Избранное. Философия культуры — страница 48 из 104

процесса и открывает поэтому при правильном ее созерцании тотальность его действительности и ценности, его чувственный образ и идею.

Это ведет к важному следствию: если в правильно воспринятом, выражающем истину чувственном явлении или образе живет и может созерцаться идея, то явление, в котором идея не может быть обнаружена, которое не удовлетворяет требованиям идеи, не истинно и должно быть иллюзией! Если действительность и ценность в своей метафизической основе одно, то там, где нет ценности, не может быть и действительности. Реализм гётевской картины мира, который он столь решительно подчеркивает, строгая верность, требуемая им по отношению к данному объекту, настолько не противоположны «идеализму», зримости или, в метафизическом понимании, действенности идеи, что именно познанная в явлении идея только и дает нам уверенность в том, что мы постигли объективную истину явления.

Здесь вновь обнаруживается то, что можно было бы назвать метафизическим счастьем гётевского существования: гармония или параллельность осознанного личного бытия и развития объективной картине структуры вещей. Он, как немногие люди высшего духовно-нравственного уровня, отдавался данным ему силам и влечениям, реальности процесса своей жизни в глубоком доверии, что именно таким образом этот процесс создаст свое наиболее ценное содержание, именно таким образом удовлетворит требованиям идеи. Правда, такое формирование жизни из реальности природных сил было связано с большими усилиями, трудом, самопреодолением, отчетом в своих действиях: «то, что для других людей обычно и легко, мне дается ценой больших усилий», – пишет он в возрасте 37 лет. Однако вся внутренняя борьба, все стремление выйти за пределы самого себя были изначально заключены в необычном единстве этой натуры и данности ее влечений. Он никогда не производил впечатления, столь обычного в индивидуальном существовании, будто оно лишь арена, на которой «подлинное» Я пребывает в состоянии борьбы, примирения, властвования или подчинения по отношению к силам, которые обладают большей или равной ценностью. Единство его жизненного процесса, которое, собственно, не преодолевало напряжение и противоположности этого процесса, а изначально включало их в себя как свои элементы и стадии, сознавало свою ценность в такой же мере, как и свою действительность. Но и эта ценность, эта совпадающая с реальностью его жизни идеальность отнюдь не была равноценностью всех моментов, лишенной противоречий и свободной от теневых сторон. Но так же, как в единство процесса его жизни входило множество двойственностей и противоречий, и ценность, имманентная его жизни, объемлет все сомнительное по своей ценности и противоречащее идеальности; на это указывает уже запись в дневнике в возрасте двадцати одного года: «Я сделал многое, что теперь мне хотелось бы считать не сделанным, и все-таки если бы это не произошло, не возникло бы необходимое благо». И через четверть века он в общей форме определяет единство субъективного совершенства, в которое на пути человека привносятся как позитивные, так и негативные ценностные моменты: «При строгом контроле моего собственного и чужого пути в жизни и искусстве я часто обнаруживал, что стремление, с полным основанием называемое ложным, оказывалось для индивида совершенно необходимым окольным путем к цели. Отказ от заблуждения всегда служит формирующим человека средством, как в отдельном проявлении, так и в целом».

Мне кажется, что словообразование, которым часто злоупотребляли, формулирует в понятиях это решающее созерцание его собственной жизни: он ощущал идею и действительность своего бытия как сверхценностъ, т. е. как ценное, значительное, правильное в абсолютном смысле, в котором оно поднималось над противоположностью отношения между хорошим и дурным, высоким и низким, удачей и неудачей. Подобно тому как процесс действительной жизни протекает через все эти противоположности и его единство всех их несет, так жизнь имеет для Гёте, очевидно, такую ценность, которая находится вне их, т. е. вне всех содержаний, которые могут ощущаться и быть установлены как ценности или как противоположные таковым только посредством дистанции, различимости, относительности. Обычно мы понимаем ценность только в этом релятивистском смысле (об этом я говорю в другом месте применительно также к ценностям, считающимся «абсолютными») и, быть может, потому что связываем ее только с самостоятельными, противостоящими друг другу, рассматриваемыми как замкнутые единства содержаниями жизни; совершенно иной смысл мы можем придать этому понятию, если применим его к процессу жизни в его непрерывном единстве, к процессу, который не есть нечто относительное, поскольку он – функциональная целостность Я, которой, так сказать, ничего не противостоит, которая есть наша целостность и абсолютность. Чем больше мы ощущаем жизнь именно так, тем большее значение, большую «ценность» она обретает; определить эту ценность с помощью наших выросших из этих относительностей категорий мы можем только очень несовершенно. Я назвал ее сверхценностью только для того, чтобы характеризовать ее свободу от относительной обусловленности отдельных ценностей. Внутри этой категории существуют, конечно, очень различные степени, которые, однако, не приводят к относительности, так как каждая на своем месте – нечто абсолютное. Лишь различия душевных «энтелехий», о которых таинственно говорит Гёте и которые в различной степени определяют бессмертие душ, обозначают степени этой сверхценности, присущей индивидуальной жизни как таковой, свободной от всех единичных определенностей ее содержаний. Сам он очевидно обладал ощущением «мощной энтелехии»; единство его существования было для него, невзирая на всю раздробленность и все колебания ценностей его отдельных содержаний, тождественно своей ценности, и таким образом в сознании самого себя он обладал прототипом своего сознания ценности, основанном на тождестве действительности и ценности. То, что препятствует этому тождеству в качестве помех и обратной направленности, будет рассмотрено в следующей главе.

