Глава IVРазъединенность элементов мира
Великий синтез гётевского мировоззрения можно характеризовать следующим образом: ценности, конституирующие произведение искусства как таковое, обладают постоянными формальными и метафизическими чертами равенства и единства с миром действительности. Я определил в качестве фундаментального убеждения этого мировоззрения нераздельность действительности и ценности, как предпосылку художественной деятельности вообще. Каким бы противоречащим идеалу художник ни считал мир, с каким бы равнодушием или отвращением ни относилась бы его фантазия ко всей действительности, – его мировоззрение будет пессимистическим, хаотичным, механистичным и не будет формироваться его художественной деятельностью. Если же его мировоззрение художественно в позитивном смысле, то это может только означать, что очарование и значимость художественно оформленного явления каким-либо образом, по какому-либо измерению уже существуют в явлении, данном природой. Кажется ведь, что все художники являются поклонниками природы – пусть это даже выражается в частичной, ограниченной отдельными областями, определяемой чудесными знаками форме; и некоторые явления настоящего времени как будто готовятся к перевороту, который, если бы он произошел, означал бы самую радикальную из когда-либо существовавших революций в области художественного воления. Гёте развил это отношение в наиболее всеобъемлющей и чистой последовательности – красота становится для него показателем истины, идея – созерцаемой в явлении, а последнее и абсолютное, которое таится в искусстве, также и последним и абсолютным в действительности. Быть может, это и послужило ему решающим мотивом называть себя «решительным не-христианином». Ибо христианство, во всяком случае в его аскетических ответвлениях, резко разрывает действительность и ценность, даже в большей степени, чем это делает индийское мировоззрение. Ибо сколь ни радикально последнее лишает действительность всякой ценности, это теряет в данной связи свое значение вследствие того, что действительности здесь вообще не придается конкретное значение бытия: там, где действительность лишь сон и видимость, следовательно, в сущности есть недействительность, строго говоря, нет субъекта, который может быть лишен ценности. Лишь более жесткий образ мыслей христианства сохранил мир в его полной трехмерности и субстанции и вместе с тем отнял у него всякую собственную ценность, независимо от того, является ли мир юдолью слез и царством дьявола, даны ли ему его ценности потусторонней милостью, служит ли он местом стремления и приготовления к неземному, обители всех ценностей. Все три формы христианского отношения к природной действительности должны быть одинаково неприемлемы для Гёте – для того, кто видит в природе «добрую мать», и хотя часто говорит о божественной милости, но всегда имеет при этом в виду Бога, имманентного действительности, а благодать набожных людей рассматривает как «милость природы», которая даровала им такую умиротворенность. В основе вещей, к которой от поверхности ведет непрерывный путь, он видит, в противоположность христианскому дуализму, тождество действительности и ценности.
Если это метафизическое выражение его убеждения как художника или, быть может, выражение последней структуры его существования, действующей через его эстетическую направленность, то тем самым следует отвлечься от временного развития, от отклонений и лабильной игры элементов, от того, что несет и осуществляет эту вневременную формулу Ибо это развитие как историко-психологическое всегда только относительно и не обладает в судьбах времени чистотой и единством «идеи», с которой я его отождествлял, – о чем также свидетельствует смелое высказывание Гёте о законе, которое следовало бы постоянно повторять: явление показывает лишь исключения из закона. Эту двойственность категориального представления требует каждая великая жизнь: с одной стороны, всепроникающая или возвышающаяся над всем идея, которая представляет собой как бы нечто третье по ту сторону противоположности между абстрактным понятием и динамической реальностью, с другой – в многообразной дистанции от нее, в бесконечном приближении к ней проходящие во времени жизнь и деятельность. Быть может, к каждой жизни применимы эти две точки зрения; однако великой мы называем ту жизнь, созерцание которой неминуемо и решительно противопоставляет их друг другу, в которой идея этой жизни и ее душевно-живая реализация составляют целое. Быть может, это необходимое методическое обособление созерцания есть символ вневременной, метафизической трагедии величия, и все его трагедии во времени – лишь отражения в форме судьбы. Я перехожу теперь ко второму аспекту гётевской духовной картины мира – к варьирующимся синтезам, к обращенным в разные стороны отношениям и дистанциям между элементами, в единстве которых для нас до сих пор состояла абсолютная идея гётевского мышления мира.
