кие. Король Карл приказал пытать их старшину, дабы тот раскрыл тайну сердца своего и правду мыслей своих. И тот сознался во многих неблаговидных поступках, как та целомудренная девушка и честный кузнец из города Домажлице. Позже король наш Карл приказал сжечь их как еретиков. Но архиепископ Арношт не допустил этого. И повелел король Карл изгнать их из страны.
Когда магистр Витек закончил и все перевели дух после его захватывающего рассказа, король Карл вышел из спальни. Улыбаясь, присел он к столу. Подбежавший паж налил ему вина и отошел. Магистр Витек закутал ноги короля в теплое покрывало. Король держал нож, которым принялся что-то вырезать на сухом куске дерева, что принес с собой из спальни. Это вошло у него в привычку. Так занимал он свои руки даже во время больших аудиенций и судебных заседаний.
«Выздоравливает мой король», — подумал пан Бушек. Та же мысль озарила лица и двух его приятелей.
Карл немного поиграл ножом, — и вот уже с озабоченным видом вырезает какие-то удивительные черты. Будет ли это морда невиданного зверя для украшения водостока в храме или голова сокола? Король и сам не знал.
Немного помолчали, и король приятным голосом повел искусный рассказ. Никто из трех собеседников даже и не подозревал, что Карл — умелый рассказчик, придающий содержанию аромат прекрасного слова.
Перевод Н. Аросьевой.
БЛАЖЕНКА
Рассказ о том, как семилетний королевич Карл, которого отец держал в замке Кршивоклат, воспылал детской любовью к Блаженке, дочери бургграфа.
Из смутных глубин самых ранних воспоминаний моего детства всплывает, подобно водяной лилии, фигурка Блаженки, дочери кршивоклатского бургграфа. Уж ни имени того бургграфа не помню, ни его лица. Только слышу еще, как разносится его голос по дворцовой площади, когда он садился на коня, отправляясь в лес на охоту. То был необыкновенный голос. Звучный и строгий. Ко мне он обращался очень редко. И за столом моим не сиживал. Трапезничал я с двумя пажами и бледнолицым рыцарем, который до того опасался за мое здоровье, что чуть ли не запрещал мне есть и выходить на воздух. Помню, он называл меня очень фамильярно — Вашичек{241}. Зато, входя или выходя от меня, всегда преклонял колено. Он напоминал мне служку у алтаря, — разве что не крестился, склоняясь перед семилетним королевичем.
Из обитателей Кршивоклата той поры я помню бородатого конюшего в бурых рейтузах, который то и дело вытирал нос рукавом и что ни слово чертыхался. Припоминаю и капеллана, наставлявшего меня в святой вере; он единственный позволял себе наказывать меня за невнимательность чувствительными затрещинами, хотя и вздыхал тяжко после каждого подзатыльника. Этот капеллан носил большие грубые башмаки, предоставлявшие полную свободу его острым пяткам. Однажды во время мессы он повернулся спиной, и я заметил, что его башмаки дырявые. Мне стало смешно. Капеллана звали Эустахий, и я очень уважал его за это таинственное имя.
В раннем детстве я дважды по нескольку месяцев жил в Кршивоклате. Первый приезд я вообще не помню. Но когда меня увозили в этот уединенный замок в дремучих лесах второй раз, расставаясь с мамой — тогда я в последний раз видел ее умное, волевое лицо, — я плакал и кричал так, что мне пригрозили поркой. Но и это не помогло. Лишь когда мне сказали — так приказано его величеством, я успокоился. В то время я боялся своего отца, хотя и любил его твердый мужественный шаг, его веселый смех и большие, ласковые, синие и немного выпуклые глаза. Я боялся отца, потому что знал, что и мама его боится и что в редких разговорах, которые они вели в моем присутствии, мама всегда умолкала, стоило отцу поднять руку и повысить голос.
И потом, в Кршивоклате, я тоже плакал, так и не примирившись с теми, кто был приставлен охранять меня; я считал их своими тюремщиками. Вскоре я узнал, что замок действительно тюрьма. В мое время тут был заточен князь Генрих;{242} позже мне рассказали, что, освобожденный на поруки, он уехал домой, чтобы просить братьев выкупить его. Они этого не сделали, и князь вернулся в Кршивоклат. Сам я его не видел.
Я знал только часть замка. Играл в его дворах, сиживал у колодца первого подворья, однажды попытался подняться на башню с южной стороны; бегал с пажами по дворцу, где был зал, украшенный оружием и шкурами, — его называли королевским, потому что у передней стены стояло золоченое кресло под изображением чешского льва. Кресло это подарил замку незадолго до своей смерти мой прадед Пршемысл Отакар{243}. Однажды я уселся на этот трон и приказал своим пажам встать на колени и целовать мне руку. Оба мальчика без возражений исполнили это, а потом хвастались, что склонялись перед настоящим королем. Такой-де был у меня властный тон.
Я любил смотреть на окружавший Кршивоклат со всех сторон лес. Мне казалось, будто я в огромном храме. Надо мной свод небес, вокруг колонны да зеленая стена — пихты, ели, дубы, березы и буки, а надо всем этим солнце — золотой алтарь. Неподалеку от замка работали углежоги, и я вдыхал этот дым, словно запах ладана. Когда же трубили в охотничьи рога и эхо перебрасывало этот звук с холма на холм, мое мальчишеское сердце ликовало от счастья.
