Семейство Абель встречало Бая на станции. В доме убрали, как перед праздником. Висели накрахмаленные занавески, пахло чистотой.
Бай восседал за столом на диване.
— В гостях хорошо, а дома лучше, — говорил он. — Дома, в родном гнезде.
Он пил и ел так, словно с самого отъезда у него во рту не было маковой росинки.
Фру Абель долго и любовно глядела на «нашего дорогого путешественника» и даже прослезилась.
Бай рассказывал о поездке.
— Театры, — говорила вдова.
— Разгар сезона…
— И памятник купил… бешеные деньги…
— Тут уж не приходится считаться, — говорила вдова. — Последний знак любви.
— Вот-вот, я так и сказал Кьеру… последний знак любви, — поддакивал Бай.
Луиса-Старшенькая изощрялась во все новых и новых сюрпризах.
— Не глядите, — приказала она и закрыла Баю глаза, а вдова тем временем снимала крышку с очередного блюда — рагу.
— Чего она только не наготовила, — с улыбкой сказала вдова. — Моя старшенькая.
— Все мы домашние животные, — сказал Бай. Он положил обе руки на стол и вкушал отдых с видом счастливого довольства.
Был октябрь. К приходу вечернего поезда на платформе собралось очень много народу. Пришла старушка Иенсен, пастор со своими домашними и мельничиха с дочерью.
Вдова Абель собиралась уезжать, чтобы устроить гнездышко для своей Малютки-Иды.
— Луиса приедет позже, — говорила вдова и стискивала ладонями голову своей «единственной». — Она у меня домоседка.
— Она приедет к самой свадьбе, — говорила вдова. Свадьбу должны были сыграть в доме «моей сестры, статской советницы».
— Там они обрели друг друга, — говорила вдова. Объявили о приближении поезда. Бай принес багажную квитанцию и билет.
— Он — мое провидение, — сказала вдова и закивала ему. За лугом показался поезд.
— Кланяйтесь Иде, — сказал старый пастор. — Мы будем думать о ней в день ее свадьбы.
— О, мы знаем, — отвечала вдова. — Мы знаем, что у нас есть друзья. — Она была растрогана и раздавала поцелуи направо и налево.
— Ах, — говорила она, — я еду навстречу утрате… Поезд прибыл.
— Ну же, милая фру, — сказал Бай. — Пора.
— Ах… моя Луиса. Берегите ее… Бай уже затолкал вдову в купе…
— До свидания, фру Линде… до свидания… Луиса вскочила на подножку — «поцеловаться»…
— Последний раз, — говорила она.
— Луиса, — кричала вдова. Поезд тронулся.
Бай подхватил на руки Луису, «мою единственную»…
И все кивали и махали, пока поезд не скрылся из глаз.
Пастор Линде с домочадцами и мельничиха с дочерью шли по дороге к дому.
Луисе-Старшенькой зачем-то понадобилось заглянуть в почтовый ящик, и она ворвалась впереди Бая в контору. Их громкий хохот разносился по всей платформе.
Старушка Иенсен понуро прислонилась к столбу семафора. Стрелочник Петер унес с платформы бидоны с молоком и перевел стрелку. А фрекен Иенсен все еще стояла одна-одинешенька, прислонившись к столбу.
…Пастор с Женой и дочерью вернулись домой.
Старый пастор сидел в гостиной с Агнес, пока матушка заваривала чай.
Было сумеречно. Пастор едва различал фигуру дочери, сидевшей за фортепиано.
— Спой что-нибудь, — попросил он.
Пальцы Агнес медленно прошлись вверх и вниз по клави-атуре. И своим низким грудным голосом она негромко запела песню о Марианне:
Здесь, под камнем, схоронили,
Нашу Марианну
Ходят девушки к могиле
Бедной Марианны.
В темной комнате стало тихо.
Старый пастор дремал, сложив руки на коленях.
ТИНЕ(роман)
Памяти матери моей посвящаю.
Эта книга принадлежит тебе.
Когда ты была еще счастлива и полна сил, мы однажды под вечер пошли с тобой куда глаза глядят, по улицам нашего города как не раз хаживали в пору моего детства; в витринах магазинов мы выбирали все, чего душа пожелает, делили сокровища, которые нам не принадлежали, и даже ссорились из-за них. Задержались мы в тот раз и перед книжной лавкой, ты прочла все названия на корешках и сказала: «Если ты когда-нибудь напишешь книгу, упомяни мое имя на ее страницах».
Много спустя, когда ты уже болела и мы частенько гуляли по облетевшим аллеям «Дубравы» — тебя влекло нежаркое сентябрьское солнце, — ты однажды взяла меня за руку и сказала голосом, полным тревоги и ласки: «Мой мальчик, когда я умру, а ты станешь писателем, обещай мне приложить силы, чтобы люди… не совсем забыли меня».
И ты расплакалась, мама, ибо предчувствовала близкую смерть. Я не забыл, о чем ты меня просила.
И вот я ставлю твое имя на первой странице этой книги. Я сознаю, что она ничуть не достойна ни твоей любви, ни твоего сердца, ни твоего ума. Но повесть эта в моей душе неразрывно связана с памятью о тебе и о том уголке, где ты произвела меня на свет. До самой смерти ты называла этот уголок родным домом.
