Избранное — страница 115 из 147

летучилась, подавленная всей этой тяжестью и полновесностью, и, хотя она, пришедшая к нему навек, никоим образом не принадлежала к тем, другим, и, стало быть, не могла удалиться вместе с ними, а должна была по-прежнему оставаться здесь, в комнате, она стала ему незрима.

А вот непреложно зрим был Август, он стоял перед ним вполне осязаемый — несколько не вышел ростом, но при всей своей едва ли не хрупкой грациозности царственно-статен, лицо все еще мальчишески-юное, хотя коротко остриженные волосы уже тронула седина, — стоял перед ним во плоти и говорил;

— Коль скоро ты не пожелал утруждать себя визитом ко мне, пришлось мне поспешить самому, приветствую тебя на италийской земле.

Странно было осознавать, что начинается череда словес, что ему предстоит теперь отвечать фразой на фразу, но воцарившаяся вокруг осязаемость хоть и обострила вновь ощущение болезни, но и облегчила ему речь:

— Ты через своих врачей принудил меня к этому предосудительному нежеланию, Октавиан Август, но ты же своим появлением и вознаграждаешь меня.

— Это моя первая свободная минута с тех пор, как я сошел на берег, и я рад, что могу посвятить ее тебе. Брундизий всегда приносил счастье мне и моим близким.

— В Брундизии ты, девятнадцатилетним юношей прибыв из Аполлонии, наследовал Юлию, твоему божественному отцу, в Брундизии ты заключил союз со своими соперниками, открывший тебе путь к благословенному господству над Римом; всего пять лет разделяют эти события, я помню.

— Это те пять лет, что отделяют твоего «Комара» от твоих «Буколик»; «Комара» ты посвятил мне, «Буколики» Азинию Поллиону — ему, стало быть, повезло не в пример больше, хоть он того и заслужил, равно как и Меценат заслужил посвящение «Георгик», ведь без них двоих договор в Брундизии едва ли был бы заключен на столь выигрышных условиях.

Что означала эта тонкая улыбка, сопровождавшая речь Цезаря? Зачем он заговорил о посвящениях? Цезарь никогда не ронял слов впустую, без значения и намерения; лучше, стало быть, отвлечь его от стихов.

— Из Брундизия ты отправился в Грецию, в поход на Антония; вернись мы двумя неделями раньше, ты смог бы отпраздновать годовщину победы при Акции здесь, у ее истока.

— «И на Актийской земле илионские игры справляем…» Так ведь ты писал в «Энеиде»? Я верно цитирую?

— Слово в слово: твоя память поистине поразительна. — Отвлечешь его от поэмы, как бы не так.

— Не много есть вещей, которые были бы моей памяти столь же дороги. Первую редакцию ты показал мне вскоре после моего возвращения из Египта, не так ли?

— Да, так оно и было.

— И в центре поэмы — воистину в ее средоточии, на ее вершине — в центре щита, выкованного богами и дарованного тобой Энею, ты запечатлел битву при Акции.

— Да, так я и сделал. Ибо день той битвы был днем победы римского духа и устава над темными силами Востока, победы над темной бездной, почти уже поглотившей Рим. То была твоя победа, Август.

— Ты помнишь наизусть то место?

— Куда мне! Моей ли памяти тягаться с твоей?

О, никаких сомнений быть не могло: взгляд Августа был устремлен прямо на сундук с манускриптом — так и приковался к нему; о, вне всякого сомнения, он пришел отнять у него поэму!

А Август, улыбаясь, наслаждался его испугом.

— Как, ты так плохо знаешь свое собственное творение?

— Я не помню того места.

— Тогда мне придется еще раз напрячь свою память; надеюсь, она не подведет.

— Я в этом уверен.

— Ну что ж, посмотрим… «Вот в середине щита Цезарь Август стоит во главе италийской эскадры…»

— Прости, о Цезарь, не совсем так: стих начинается с окованных медью судов.

— Судов Агриппы? — Цезарь явно был недоволен. — Что ж, обить суда медью — это была хорошая мысль, так сказать верх изобретательности Агриппы; он тем самым решил исход битвы… Значит, память меня все-таки подвела; теперь я припоминаю…

— Поскольку ты являешь собой средоточие и битвы и щита, то и образ твой должен стоять в середине стиха — все как полагается.

— Прочти же мне этот стих.

Прочитать? Достать свитки и развернуть их? Свитки-то и нужны были Цезарю, затеявшему с ним поистине жестокую игру. Как защитить манускрипт от такого напора? Может быть, сумеет Плотия? Только ни в коем случае не открывать сундук!

— Я попытаюсь припомнить.

Цезарь как будто читал его мысли: улыбка не сходила с его красивого лица — не улыбка даже, а что-то зловещее, жестокое. Он стоял перед кроватью в столь свойственной ему непринужденно-элегантной позе, не садился, и предугадать его следующий выпад было невозможно, так что молнией сверкнуло опасение, не намеревается ли он спугнуть Плотию с сундука, хранящего свитки. Может быть, то была всего лишь больная фантазия, одна из тех, что порождаются лихорадкой, наверняка даже фантазия, потому что вокруг-то все было неколебимо-вещественным, било в глаза сочностью красок, и можно было бы вообще, пожалуй, не обращать внимания на бледный рисунок ландшафта за окном — правда, стоило вглядеться в него чуть пристальней, как обнаруживалось, что картонный белесый свет, переходя в сумрачно-серый, просачивался во все закоулки залы и, пропитывая собою все осязаемое, придавал ему странно блеклый оттенок нереальности; тонкой, соблазнительно изящной чертой было вписано зло во все предметы, даже в краски цветов на венках, и тонкой линией прочерчивалось оно в складке над бровями Августа. Но тот, однако, сказал:

— Начинай же, мой Вергилий, я слушаю.