В такую-то счастливую минуту, навеянную видом леса, я впервые поцеловал двенадцатилетнюю Блаженку, дочь бургграфа, Блаженку, худенькое и бледное дитя этого здоровенного, громогласного великана, чей звучный и строгий голос преследовал меня во сне.
Блаженку я полюбил сразу и как-то неожиданно. Мне тогда было без нескольких месяцев семь лет, эту робкую девочку я знал уже немалое время, не чувствуя к ней ни малейшего расположения. Она иногда приходила во двор поиграть со мной и моими пажами. Носила она длинные строгие юбки и лиф с кружевами, и волосы ее были искусно заплетены. По воскресеньям в часовню она приходила всегда в высоком белом чепце и в узких и остроносых красных туфельках. Во время молитвы она потупляла серьезные глаза, и темные ресницы отбрасывали на ее бледное лицо тени, похожие на маленькие темные полумесяцы. Мне это так нравилось, что я пытался ей подражать. Я считал, что у меня такие же длинные ресницы, и скашивал глаза на свои толстые щеки, пытаясь увидеть темные полумесяцы. Глазам моим становилось больно, но я так ничего и не видел.
В играх Блаженка была неловкая, и мяч она ловила чаще своими широкими юбками, чем руками. Мы смеялись, и тогда Блаженка краснела так, что кровь заливала ее лицо от лба до самой шеи, и казалось — будто на белой шее сидит красная голова. Грустный это был вид, и мне становилось жалко ее.
Однажды, когда она снова залилась краской и на глазах ее выступили слезы, я так сильно ударил одного из мальчиков по спине — кажется, это был Зденек, — что он упал. Блаженка бросила на меня восхищенный взгляд и тотчас убежала.
Как-то она мне сказала, чтоб я держался прямо, — не годится будущему королю все время клонить голову, словно человек, которого посвящают в рыцари. Я рассердился. Мне не нравилось, когда мне делали замечания. Но несколько дней после этого я старался ходить уж до того прямо, что один из пажей — но не Зденек — начал смеяться над тем, что я выгляжу скорее как король, чем королевич. Этот юноша, уж не помню его имени, не любил меня. Он был умнее взбалмошного Зденека и молился благочестивее меня, зато за столом не предлагал мне кусочки побольше и пожирнее и не корил меня так ласково, как Зденек, любивший меня почти отцовской любовью.
Блаженка больше не поминала о моей осанке. Но теперь-то я знаю: она была права. Как и во всем. Она была очень умная. Умела обуздывать и мою пршемысловскую горячность и внезапные приступы беспричинной люксембургской веселости; Блаженка всегда внушала мне, что одновременно следует делать только одно дело и не надо беспрерывно играть во время разговора, учебы или молитвы.
Не знаю, что было во мне от буйного бесстрашия моего отца. Но помню, я часами рассказывал этой девочке о военных подвигах, которые я совершу по всему свету. Что подобно льву разорву врагов голыми руками и брошу их воронью. Я показывал ей этих мрачных черных птиц, — они сидели на башнях замка, вечно ссорясь меж собой и пожирая падаль. Она улыбалась и гладила меня по волосам, — они ей, видимо, нравились. Такие волосы и впрямь непривычны для здешних мест. В детстве они у меня были рыжеватыми, как волосы и борода моего отца. Причесывал я их особенно тщательно, чтобы понравиться Блаженке. Ибо в один прекрасный день я влюбился в нее. Впервые в жизни влюбился. Помню, как это случилось.
Мы шли по тропинке вдоль стены замка вниз, к деревне. Зденек, Блаженка и я. По дороге мы пели. Дело было до обеда, и нам захотелось есть. Тут мы увидели среди скудной травы, чуть ли не в придорожной пыли, крупные красные ягоды земляники. Зденек бросился за ними, я — следом. А Блаженка, опустившись на колени, собрала их целый букетик и, не вставая с колен, протянула мне. Я поблагодарил ее и предложил отведать их первой. Блаженка поднялась и тут заметила на своей белой юбке красное пятно: коленом она раздавила ягоду.
Она покраснела и расстроилась. Я наклонился, чтобы рассмотреть пятно поближе, и тут мне пришла в голову мысль высосать это пятно с ее юбки. Я попросил разрешения. Она подумала — вдруг мне и впрямь это удастся, и кивнула. Едва я коснулся губами пятна на белой юбке, как почувствовал сквозь ткань острую и теплую девичью коленку. И было это такое чудо, такая нежданная тайна и красота, такое волшебство, что я отпрянул и бросил на нее взгляд, по которому она наверняка поняла мое смятение. Она спросила, почему я не делаю того, что собирался. Ничего не ответив, я как полоумный помчался вверх по дороге к воротам.
С того дня я полюбил в Блаженке прекраснейшее творенье божье — женщину.
Я стал бояться ее взгляда, прикосновения, ее запаха волос, лифа, юбки, ее красных туфелек, ее ресниц… Я не хотел с ней разговаривать и даже бывал груб, когда она ко мне обращалась. Она не понимала, что со мной происходит, и становилась ласковее прежнего.