Избранное — страница 109 из 147

ть. А теперь, хочешь не хочешь, придется довольствоваться этим.

— Никуда я от тебя не сбегу… а стихи забудь.

— Забыть стихи? Если б не твой бодрый вид, я бы подумал, что в тебе говорит лихорадка, Вергилий! Нет уж, ни ты от меня не сбежишь, ни я не забуду твоих стихов, тем более что родство наших с тобою предков, Феокрита и Гиппократа, — они ведь оба уроженцы Коса — позволяет мне льстить себя притязанием на родство с тобой.

— Приветствую родича.

— Я Харонд Косский. — Это было сказано со всей весомостью, приличествующей прославленному имени.

— О, ты Харонд… стало быть, ты уже не учишь на Косе; многие о том наверняка сожалеют…

В его словах не было упрека — скорее удивление человека, для которого возможность учить всегда была высокой и, в сущности, недостижимой целью. Но он ненароком затронул больное место придворного врача, и тот стал защищаться.

— Я последовал зову Августа отнюдь не из корысти! Пекись я только о наживе, я бы просто пользовал и дальше своих состоятельных пациентов, в коих, право же, не было недостатка. Но кто станет думать о наживе, когда представляется возможность служения священной персоне самого Цезаря Августа! К тому же я надеюсь, что вблизи кормила государственного правления, к коему и я ныне имею скромную причастность, я смогу осуществить не одно благое начинание для науки и пользы народной может быть, даже и больше, нежели своим учительством… Мы собираемся возводить новые города в Азии и Африке, без советов клинициста тут не обойтись, — это я лишь к примеру… О, конечно, я не без душевной боли расставался с учительством, ведь в иные годы я обучал по четыре сотни учеников зараз, а то и более… Раскрывая свою душу в этой полуоткровенной, полукичливой болтовне — великодушный друг, предлагающий дружбу, — он уселся на кровать, дабы с помощью песочных часов, по его мановению переданных ему одним из сопровождающих санитаров, проверить пульс. — Так, теперь полежим спокойно, сейчас все будет готово…

Песок в склянке сочился тонкой струйкой, неслышно, зловеще, с какой-то стремительной медленностью.

— Пульс не имеет значения…

— Помолчим секундочку… — И сразу часы остановились. — Ну, чтобы он так уж не имел значения, я бы не сказал…

— Ах да, Герофил настаивал на важности пульса!

— О, великий александриец! А насколько больше он мог бы свершить, присоединись он к Косской школе! Ну, это все давние дела… А что до твоего пульса, то я хоть и не назвал бы его плохим, но в общем-то он мог бы быть и значительно лучше…

— Это ни о чем не говорит… Меня немного потрепала лихорадка, оттого и пульс… Тут я спокоен; что-то я еще помню из своих занятий медициной — не совсем забыл…

— Собратья по ремеслу — самые плохие пациенты, тут уж я, право, предпочитаю поэтов — впрочем, не только больных… А как у нас с кашлем? С мокротой?

— Слизь с кровью… но так, верно, и надо: соки стремятся обрести равновесие.

— Гиппократу честь и хвала… Но все-таки не забыть ли нам на время о перекличках между медициной и поэзией?

— Да, о поэзии надо забыть… большего она не стоит. Стать бы мне в свое время врачом…

— Я готов поменяться с тобой местами, как только ты выздоровеешь.

— Я здоров. Я сейчас встану.

Опять ему представилось, что это сказал его устами кто-то другой, действительно здоровый.

В мгновение ока врач сбросил с себя светски-непринужденную личину, то равнодушное проворство, которое так раздражало; глаза на гладком улыбчивом лице — темные глаза с золотыми искорками в глубине — стали вдруг цепкими и пристальными, истинно озабоченными, и с этим взглядом плохо согласовывалась бодрая, почти веселая речь:

— Я, право, искренне рад тому, что ты считаешь себя совершенно здоровым, но, как говорит Август в таких случаях, тише едешь — дальше будешь… Выздоровление тоже идет со ступеньки на ступеньку, и, как далеко ты продвинулся по этой лестнице, позволь уж судить твоему врачу…

Испытующий взгляд, веселая речь все это настораживало.

— Ты полагаешь, что мое выздоровление слишком далеко продвинулось… что я чувствую себя уж слишком здоровым… Ты полагаешь, это эйфория?

— Ах, Вергилий, кабы так, мне оставалось бы только пожелать тебе долгой и счастливой эйфории.

— Это никакая не эйфория. Я здоров. Мне надо на берег моря.

— Ну, на море я тебя не пошлю, этого не жди, а вот в горы скоро отправлю… Если б я был вместе с Августом в Афинах, я бы в два счета отправил тебя в Эпидавр на лечение; уж я бы настоял, будь уверен… А теперь придется обходиться здешними средствами, насколько возможно… Но ничего невозможного нет, если врач и пациент проявляют обоюдную волю к выздоровлению… Как насчет завтрака? Чувствуешь аппетит?

— Мне нужна ясная голова.

— А это уж куда бы лучше… Где тут прислужник? Начнем с горячего молока… Пускай раб сбегает на кухню.

Раб, с неподвижным лицом стоявший позади свиты, повернулся к двери.

