Избранное. Философия культуры — страница 70 из 104

, – совершенное Novum[59] в сфере выражения человеческих чувств; то, что такого рода предельно интимные чувства показаны здесь поэтически и поэтому без всякого оскорбления стыдливости, открывает неожиданные возможности объективации того, что раньше считалось возможным лишь в сфере субъективного. Таков же по своему характеру ряд сентенций о внутренней жизни, которые, начиная с «Вертера», проходят через произведения Гёте. В этом, правда, его предшественниками можно, пожалуй, считать французских моралистов, особенно Ларошфуко. Однако при более пристальном рассмотрении становится очевидным, что они пребывают в области остроумия, и в их метких по своей истинности замечаниях мало реальности; чувствуется, что в сущности интерес мыслителя направлен не на глубину и широту, из которой его наблюдения почерпнуты, а на остроту, с которой они выражены. Для Гёте в полной противоположности этому важно только содержание переживания, а то, что оно кристаллизуется в форму сентенции, происходит как бы само собой, в ходе органического роста происшедшего события, в душе. Главное же различие заключается в том, что у французских моралистов все рассматривается только психологически при некоторой, не особенно глубокой, этической оценке. У Гёте же мы всегда ощущаем большую связь, которой душевное обладает не только психологически, т. е. как сцепление содержаний сознания, но и как сущее и происходящее, с бытием и всем происходящим, как элемент мира с миром в целом. Даже в тех случаях, когда Гёте высказывает общие положения по поводу самых сложных и тонких душевных переживаний, это – не только психологические генерализации; эти положения направлены на жизнь вообще и глубокое, космическое или метафизическое значение, которое объемлет душевную сферу или открывает себя в ней. Кое-где можно найти нечто аналогичное и раньше; но никто до него не придавал глубоко личным, тонким чувствам такую форму общезначимого выражения; лишь начиная с него чертой нашей духовной установки стало то, что ценные душевные переживания развиваются в рамках всего космоса сверхиндивидуальной истины и мудрости. Здесь объективация субъективного касается не только духовного формирования, объективным становится и субъективно-душевное вследствие того, что оно в качестве существования, в качестве определения нашего бытия обладает мировым смыслом, в качестве части, судьбы или носителя жизни вообще входит в реальное или идеальное, но всегда объективное всебытие. Какое высокое требование «отдавать себе отчет» в самом интимном и личном заключено в таком обобщении и такой объективизации, не нуждается в пояснении. Этим субъективное поставило над собой закон, ответственность перед которым тем более строга, что этот закон вышел из него самого, значим только для него и его отношения к тотальности бытия и идее. Жизнь Гёте достаточно часто называли «художественным произведением». То, что этим полагали выразить ее высокую ценность, является выражением мании величия современного артистизма. Жизнь вырастает из собственных корней, ее нормы автономны и не могут быть выведены из корней других образований, которые, быть может, из нее и возникли: жизнь так же не может и не должна быть художественным произведением, как она не может и не должна быть логическим умозаключением или математическим исчислением. Гёте сам говорит приблизительно в 1825 г., что он ценит жизнь выше искусства, которое ее лишь украшает. Пусть даже «украшение» не более чем случайно употребленное в разговоре выражение, во всяком случае понимание художественного произведения как идеала жизни, того, что ее превышает, здесь решительно отвергается. Известные нормативные формы в самом деле одинаково присущи как жизни, так и искусству, и только в таком понимании это выражение отчасти правомерно: если в художественном произведении внутренний, связанный с самыми личными переживаниями процесс обретает форму созерцаемого бытия, будто это его явление сложилось по объективным нормам, подчиняясь только закону и идее предмета, в этом есть аналогия с жизнью Гёте. В объективации субъекта совершается и работа Гёте над собственным «образованием». Часто говорили, что все развитие Гёте было непрерывным процессом «самообразования». «Я изучал природу и искусство, – признается он в глубокой старости, – всегда в сущности лишь эгоистически, чтобы обрести знания. И писал я об этом также, чтобы продолжать свое образование. Как люди это используют, мне безразлично». Ему это было ясно еще 48 лет тому назад: «Все идет правильно и хорошо, – пишет он фрау фон Штейн, – правда, во всем этом нет ничего важного или трудного, но поскольку я, как ты знаешь, рассматриваю все это как занятие, то и оно имеет для меня достаточную привлекательность». Он впитывал все содержания бытия, чтобы формировать посредством них свое Я. Однако в этом «эгоизме» не было ничего сомнительного в нравственном отношении, ибо совершенствование своей личности являлось для него объективной нравственной задачей, совершенно такой же, какой она могла быть, если бы речь шла о других лицах. Собственное образование отнюдь не было для него просто