на Казанском. Отработала она в Зинчино. Может, жениться мне, а? Как-никак, скоро тридцать.

Все взволнованно заговорили, застучали рюмками: стали пить за счастье Блюмкина.

— Не, не, — пьяно мотал головой расчувствовавшийся Блюмкин. Он как-то мгновенно сник, будто из него выпустили воздух. — Мне на ней прямо там надо было жениться, в Зинчино. Как началось, так сразу не упускать момента. Честно! Так хотелось ей оттуда вырваться! Увез бы ее. В этих делах антракты в полтора года не бывают. Да еще в самом начале. А тут, в Москве, у нее вон какой выбор — дипломаты, докторанты, мать их… Куда мимо их с инженерным-то рылом?..

Собутыльники разом откликнулись на последнюю фразу Блюмкина: инженерам, действительно, в этом подлючем мире приходится хуже всех.

— Вот я, к примеру, получаю сколько? — вопросил один из них.

И общим вниманием завладела уже эта, живо задевшая каждого новая тема.

Блюмкин встал и пошел в вестибюль, будто бы по нужде. Но вышел он на улицу и отправился вверх по Петровке, к бульварам. Воздух незаметно трезвил его.

Опять я за свое, думал Блюмкин. Ну, ездил в Зинчино, ну, переспал со старухиной дочкой — ей уж под сорок, тоска без мужика, подлегла к нему ночью, а на следующий день сам же он и сбежал. Нумизматика-бонистика! Какую-то инфанту с пажом изобразил!.. Сроду такой банкноты не было, и как только в голову прилезло! Да и вообще, пустое это все, — есть у него штук двадцать монет, на базарчике в Центральном парке их и показать стыдно. Эх, романтик я, романтик, люблю красивое!

На Петровском бульваре стал он было кадриться к девушке, но неосторожно дыхнул перегаром, и она ускорила шаги.


1973

Ночное золото

С утра над городом стояло марево. Воздуху не хватало. В полдень у меня разболелась голова, я вернулся с автобусной остановки и вместо того чтобы провести день на пляже, купаясь в реке, обречен был мучиться в душной комнате, пластом, в полубредовом забытьи лежа на диване.

Комната была наглухо закупорена: наша хозяйка панически боялась мух. «Лучше приступ печени (она страдала печенью), чем услышать, как жужжит в доме муха», — говорила она. В доме у нее, действительно, поддерживалась идеальная чистота. Но как можно было рассчитывать на полное отсутствие мух, если во дворе стоял невероятно мерзостный, распространявший убийственное зловоние сортир! Отхожее место, как и помещавшийся между ним и домом колодец, ведро которого ежедневно срывалось с перегнившей бельевой веревки, служили сразу нескольким семьям. Все хозяева, чьим общим потребностям удовлетворяли оба эти жизненно важные бытовые сооружения, пребывали в постоянной войне друг с другом. А как известно, всякой войне сопутствуют запустение, вонь и антисанитария.

Часам к четырем я почувствовал себя несколько бодрее, встал, зашел выпить чашечку кофе и снова отправился к остановке. Собиралась гроза. Небо обложило, где-то погромыхивало, а когда автобус выехал на открытое пространство, стало видно, как в отдалении, над Замковой горой, то и дело сверкает, и казалось, что гора, по народному выражению, «притягивает молнии». Немудрено было понять, почему это происходит: громадный, с крутыми склонами холм, на вершине которого некогда высился замок, господствует над всей округой. Издавна этот замок, неприступный для войска, служил отличной мишенью для молний, от них он и погиб: лет двести тому назад среди июльской ночи молния дважды ударила по его строениям, и когда уже вся гора была объята пламенем, ударила в третий раз — в пороховые погреба. Теперь от замка одни руины. Но они хорошо видны из центра города, да и отсюда, издалека, глядя в окна автобуса, на фоне набухшего черного неба я отчетливо различал контуры древней цитадели.

У пляжа, на конечном кругу, стояла толпа, от берега, завидев подошедший автобус, бежали люди, все торопились удрать от поднявшегося пыльного ветра и первых удивительно крупных редких капель дождя. Я прошелся вдоль пустой реки, и хотя своих уже, конечно, не нашел, порадовался, что дышу свежестью и головной боли не чувствую. Но потом, когда под ливнем ехал в набитом автобусе назад, к городу, понял, что боль не отпустила совсем, а только поутихла на время.