Годы войны, власть завоевателей осквернили этот мирный приют, даривший тебя радостью и покоем, суливший счастье и солнечный свет. Как в наш старый дом пришел враг, так и в нашу семью — горе.
Вот почему сегодня, много лет после твоей смерти, я ставлю твое имя на первой странице книги, которая повествует о поражении и об утерянном доме.
Я делаю это сейчас, когда юность моя миновала, когда все, что я за десять лет написал ради того, чтобы жить, — и ради того, чтобы писать, — представляется мне бесконечно далеким и бесконечно отчетливым.
Две силы спорят в моих книгах, и спору этому не будет конца, две силы — старый отцовский род и ты, чужачка, пришедшая в него со стороны. С радостным смирением приняла ты имя отцовского рода. Ты любила его не меньше, чем я. Сотни лет из поколения в поколение наш род давал государственных деятелей, чьи имена никогда не забудет благодарное отечество, давал знаменитых врачей, самых великих и любимых в нашей северной стране.
А потом наш род захирел и стал давать лишь священнослужителей, падавших в обморок при виде крови, да праздных бездельников, чьи пустые умы нуждались в искусственном воспламенении.
Ты не раз толковала мне о славе нашего рода. Один из его сыновей, великий врач, поведал мне обо всех его заблуждениях и болезнях. Поучения ради он хотел вплести свою нить в нашу родословную.
Это дух моего рода, живущий во мне, так часто водил моим пером, когда я был молод.
Но и ты, мать, тоже водила моим пером.
Стелла Хег и Нина, фрекен Агнес и фру Катинка — все это твоя кровь. Их образы — это ты и только ты. Они детища твоего счастья — и твоего несчастья. У них твоё лицо и твой голос. Они любят и страдают твоим сердцем. Они, как и ты, молодыми сошли в гроб, — их свело такое же горе.
И если моим героиням суждена жизнь, пусть даже недолгая, до тех пор ты не будешь забыта.
На первой странице этой книги я ставлю твое имя, как память о светлых временах и о доме — обо всем, что мелькнуло предо мной сквозь приоткрытую на мгновение и вновь захлопнутую дверь. Когда война обрушилась на наш старый дом, вслед за ней нагрянули беды и смерть.
I
Тине плача бежала рядом с каретой, а фру Берг выкрикивала сквозь непогоду и мрак последние наставления:
— Значит, приготовите… в голубой комнате… вечером… сегодня вечером…
— Да, да, — отвечала Тине. Слезы мешали ей говорить.
— Привет передай… Привет! — плача, выкрикивала фру Берг. Ветер относил слова. В последний раз Тине хотела схватить ее протянутую руку, но не сумела. Тогда она остановилась, и карета огромной тенью скользнула в темноту. Потом затих и стук колес.
Тине пошла обратно, по аллее, через двор, где робко поскуливали охотничьи собаки, открыл дверь в переднюю, и пустота встретила ее. Пустые вешалки, пустой уголок Херлуфа, откуда вынесены все игрушки. Тине заглянула на кухню, там среди невымытой с последнего чаепития посуды чадила оплывающая свеча.
В людской прислуга молча сидела за столом, старший работник Ларс — на главном месте.
— Велели кланяться, — сказала Тине вполголоса, и снова воцарилась тишина. Только Марен, что сидела возле печи, накрыв голову фартуком, словно оживший узел тряпья, откликнулась на ее слова протяжными всхлипываниями.
Да, — задумчиво сказал Ларс немного спустя. — Теперь они далеко. — И хусмен[1] подтвердил его слова энергичным кивком.
— Давайте перенесем постель для господина лесничего, — сказала Тине все тем же приглушенным голосом и вышла в сопровождении горничной Софи, чтобы та пособила ей.
Из коридора Тине открыла дверь гостиной. На пустом столе мирно горела лампа, двери других комнат стояли настежь, скалясь, словно три черные разверстые пасти, на покинутую комнату.
— Швейную машинку она взяла с собой, — сказала Софи.
— Да, — вздохнула Тине. Место на возвышении у окна опустело.
— И портреты тоже, — кивнула Софи.
Вокруг зеркала зияли на обоях светлые пятна — воспоминание об увезенных портретах.
Тине почувствовала, что сейчас расплачется, и отвернулась.
— Ну, давай начнем, — промолвила она и поднялась с лампой по лестнице в спальню. Две кровати стояли одна подле другой, застеленные тем покрывалом, что Тине связала к прошлому рождеству, а в ногах стояла пустая кроватка Херлуфа.
При виде этой пустой кроватки Софи, не выпуская из рук свечи, снова уронила слезу и начала вспоминать младенческие годы «малыша»; она была его первой нянькой, и никто в целом свете не мог, на ее взгляд, с ним сравниться.
— Он только родился, меня к нему сразу и приставили, — рассказывала она своим столичным, как бы усеченным говорком.
Казалось, ей трудно открывать рот, отчего она почти всякий раз проглатывала «е».
— Он ни к кому не шел на руки, кроме как ко мне, ну и к матери, — после каждого слова Софи всхлипывала, — нет, ни к кому не шел… Я несколько раз носила его по утрам к фру… он просился, — Софи неожиданно улыбнулась, сквозь слезы, — погреться хотел, негодник, — и снова заплакала.