накоплением материалов знания и умения, а означало, что с их помощью он все больше становится «образом», т. е. существованием, которое противостояло другим и самому себе как объективный элемент мира. Он хорошо знал, что человек, будучи субъективным, направленным на самого себя существом, не может как бы из самого себя достигнуть объективной значимости, знания самого себя как элемента мира, что для этого он должен сначала превратить себя в сосуд мира, вбирающий и отдающий. Поэтому он и должен был неустанно учиться и неустанно созидать; должен был как бы проводить через себя бытие, чтобы стать причастным его объективности. Чем больше его субъективное Я наполнялось материей мира, чем богаче и вернее отражалось в нем бытие, тем больше он сам становился объектом, тем родственнее, тем ближе становился он объективному бытию. Двойной смысл «образования» находил здесь свое выражение: тем, что он, учась, исследуя, производя, повышал свое образование, он «образовывал» себя, т. е. формировал свое субъективное Я в объективный образ; им он не только был, но его он видел противостоящим себе как обретшее форму содержание. Это высокое сознание позволяло ему называть свои произведения, в таком же смысле, как он раньше говорил о своих «эгоистических» занятиях, просто личной исповедью. «Мои работы всегда только сохраненные радости и страдания моей жизни», – пишет он в 26 лет, а спустя 40 лет: «Мое самое серьезное дело теперь – новое издание следов моей жизни, которые, чтобы дитя имело имя, принято называть произведениями». Лишь тот, кто видит себя как субъекта столь объективным, может говорить о результатах своей объективной деятельности как о чем-то столь субъективном. И поэтому нет ни малейшего противоречия только что сказанному, если он в старости говорит как будто противоположное: «Что я такое? Что я сделал? Я собрал и использовал все, что я видел, слышал, наблюдал. Мои произведения созданы тысячью различных индивидов; невежды и мудрецы, глубокие умы и глупцы, детство, зрелый возраст, старость предоставили мне свои мысли, свои способности, свою надежду и характер бытия; я часто собирал урожай с посеянного другими. Мое творчество – творчество коллективного существа и носит имя Гёте».

С годами единство субъекта и объекта, жить в соответствии с которым и провозглашать которое составляет метафизический смысл его существования, достигает своей высочайшей и чистейшей зрелости. После того как акцент во всем его мышлении и поведении полностью переместился в уравнениях на сторону объекта, субъект может, исходя из этого, вновь получить всеобъемлющее значение – даже его сообщениям о самых объективных естественно-исторических исследованиях может быть, как известно, придана автобиографическая форма. В молодые годы это было бы субъективацией, теперь же об этом не может быть и речи, его субъективность – лишь средоточие проявлений предметности, а он со всеми содержаниями, судьбами, опытами для себя – предмет объективного наблюдения и переживания, а тем самым и объективной оценю!. Так он говорит, например, о «свойственной природе человека» склонности считать явления более родственными друг другу, чем это допускает их действительное сходство: «Я замечал, что часто совершаю эту ошибку». Другой раз он говорит о направленности созерцания природы, которое переходит от впечатления целого к рассмотрению частей, следующее: «При этом я прекрасно сознаю, что этот способ исследования природы, так же, как и противоположный, подвержен определенным особенностям, даже определенным предрассудкам». В старости он часто спонтанно признает субъективность своего познания – она стала для него также объективным феноменом. Автобиографический тон Гёте в старости – особая форма исповеди, к которой художники как будто вообще склонны в старости; нет необходимости приводить примеры того, как часто поздние творения больших художников являют собой исповеди, обнажение субъективного ядра души, вокруг которого уже нет оболочки, нет стыдливости, ибо субъект уже чувствует себя свободным от своей субъективности и сопричастным высшему, предчувствованному или внутренне созерцаемому порядку. «Старость, – сказал как-то Гёте, – это постепенное отступление из явления»; а это может также означать как то, что сущность сбрасывает свою оболочку, так и то, что она уходит из состояния открытости в последнюю тайну; и, может быть, следует признать первое, поскольку признается второе. Гёте ощущает свое личное существование в таком глубоком и с годами становящемся все более глубоким единстве с природой и идеей вещей, что каждое его сообщение естественно-научного или художественного характера близко по стилю и тону рассказу о личном переживании, будто каждое открывшееся ему положение вещей является новой ступенью его глубоко внутреннего развития. «Человек, – говорит он в эти поздние годы своей жизни, – видит мир только в себе и себя только в мире. Каждый новый предмет, внимательно созерцаемый, открывает в нас новый орган». И лишь с другой стороны открывается это величайшее единство в том, как Гёте в старости противостоял своей жизни; и это – самая великолепная из всех известных нам объективация субъекта. Ве