Мои были дома. Они уехали с пляжа еще до начала общего бегства из-за того, что испугались довольно неприятного происшествия: на мачте протянутой близко от берега высоковольтной линии вдруг появилось ослепительное свечение. Некоторое время оно держалось около изоляторов, треща и разбрасывая искры, потом поднялось сияющим столбом, внезапно усилилось и исчезло. Все продолжалось с минуту или больше. Был ли это пробой изоляции или атмосферный разряд, — но так или иначе, тревога, какую всегда внушает человеку молния, заставила быстро собраться и вернуться домой.

Гроза прошла, задев город краем. Наступил вечер. Мы с час, примерно, гуляли по улицам, ходили к подножью горы, чтобы снова, в который раз, посмотреть снизу на развалины замка. Потом вернулись, распахнули окна и легли.

Спалось неспокойно: от духоты я сбрасывал простыню, ворочался и, просыпаясь, всякий раз бессознательно отмечал, что голова продолжает тупо болеть.

Окончательно я пришел в себя, когда в тишине стоячего воздуха услышал цоканье копыт. Звук этот мало привычен моему слуху, но я смог явственно различить, что идут не одна и не две лошади. На нашу узкую улочку, где дома стоят окно в окно, среди ночи, казалось, въезжал целый отряд городской конной стражи, и я воочию представил, как молчаливые всадники движутся во мраке, едва не задевая коленями шершавые стены, как колышется и поблескивает их тяжелая амуниция… Этому городу много веков, и улица наша — в его самой старой, центральной части. Кто знает, в какие еще незапамятные времена высекались подковами искры из гладких гранитных торцов, которыми она вымощена! Полуночная стража, безмолвный дозор, два десятка мечей, алебард и мушкетов, во главе капитан, он чуть выше плеча поднимает руку в перчатке, и все двадцать, легонько взяв на себя поводья, тронулись разом, и перебивчатый цокот копыт обозначил их путь… От замка — там, на горе, где створки кованых черных ворот разошлись, пропуская отряд, и снова сомкнулись (часовые на башнях прислушались: едут! — значит, три пополуночи); по крутой каменистой — все ниже и ниже — извилистой ленте; чья-то лошадь скользнула подковой по крупному камню, споткнулась, и всадник зло заворчал на нее; вот уже и подножье горы, и еще поворот и еще, узкие улицы города заключают их в свой лабиринт, и копыта стучат под моими окнами.

Внезапно я спускаю ноги с постели. Я вспомнил, как хозяйка вечером сказала: «Услышите ночью — подводы едут, сразу окна закрывайте. И форточку. — Некрасиво ухмыльнулась и пониженным голосом, будто отпускала скабрезную шуточку, добавила: — Туалет будут чистить».

В темноте я стою у окна и слежу, как на уровне моей груди возникают две большие лошадиные головы. Ближайшая из них движется совсем рядом — протяни руку и тронешь ее за холку. Мне даже почудилось, что лошадь запрядала ушами, и глаз ее блеснул, косо скользнув по мне. Широкие спины движутся мимо, как две баржи в парной связке, бок о бок. На миг появляется пустота — узкий небесный проем между домами напротив, и в этот проем, чуть качаясь, плывет неподвижно сидящий — он черен и сгорблен, колени поддернуты к самым плечам, шляпа скрывает лицо, полукружие спины упирается в срез тяжелого, длинного — тянется, тянется и… исчезает сидящий, — огромного, толстого гроба — о! да это же бочка! — и теплый удушливый смрад вязкой волной подымается от подоконника.

Почему-то стыдясь, стесняясь того, что я делаю, бесшумно прикрываю окна, поворачиваю запоры и одновременно смотрю, как проезжает вдоль дома вторая подвода. Цокот подков, глухое постукивание телег слышны и сквозь стекла, и я все продолжаю стоять у прозрачной тюлевой занавески. Подводы проезжают мимо. Но издали слышится резкое «тпрру-у», лошади еще раз-другой переступают, и в наступившей тишине раздается гортанный говор. Раздраженные голоса, беспорядочный топот копыт, понукания: в темноте наш дом проскочили и теперь разворачиваются — с натугой, со скрипом вывернутых осей, когда поперек узкой улочки ни шагу не сделать ни взад, ни вперед.

Мимо опять плывет только что- виденное, но в обратном движении: возвращаются лошадиные морды и спины, жирная туша раскидистой бочки и возчик, — но он уже не на козлах, а, топоча сапогами, проходит около телеги. Показалась вторая подвода. Тот человек, кого я увидел первым, — в шляпе и, как можно было заметить теперь, в