— Нет, его не надо… Он пускай будет тут… пускай готовит мне купанье…

— С купаньем сегодня повременим… а потом, что ж, попробуем и купанье; то, что Клеофант еще двести лет назад говорил о действии купаний, не устарело и сейчас… Природа человеческая не меняется, и однажды найденная истина остается истиной, несмотря на все новые лекарства, какими нас сегодня пичкают…

— Если не ошибаюсь, старик Асклепиад тут тоже на стороне Клеофанта.

Замечание это вызвало всплеск возмущения, на который он рассчитывал и, можно сказать, даже надеялся, хотя ответ прозвучал вполне сдержанно.

— О-о, этот старый вифинский лис… послушать его, так он навечно взял себе в аренду у богов воду, воздух и солнце… Между тем я совсем еще молоденьким лекарем — когда об Асклепиаде мало кто и слыхал — уже добивался замечательных результатов в лечении купаньями… О, я чту его, разумеется, хоть и не исключаю, что он тогда пронюхал об этих моих успехах. Мое убеждение таково: мы, врачи, существуем для спасения людей, и всякие тяжбы насчет того, кто что придумал первым, все эти недостойные цеховые склоки решительно надлежало бы запретить… Врач должен набираться опыта, постепенно давать ему созревать, а не трубить громогласно о своем первенстве… Я еще тридцать лет назад мог бы написать трактат о пользе купаний, но я этого не сделал… Сколько вреда нанес тот же старик Асклепиад своими писаниями о пользе вина! Как тут не сказать, право, что он принужден лечить купаньями только потому, что перед этим слишком многих залечил возлияньями…

Он залился звонким, гладким смехом — будто одна стеклянная пластинка плашмя ударялась о другую и еще чуть проскальзывала по ней.

— А ты, стало быть, вина ни под каким видом не пропишешь?

— В разумных пределах? Отчего же? Я просто не намерен спаивать пациента. Тут уж Асклепиад глубоко заблуждается… Ну, это все к слову. А ты пока не получишь ни вина, ни бани — всего лишь горячее молоко…

— Молоко? Это тоже лекарство?

— Хочешь называй это завтраком, хочешь — лекарством, все едино. Или у тебя аппетит на что-нибудь другое?

— Как в ребенка, в него сейчас вольют молоко; врач тоже пытается превратить его в ребенка. Надо возмутиться, нельзя этого так оставлять.

— Ночь была скверная… такая душная… — Иссушенные лихорадкой пальцы зашевелились сами собой, будто желая показать воочию, как им нужна влага. — Мне надо помыться.

Но возмущение не помогло. Раб выскользнул из комнаты, невзирая на его протест. Неужто он все-таки предатель? О, и кубок исчез со стола, и мальчика наверняка они спугнули. Что здесь происходит? Пальцы продолжали свою самочинную неудержимую пляску, и до боли жало кольцо, будто стало ему вдруг мало. Зачем все это? Почему его не оставят в покое, наедине с отроком и рабом? Почему его снова и снова ввергают в это многолюдное одиночество? Не дают даже сесть на стульчак!

— Мне надо оправиться… И помыться…

— Разумеется, тебя сейчас помоют, да и не только тебя — помещение тоже надо почистить, ибо Август, как мне велено было передать, пожелал приветствовать тебя здесь собственной персоной… Сейчас мой помощник обмоет тебя теплым раствором уксуса…

Тут уж приходилось сдаваться без боя.

— Августу я рад… Все приготовьте.

— Уже готовим, готовим; но сначала примем вот это лекарство, мой Вергилий. — И врач протянул ему бокал с прозрачной жидкостью.

Жидкость вызвала в нем безотчетный страх.

— Что это?

— Отвар из зерен граната.

— Это безвредно…

— Решительно безвредно. Он всего лишь повышает восприимчивость желудка. После неспокойной ночи — ты ведь неспокойно провел ночь — это крайне необходимо.

Напиток был чистая горечь.

— Гость подчиняется уставу дома, и я тоже подчиняюсь: кто сплоховал и провинился, должен повиноваться.

— Кто болен, должен слушаться; это первое требование врача.

— Оно и верно… всякая болезнь — это провинность… оплошность…

— Оплошность природы.

— Больного… Природа не может сплоховать.

— Хорошо хоть, что ты не говоришь — врача.

— Но, оказывая помощь, и он берет на себя долю вины; он лжеисцелитель.

— Смиренно принимаю эту участь, о Вергилий, тем более что ты и сам еще подумываешь стать врачом.

— Я так сказал?

— Сказал.

— Я был болен всю свою жизнь; лжеисцелитель сидел во мне… оплошность за оплошностью…

— Ты, видно, слишком тщательно штудировал труды нашего досточтимого друга Асклепиада, мой Вергилий.

— Почему?

— Ну, его учение о том, что правильный образ жизни помогает избегнуть любого недуга, весьма сходно с твоей теорией — об оплошностях, выражением коих является любой недуг… При всем моем уважении к вам я рискнул бы назвать это несообразностью и даже полнейшей бессмыслицей, граничащей уже со знахарством, с верой в волшебные исцеления… Да это и неудивительно, если вспомнить о блуждающих атомах, которые, по убеждению Асклепиада, бродят туда-сюда по нашим членам…

— Ты такой противник волшебства, Харонд? А возможно ли вообще исцеление без волшебства? Я-то скорее сказал бы, что мы просто разучились волхвовать.