— Может быть, ты сядешь поближе? Я вынужден читать лежа, ибо твои врачи запретили мне подыматься.

К счастью, Август соизволил последовать приглашению; он сел не на сундук, а на стул рядом с кроватью, и даже будто только этого и ждал: совершенно неавгустейшим жестом просунув руки меж раскоряченных ног, он подтянул сиденье себе под зад и уселся с откровенным вздохом облегчения, отнюдь не памятуя о своем великом пращуре Энее, усаживавшемся наверняка с большим достоинством. Так восседал внук Энея, и в уютной расслабленности его позы, в легкой усталости, этой первой примете возраста, было что-то трогательное и умиротворенное; ощущение умиротворенности еще усилилось, когда он, откинув голову и скрестив руки на груди, приготовился слушать.

— Ну что ж, начинай.

И полились стихи:

— «Медью средь моря суда сверкали: Актийскую битву

Выковал бог на щите; кипели Марсовы рати,

Всю Левкату заняв, и плескались валы золотые.

Цезарь Август ведет на врага италийское войско,

Римский народ, и отцов, и великих богов, и пенатов;

Вот он, ликуя, стоит на высокой корме, и двойное

Пламя объемлет чело, звездой осененное отчей.

Здесь и Агриппа — к нему благосклонны и ветры и боги —

Радостно рати ведет, и вокруг висков его гордо

Блещет ростральный венок — за морские сраженья награда.

Варварской мощью силен и оружьем пестрым Антоний,

Берега алой Зари и далеких племен победитель:

В битву привел он Египет, Восток и от края вселенной

Бактров; с ним приплыла — о, нечестье! — жена-египтянка…»

Будто все еще вслушиваясь, Цезарь хранил молчание. Потом заговорил:

— Завтра мой день рождения.

— Благословенный день для мира и для римской державы; да пошлют тебе боги вечную юность.

— Да-да, друг мой; а поскольку через три недели мы празднуем и твой день рождения, я желаю тебе того же. Да будет вечная юность нашим общим уделом! Кстати, хоть тебе и пятьдесят один год, ты выглядишь так молодо, что никому и в голову не придет, что ты на семь лет меня старше. Правда, своей непригодностью в дорогу ты сегодня сыграл со мной злую шутку: скоро я должен отправляться, чтобы поспеть в Рим по крайней мере к завтрашним вечерним торжествам, и я так надеялся взять тебя с собою.

— Нам пришла пора прощаться, Октавиан, и ты это знаешь.

С несколько досадливым жестом Август ответил:

— Ну конечно, прощаться, но прощаться всего на какие-нибудь три недели. К своему дню рождения ты, я уверен, вернешься в Рим, но мне-то было бы приятней, если б ты уже в честь моего почитал из «Энеиды», — много приятней, чем все официальные приветствия, которыми меня там осыплют. На послезавтра я опять назначил большие игры.

Цезарь пришел попрощаться, но еще важней для него было забрать «Энеиду»; и то и другое он пытался скрыть за своим многословием. Вот так, стало быть, реальность прибирала к рукам нереальное; или это, напротив, нереальность посягала на реальное? О, Цезарь тоже, как все, жил в мире призрачного, и свет дня — так низко уже склонилось солнце? — потускнел еще заметней.

— Вся твоя жизнь, Цезарь, есть служение долгу, но любовь Рима, тебя ожидающая, вознаградит тебя.

Обычно столь непроницаемое лицо Цезаря вдруг озарилось прямодушной улыбкой:

— Меня ожидает Ливия, и я радуюсь встрече с друзьями.

«Счастливец, ты любишь свою жену!» — То был голос Плотии, легким дуновением налетевший из ниоткуда, из безмолвного небытия.

— Вот только жаль, что тебя не будет с нами, Вергилий. Без тебя нам и праздник не в праздник.

Кто истинно любит женщину, тот умеет быть и другом, и опорой людям; так, наверное, было и с Августом.

— Счастлив тот, кого ты одариваешь своей дружбой, Октавиан.

— Дружба сама приносит нам счастье, мой Вергилий.

И опять это было сказано тепло и искренне, и мелькнула соблазнительная надежда, что посягательства на манускрипт не произойдет.

— Я благодарен тебе, Октавиан.

— Это и слишком много, и слишком мало, Вергилий, ибо дружба не сводится к благодарности.

— Поскольку ты всегда дающая сторона, другому лишь путь благодарности и остается.

— Боги даровали мне счастье быть иногда полезным своим друзьям, но наищедрейшим их даром были сами друзья.

— Тем более эти друзья должны быть тебе благодарны.

— Благодарность обязывает каждого лишь к посильному ответному дару, и это обязательство ты до сих пор выполнял с лихвой — и своим бытием, и своим делом… Почему же ты переменился? Почему ты все толкуешь о пустой благодарности, явно не склонной признавать никаких обязательств?