Если спросить, какова же точная формула, которая в конце концов выражает для Гёте единое идеальное отношение между искусством и действительностью, то сразу же обнаружится, что ответ на это не может быть однозначным. И не только для различных периодов его жизни; в один и тот же период мы встречаем совершенно несовместимые друг с другом высказывания об этом отношении; как это ни парадоксально, но основанием для различия в его толкованиях было, вероятно, то, что по его самым принципиальным и последним убеждениям это отношение было безусловно близким, объединенным общим корнем. Ибо подобно тому как очень близкие отношения между двумя людьми значительно чаще связаны с чередованием задушевной связи и раздражения, с перемещением центра тяжести, даже с возможностью разрыва и примирения, чем более далекие, определенный, однажды установленный характер и теплоту которых значительно легче сохранить неизменными, – так и в духе именно два безусловно связанные друг с другом понятия особенно склонны к тому, чтобы пережить в своих отношениях множество расхождений. Мне представляется, что в высказываниях Гёте сменяются три принципиальных взгляда на отношение между природой и искусством, причем таким образом, что каждый из них обнаруживается в один из трех периодов его жизни – в юности, в годы, когда доминировало путешествие в Италию, т. е. в средний период его жизни, и в старости. Оказывается, что его теория искусства вполне гармонирует с остальными характерными чертами каждого периода, и тем не менее я предлагаю это историко-эволюционное толкование исключительно как гипотезу, тем более что именно в этой области мы встречаем у Гёте в ранний период ряд прозрений и мыслей, как будто почти не связанных с общим характером этого периода и относящихся, казалось бы, к более позднему времени и зрелому возрасту, – появление той же непостижимости, как бы вне-временности гения, которые мы обнаруживаем также у Рембрандта и Бетховена.
О своем юношеском восприятии произведений искусства – в период пребывания в Лейпциге – он позже говорит: «Все, в чем я не мог видеть природу, поставить на место природы, сравнить со знакомым мне предметом, не оказывало на меня воздействия». В это время он воспринимает природную действительность и художественную ценность в наивно недифференцированном единстве, которое он видит только со стороны природы. В письмах 1775 г. из Швейцарии он признается, что при виде чудесного изображения обнаженной натуры не ощущает ни радости, ни подлинного интереса, поскольку не имеет действительно наглядного образа человеческого тела. Духовноисторические мотивы, приближавшие его к поэтическому натурализму, достаточно известны. Однако душевное состояние, служившее основой всей этой тенденции, представляется мне намеченным той характеристикой, которую Гёте дал своей юности, назвав ее «преисполненным любовью состоянием». Полное любви сердце юноши, о чем свидетельствует каждое его высказывание, стремилось вобрать в себя весь мир и отдаться всему миру. Не было действительности, которую он не охватил бы со страстью, – со страстью, которая вспыхивала не от предмета, а как бы спонтанно вырывалась из ощущения им полноты жизни и направлялась на предмет просто потому, что он был. В 26 лет он пишет, что художник особенно остро чувствует и выражает лишь ту красоту, «которая обнаруживается в природе», «власть того волшебства», которое овевает действительность и жизнь. «Мир простирается перед ним, как перед своим творцом, который в то мгновение, когда он радуется сотворенному, наслаждается также гармонией, посредством которой он его создал и в которой мир пребывает». У меня не вызывает сомнения, что в этот период своей жизни он любит действительность не потому, что она несет ему идею и ценность; он видит это в ней потому, что он ее любит. Таково типичное для юноши отношение к любимой женщине, которое благодаря преизбытку в нем жизни возвышается до мировой эротики. Однако поскольку эта первая форма нераздельного слияния действительности и художественной ценности – позже он говорит, что его стихотворения в двадцатилетием возрасте «с энтузиазмом возвещают о природе искусства и искусстве природы» – еще не была прочным синтезом, а шла только от субъекта, страстно желавшего раздарить невероятное богатство, то акценты смогли при случае распределяться совершенно иначе. За два года до только что приведенного высказывания говорится нечто совсем иное: «Если искусство действительно и приукрашивает вещи, то оно это делает не так, как природа. Ведь природа есть сила, а сила поглощает; тысячи зародышей растаптываются; прекрасное и уродливое, хорошее и дурное существуют с равным правом. Искусство же носит противоположный характер: оно возникает из усилий индивида сохранить себя, противостоя разрушительной силе целого. Человек собирает свои силы против наступления природы, чтобы избегнуть ее тысячекратных зол и насладиться лишь доступной ему мерой блага, пока ему наконец не удается замкнуть циркуляцию всех своих потребностей во дворец, заточить, насколько возможно, всю рассеянную (!) красоту и блаженство в его стеклянные стены». Но уже в том же году он с поразительной антиципацией поднимается над этой противоположностью: пребывает ли и действует ли