Интересно, какое сочинение дадут им писать после этой экскурсии? Интересно, что написала обо мне Ангела, когда на уроке закона божьего нам дали задание написать друг о друге? Патер так и не раздал нам эти работы и никогда не вспоминал о них. Мы должны были описать внешность, и это особенно меня раздражало; мне не давало покоя, как Ангела обрисует меня — и вообще, как я выгляжу, если внимательно меня разглядывать. На законе божьем мы сидели иначе, чем на прочих уроках; с нами не было реформатов, и тем, кто сидел обычно сзади, приходилось пересаживаться вперед, так что я оказывалась рядом с Ангелой, которая на других уроках сидела передо мной. Мы принялись рассматривать друг друга, будто впервые встретившись. Патер прохаживался между рядами, заглядывал в тетради. Я любила читать и учить наизусть, но терпеть не могла писать сочинения, быстро уставала от них. Мне казалось излишним и пустым делом описывать что-то, подыскивая подходящие слова, сравнения — когда то же самое можно показать, сыграть. Я повернула голову так, как держит ее Ангела, когда что-то внимательно слушает. Патер рассмеялся и ткнул в тетрадь, чтобы я наконец начала писать. Я взглянула на Ангелу: она изучала мое платье. Я так страстно желала, чтобы она умерла, умерла тут же, на парте, сию же минуту, что даже побелела от напряжения. «Божьи агнцы», — сказал о нас патер на конфирмации. Мальчишка опять нашел улитку и бросил ее в колодец.
Пипи любит детей. Если бы Ангела говорила насчет утренника со мной, не застав в театре Ваню и Пипи, то мы никогда не пошли бы в приют; Пипи потому лишь не выступает на всех новогодних утренниках во всех детских садах, что его никто не смеет пригласить. И Пипи и Ваня были счастливы, когда Ангела явилась к ним с предложением участвовать в детском празднике. Когда я пришла в театр, все только и говорили о радости, которую доставят бедным сироткам, и счастливо смеялись, а Ваня произносил речь про долг актера перед обществом и про Эмиля, геройски погибшего революционера; Ангела розовела, улыбалась, благодарила всех — я стояла, тоже улыбалась и говорила: мол, как же, как же, конечно, чудесная идея. Пипи весело насвистывал в своей уборной, потом позвонил мне по телефону, посоветовался, что бы такое придумать для бедных крошек, чтобы они были довольны, — я швырнула трубку на рычаг, ничего не ответив. Стоя у окна, я смотрела вниз, на Кольцо. Напротив театра, у аптеки, толпился народ, я пыталась понять, что там такое происходит. Юли принесла мне платье; пока она помогала мне одеться, я случайно взглянула на нее. Юли — улыбалась. На ее неподвижном, постном лице улыбка казалась до того неестественной, даже уродливой, что я изумленно смотрела на нее из-под круто изогнутых бровей и сверкающих ресниц Пэка. Так мы и стояли друг против друга, как два злобных гнома. Юли было весело от того, что мне придется выступать у Ангелы. Ей было смешно смотреть на меня.
Они уходят. Я спугнула ящерицу, чтобы они не увидели ее и не бросили в колодец. Уводят их по другой дороге — так они скорее повернутся ко мне спиной и будут видеть лишь вечное и нетленное. Теперь позади идет старая учительница. Надо бы попросить их спеть «Хотел бы жить я в лесу тенистом…». Но они наверняка не знают этой песни, они выросли на Бартоке и Кодае. Праздник в сиротском приюте тоже начался Кодаем. Дети встретили нас, выстроившись в шеренгу, один из них подошел ко мне, промямлил какое-то приветствие, взял меня за руку и повел по коридору. Ангела, радостно возбужденная, шла рядом с нами. Мне пришлось шагать медленно, из-за мальчика; по обеим сторонам коридора на стенах, увеличенные до гигантских размеров, висели любительские снимки Эмиля, много-много Эмилей-мальчиков; вдруг я увидела город, где родилась; наверное, снимок был сделан с колокольни: видна была главная площадь, Мощеная улица, особняк судьи; на одной фотографии рядом с Эмилем была и Ангела. Снимок был сделан в детской: Ангела сидела за столом, Эмиль наклонился к ней; я вспомнила, что перед ними лежала тогда тетрадка с заданием по математике, — правда, Эмиль ничего в математике не смыслил и встал туда только для кадра. Потом был один Эмиль: щурясь на солнце, он стоял перед зданием университета с книгами под мышкой; там, где коридор изгибался углом, висел снимок кожзавода — видимо, совсем недавняя фотография: на фронтоне красовалась большая звезда, над воротами развевался флаг. Сбоку виднелся угол дома, всего несколько кирпичей. Если б фотограф отошел на несколько шагов дальше, то на снимок попала бы и постоянно открытая настежь калитка «Трех гусаров», и большие ворота, которые открывались только для Рози или для подвод, приезжавших с хутора.
Дети все были в белом; белой была даже обувь. Тетя Илу и Эльза сидели среди них, нахохлившись, похожие на двух старых ворон. Ты не стал садиться, твое место возле тети Илу так и осталось пустым; ты курил в коридоре и вошел, лишь когда подошла моя очередь выступать; я исполняла киргизский медвежий танец — ты сел в угол и оттуда смотрел на меня. Дети визжали; один взобрался на сцену, вручил мне цветы и какие-то конфеты, Ангела плакала от счастья. На заднике сцены, над моей головой, висел еще один портрет Эмиля — портрет, увеличенный с фотографии, походил и на Эмиля и на Ангелу, а в то же время не походил ни на одного из них. Эмиль никогда не выглядел таким мужественным, как здесь, и никогда так безмятежно не улыбался.