Из этой высшей структурной предпосылки его образа бытия было, правда, понятно, что он обозначал «идею» как «единственную» и возражал против применения множественного числа, причем именно в связи со следующим положением: «Все, что мы видим и о чем можем говорить, суть лишь манифестации идеи». Тем не менее я считаю себя вправе, беря это понятие в несколько более широком смысле, говорить о нескольких идеях, рассматриваемых Гёте как формообразующих действительность. Это как бы спецификации «идеи» или исходящие из нее возможности формообразования единичного, служащие опосредствованием идеи и единичного, примерно то, что Гёте сам определил как «великие максимы» наблюдения над природой; причем с уже упомянутым следствием, что для него истина познания, реальность явления лишь в том случае представляется гарантированной, если эти идеи стали для него созерцаемыми.

Я начинаю с идеи красоты. Теперь можно с достаточным основанием считать вероятным, что положение Шефтсбери «Красота есть всегда истина» очень рано оказало решающее влияние на Гёте; правда, одновременно утверждают, что в период дружбы с Шиллером он отошел от этого. Я же полагаю, что во всяком случае обращение этого положения – всякая истина есть красота – принималось им во все периоды, если и не во все часы его жизни, и что оно господствовало в его миропонимании еще до знакомства с Шефтсбери. Если всякая истина есть красота, то из этого следует, что там, где мы неспособны открыть красоту, мы не находимся на пути к истине и что, разрушая попытками познания красоту вещей, мы закрываем для себя этот путь. В небольшом стихотворении, относящемся к его студенческим годам в Лейпциге, это показано уже с полной ясностью. Он восхищается окраской стрекозы, хочет рассмотреть ее вблизи, гонится за ней, хватает ее и видит— «грустную темную синеву». «Это ждет тебя, расчленитель всех твоих радостей». Очевидно его мнение заключалось не в том, что первый радовавший его образ был видимостью и обманом, которые уничтожила обретенная истина. Напротив, та дарующая наслаждение окраска была подлинной и истинной – не истина найдена, вследствие чего утрачена красота, а разрушена красота и тем самым утрачена истина. «Расчленение радостей» – это не утрата иллюзии, а убиение реально живого. Его полемика с Ньютоном, во всяком случае частично, основана на отвращении к мучительному прохождению спектра через множество узких щелей и стекол, разрушающему его непосредственно эстетическую картину, – сам он восхваляет опыты при солнечном свете под синим небом как дающие наиболее убедительные доказательства. Отказ от познания природы с помощью рычагов и болтов несомненно связан не только с приведенным выше теоретико-познавательным мотивом – получать соответствующее человеческой природе знание только посредством естественных для нее средств, – но и с опасением разрушить подобными средствами эстетический образ природы; этим же объясняется, что он с трудом заставил себя признать геогнозию, поскольку «она расщепляет для созерцающего духа впечатление от прекрасной земной поверхности». «Покров», которого не позволяет лишить себя природа, так же соткан, как покров поэзии, который поэт получает «из рук истины». Даже о математике Гёте говорит, что он как таковой совершенен лишь постольку, поскольку «он ощущает в себе прекрасное и истинное». Только не надо думать, что во всем этом лежит, как это часто слишком элементарно толкуют, лишь склонность художника к чувственному, иллегитимный эвдемонизм в познавательном интересе, желание ограничиться «прекрасной видимостью», равнодушной ко всему сущностному и объективному, получающей значение и завершенность только по законам субъективного удовлетворения, ибо она не принимает во внимание доступные естественным наукам элементы и процессы; напротив, в основе здесь лежит глубокое метафизическое убеждение, что всю действительность несет на себе идея и что зримость идеи и есть красота. Там, где уничтожается красота, исчезает и гарантия действительности и остается лишь искаженная, иллюзорная картина. Следовательно,