Избранное. Философия культуры — страница 78 из 104

жизни. Таковой была в высшем смысле жизнь Канта. «Я по самой своей склонности исследователь», – гласит обнаруженная в наследии Канта запись. «Я полностью ощущаю всю жажду познания и постоянное беспокойство от желания продвинуться в нем, а также удовольствие от каждого успеха. Было время, когда я полагал, что это может составить честь человечества и презирал невежественную толпу. Руссо направил меня на верный путь. Ослепление этим преимуществом исчезает: я учусь уважать людей и счел бы себя значительно бесполезнее простых рабочих, если бы не думал, что такое исследование может придать цену всем остальным в восстановлении прав человечества». Как ни подлинна и фундаментальна эта страсть познания, она ставит ценность субъективной жизни в зависимость от критерия, в принципе к этой жизни безразличного. Кант хочет стать сосудом познания, которое реализуется в нем, исходя из своего идеального существования. И поворот, к которому его побудил Руссо, отстраняет акценты его ценности от того, что он есть «по своей склонности», и подчиняет его деятельность строю, полностью пребывающему вне его самого. Для Канта духовно-внутренний процесс его жизни черпает свою форму, движение, ценность из своих объективных содержаний, тогда как для Гёте – первое есть жизненный процесс, и лишь им, его нормами и силами определяются содержания по своему типу, судьбе и значению. Таким образом, к единству бытия, состоящего из процесса и содержания, каждый из них приходит противоположным путем. Поскольку же, как было сказано, в молодости процесс жизни преобладает над ее содержанием, в старости же содержание преобладает над процессом, в Гёте есть нечто от вечной молодости, тогда как в Канте изначально ощущается нечто старческое.

Особая безусловность и непосредственность, с которой обостряется эта черта в гётевской молодости, проявляются в господстве душевной энергии, являющейся как бы психологическим выражением или осознанностью направленной таким образом жизненной реальности, – в чувстве. Его молодость всецело стоит под знаком: «Чувство – это все». Приведу лишь несколько высказываний, относящихся к его двадцатилетнему возрасту. Вертер пишет о своем друге: «К тому же он ценит больше мой рассудок и мои таланты, чем мое сердце, единственное, чем я горжусь, единственный источник всего во мне, всей силы, всего блаженства и всего страдания. То, что я знаю, может знать каждый, – мое сердце принадлежит только мне». То же сказано непосредственно без поэтического преобразования другу, пытавшемуся повлиять на него в религиозном смысле: «Что ты все пытаешься воздействовать на меня свидетельствами! К чему они? Разве мне нужны свидетельства того, что я существую? Свидетельства того, что я чувствую? Я ценю, люблю, почитаю лишь те свидетельства, которые показывают мне, как тысячи людей или какой-нибудь один человек чувствовали именно то, что дает мне силу и уверенность». О «Гёце» вскоре после его опубликования он пишет: «Все это только мыслится, что в достаточной степени меня сердит. Если красота и величие больше проникнут в твое (т. е. мое) чувство, ты совершишь, скажешь и напишешь доброе и прекрасное, сам не зная почему». Кестнер пишет о нем, когда ему минуло двадцать три года: «Он стремится к истине, но ему важнее чувство истины, чем ее доказательство». Все, что разрывает и расчленяет изначальное, выражаемое в чувстве единство бытия, ему теперь ненавистно; об одном приписываемом ему критическом высказывании Гёте говорит: «Все, что автор может сказать, он должен перенести в свое чувство, и только из созданного таким образом чувства он может что-либо изменить». «Я ненавижу конкретную критику отдельных мест и слов. Я могу терпимо отнестись к тому, что мои друзья бросят мою работу в огонь, переплавят или сожгут ее, но я не допущу, чтобы они перемещали слова, переставляли буквы». В 24 года он выводит свое творчество непосредственно, как бы исключая объективистские мотивы, из жизни и чувства: «Мои идеалы ежедневно растут в их красоте и величии, и если я не утрачу своей живости и любви, многое еще может быть сделано». А почти в 70 лет он выносит решительное суждение о противоположности, которая окажется носителем дальнейшего развития, следующим образом: «Мои первые предоставленные публике произведения являются, собственно говоря, бурными извержениями душевного (т. е. основанного на чувстве) таланта, который, однако, не находил ни совета, ни помощи». Следовательно, он противополагает – и в этом, как мы увидим, все дело – душу теоретической способности, с помощью которой можно найти «совет», и практической, с помощью которой можно найти «помощь».