Дальше я уже играла не для детей, а только для тебя. Я знала, ты пытаешься сейчас угадать, каковы будут последствия этого утренника: сбегу ли я куда-нибудь в провинцию или просто не пущу тебя к себе. Сейчас это было бы для тебя в высшей степени некстати, ты был завален работой: готовился к конференции в Национальном театре и одновременно переводил для другого театра, имени Йожефа Катоны, «Испанскую трагедию». К этому времени ты уже точно знал: если я встречаюсь с Ангелой, это обязательно кончится плохо. Позже я поняла твой ход мысли: ты считал, что из равновесия меня выводит жалость к Ангеле, к моей совести взывает якобы наше с ней общее детство, память о нашем городе и обо всем, что было. Ты не спускал с меня глаз, пока я прыгала на сцене.
Мы полдничали в приюте, выпив по кружке какао; потом приехала кинохроника. Ангела пряталась за спинами, выталкивая на передний план сирот; это была моя лучшая съемка в хронике: на коленях у меня сидит малыш, рукой я обнимаю его, как добрая мать, другой даю откусить калача. На улице падал снег; дворники едва успевали расчищать тротуары — снег тут же ложился на землю толстым слоем, приятно поскрипывая под ногами. Ангела не пошла с нами, тетя Илу и Эльза тоже остались в приюте; в этот вечер я последний раз видела Ангелу счастливой и цветущей. С порога я оглянулась: она стояла, окруженная детьми, цепляющимися ей за руки, за юбку, — робкая Ангела выглядела сейчас взрослой и уверенной, а комната с крохотными столиками и большими кубиками казалась по-домашнему уютной.
Мы шли пешком, Пипи был в превосходном настроении, бегал, катался по обледеневшему тротуару; ты взял меня под руку, чтобы я не упала; я вырвалась и потом не разговаривала с тобой. То, что ты вздумал меня поддерживать, как-то особенно меня рассердило: я не Ангела, я привыкла сама ходить по скользким дорогам; однажды на Дамбе поздно вечером я спешила домой, споткнулась о камень, засыпанный снегом, и в кровь расшибла коленку, но никому не жаловалась — достаточно того, что пролила чуть не все молоко. Окна приюта сияли электричеством, освещенный подъезд был украшен серпантином и белыми бумажными розами; на голубом лампионе выделялась четкая надпись: «Детский дом им. Эмиля Граффа». Пипи собрался было распрощаться и уйти домой, но я его не отпустила, потащила к себе ужинать. Тебя мы бросили на автобусной остановке. Но мне расхотелось везти Пипи к себе; проехав немного, я сошла, ничего не сказав Пипи, вернулась в театр и села в актерскую ложу; оборот бумажного листка с приглашением на утренник в приюте я сплошь исписала твоим именем. Шло первое действие. В антракте Хелла прислала сказать мне, чтобы я передала ей свои заметки; она сама чувствует, что в первых сценах не все ладно, постарается исправить.
Идя домой, я ожидала, что Юли скажет: ты звонил, разыскивал меня; но Юли молча подала мне студень на ужин. Мяса мне не хотелось, я съела только желе. За окном все сыпал и сыпал снег. Юли каждый час выходила расчищать ступеньки. Деревянную мисочку, которую дала мне для выступления Ангела, я сунула в печь: там еще горел огонь. Я позвонила Пипи — его не оказалось дома. Зазвонил телефон, я схватила трубку — это был Ваня, он выражал мне свою горячую признательность.
Садовник собрал инструменты и ушел. Теперь я разглядела: он сажал космею. Хелла вчера тоже принесла букет космеи: обнесла его кругом, чтобы все видели, и лишь после этого положила к другим цветам. Юли могла бы тебе рассказать, что я не выбросила твои цветы; Юли знала, они в картонке, у меня в шкафу.
Матушкин подвенечный букет тоже лежал в круглой картонной коробке, на которой блестело золотом название какой-то шляпной фирмы. В детстве я однажды взяла ее поиграть; сверху на ней был ремень, я осторожно вынула ссохшиеся, коричневые цветы, наполнила коробку черешней, вышла с ней в сад и стала ходить взад-вперед и петь. Отец говорил: «Весна идет, цветы несет!»; все, что я слышала, я тут же представляла себе — и образ и действие сразу. Так я представляла, например, и март, шагающий с мешком за плечами, в мешке — ветки плодовых деревьев в цвету. Тогда как раз стоял конец июня, я набрала карминно-красной черешни, нашла дома старую соломенную шляпу, отрезав поля, надела ее на голову, насыпала черешни в коробку — и принялась ходить по саду и петь, твердо веря, что я лето. В тот послеобеденный час вонь от амбрушевых свиней смешивалась с запахом фиалок; странная эта смесь — удушливый аромат фиалок и острый запах хлева — не была неприятна, тоже как-то связанная с летом. Я ходила по саду босиком; земля, недавно политая мною, была теплой и мягкой.
Букет твой так и лежит в той самой ц