Эта установка его молодой жизни на господство чувства проявляется и в трагическом выводе, к которому он приходит в «Вертере». Удивительно прекрасное и характерное этой юности, основывающееся на безграничной полноте чувства существования, являет себя здесь как подлинная трагедия в своем противоречии с собой и с обреченностью, которая приходит именно в момент абсолютизации этого чувства. Конечно, чувство Вертера есть предельное возвышение жизни; однако, оставаясь в самой себе, питаясь лишь самой собой, она должна себя уничтожить – как позже по той же причине гибнут Аврелия и Миньон, гибнут из-за того, что они живут только чувством, которое, несмотря на его имманентную бесконечность, заводит жизнь в тупик, завершается «гибелью всех оставшихся сил». «Я так счастлив, – пишет Вертер, – так погружен в чувство спокойного бытия, что от этого страдает мое искусство. – Но я гибну от этого, я повержен великолепием этих явлений». Может быть, это связано и с тем, что чувство, сколь ни далеко распространяется его возможность психологически представлять существование в целом, все-таки есть только его отражение в субъективности. Идеалом Гёте в молодости было совершенствование бытия как такового, во всем, что он мыслил и делал, для него важна была непосредственная, все несущая и всем движущая жизнь личности, ее интенсивность и внутреннее развитие. Однако поскольку при этом чувство неизбежно становится доминантой жизни, возникает опасность, что оно, будучи ведь только субъективным отражением и символизацией нашего реального бытия, отделится от него и выступит как субстанция жизни. Вертер гибнет от этой опасности, сам уничтожает свое существование. Гёте нашел спасение от такого исхода, создав «Вертера», т. е. тем, что объективация и продуктивность стали на место вращающегося в самом себе эмоционального состояния, – что указывает на перемещение акцентов в его жизни, с которым мы тотчас познакомимся.

Я уже сказал, что существование, основой и идеалом которого служат живое бытие личности и чувство, особенно чисто выражало тип молодости вообще. Однако то, что дело обстоит таким образом, связано с филогенетической природой чувства. Чем менее дифференцированным хочет предстать наше существование как общее состояние, общий смысл и общая ценность, тем более это удается ему в формах чувства по сравнению с более расщепленными, опосредствованными формами мышления и воления. Первые состояния души – чувства, а «воля и представление» лишь вторичны, быть может, pari passu[62] сложившиеся. Но этот прорывающийся из глубины жизни идеал целостно-субъективного совершенства бытия, который находит в первом монологе Фауста свое метафизическое, а в прогулке с Вагнером – как бы свое виталистическое выражение, где сосредоточивается все стремление к полноте чувства и совершенству переживания, – этот идеал придает образу молодого Гёте очарование, предчувствие человеческого совершенства, неслыханное обещание, по сравнению с которыми слегка меркнут все чудеса его последующего бытия и свершений, хотя они и обладают силой действительности по сравнению с только возможным. Может быть, это – общая судьба человечества, особенно отчетливо выраженная в ее высших представителях; ведь мы называем их «высшими» именно на основании их свершений, которые большей частью по времени, и во всяком случае по своему смыслу, лежат за пределами молодости; этим, вероятно, объясняется то странно волнующее чувство, которое мы испытываем, глядя на юношеские портреты великих людей. Впоследствии они могут подняться до невероятной высоты в своем творчестве, в своей деятельности, но это всегда достигается ценой известной утраты, односторонности, понижения температуры, хотя тем, что они потеряли, и для того, чтобы достигнуть своей вершины, должны были потерять, они, собственно говоря, не обладали как действительностью; впрочем, оно не было и просто абстрактной возможностью; а относилось к той столь трудно уловимой категории, в которой живое существо владеет уже своим будущим как настоящим, в котором его неразрешенные, быть может, вообще неразрешимые напряжения парят вокруг него как действительность особого рода. На этом предчувствии целостного бытия, по сравнению с которым все последующие конкретные успехи не более чем расчленение и односторонность, и основана специфическая «прелесть» молодости; ибо любовь всегда направлена на целостность человека, а не на отдельные его совершенства и деяния; сколь бы ценными они ни были – они могут служить разве что мостом в отношении к этой целостности. Очарование Гёте в молодости, привлекавшее к нему все сердца и всеобщую любовь, заключалось, по-видимому, в этой полной открытости его целостной личности, его существования, которое еще не разошлось по отдельным руслам.

Идеал совершенства личного бытия делится для него – в отдельных своих проявлениях уже в ранний веймарский период и отчетливо по возвращении из Италии – на совершенство деятельности (как творчества и как практических действий) и совершенство познания. И несравненность его образа заключается в том, что совершившийся вследствие этого надлом в красоте и силе его жизни был просто, я бы сказал, логически неизбежным минимумом – именно потому, что этот поворот был судьбой его чисто внутреннего развития, периодичностью, изначально предписанной органическим законом его существа. Там, где сила переходит из формы концентрации, которой она обладает только как возможностью молодости, в свою реализацию, из самоудовлетвор