И голос раба заключил: «Из праха смиренной сирости нашей восстанет нам познание».
Август, как видно, ничего не слышал; невозмутимо он продолжал:
— Реальность Рима — земная реальность, и человечность его земная человечность; трезва ее мягкость к тому, кто послушен, и трезва ее суровость к тому, кто самонадеянно противится порядку. Не только на италийской земле я воспрепятствовал отчуждению собственности крестьянства — нет, я воспрепятствовал этому на всей территории империи; я облегчил бремя налогов в провинциях, я вернул народам их права и привилегии, я положил конец бесхозяйственности и анархии правления, называвшего себя республиканским и тем позорившего имя республики. Мои недруги могут сказать, что это все весьма будничные дела, а не блестящие подвиги. Ну что ж, своими будничными делами я восстановил честь опозоренного имени республики, и я же, вопреки гражданской войне и разрухе, снова привел империю к процветанию и благосостоянию. В будничной трезвости — блеск и величие Рима, и буднично трезва римская человечность; трезво печется она о благоденствии всех сограждан и ни с кем не заигрывает, ничьей любви не домогается, а нередко даже видит себя вынужденной отрезать путь к еще более совершенной человечности или по меньшей мере отложить ее совершенствование до лучших времен. К примеру, я постоянно стремился облегчить участь рабов, но для благополучия империи рабы необходимы, и потому им придется свыкнуться с этой истиной, какая бы там справедливость ни причиталась угнетенным по праву и как бы они к ней ни взывали; вопреки всей моей мягкости и с крайней неохотой мне пришлось пойти на то, чтобы в законодательном порядке ограничить право освобождения рабов, и вздумай они сейчас против этого взбунтоваться, появись меж ними новый Спартак, я вынужден буду, так же как Красс, тысячами распять их на крестах, — вынужден буду сделать это как для устрашения, так и для потехи народа, дабы он, постоянно готовый и к жестокости и к робости, свирепствуя и содрогаясь, познал ничтожность единичной особи перед лицом всеповелевающего государства.
«Нет, — сказал раб, — нет, мы воскреснем в духе. Ибо каждое узилище для нас — новая свобода».
Не обращая на него ни малейшего внимания, владыка продолжал свою речь:
— Будучи сами частицей народа, мы являемся собственностью государства, мы принадлежим ему душой и телом, и, принадлежа ему, тем самым принадлежим народу; ибо если государство олицетворяет собой народ, то и народу надлежит олицетворять собой государство; и если государство обладает неоспоримым правом собственности на нас и наши деяния, то равным образом обладает им и народ. Велико или мало наше деяние, зовется оно «Энеидой» или как угодно иначе, народ и вправе и обязан располагать им как своей собственностью; каждый из нас — в рабстве у народа, в рабстве у несмышленого и властолюбивого ребенка, бунтующего против всякой опеки и все же нуждающегося в опеке.
— Народ этот называет тебя отцом, Август, и ожидает от тебя опыта познания, как от отца.
— Что народ? Он хуже малого ребенка — робок и труслив, когда остается без надзора, опасен в своей беспомощности, глух ко всем увещеваниям, ко всем доводам рассудка, чужд всякой человечности, чужд угрызениям совести, непостоянен, капризен, ненадежен и жесток — но он же и щедр, и великодушен, и самоотвержен, и мужествен, когда снова обретает себя, когда исполняется безотчетной уверенности ребенка, когда в нем просыпается предчувствие верного пути и он сновидчески твердо идет к цели. О друзья мои, велик и прекрасен народ, для блага коего мы рождены, и благодарны богам мы должны быть за возложенную на нас обязанность служить ему нашими делами, благодарны того более — за назначение вождя, выпавшее нам на долю, всего же благодарней — за ниспосланный нам богами приказ воплотить это назначение в деяние; памятуя о великом младенце, вверенном нашему попечению, нам надлежит обуздывать его, ни в чем его при этом не ущемляя, оставляя ему все, чем он дорожит, а стало быть, и ребяческое опьянение играми и жестокостью, ибо посредством этого опьянения он сам себя оберегает от излишней мягкотелости и податливости; но именно потому нам надо удерживать его в известных границах, дабы не причинять вреда ни другим, ни себе, дабы не одичал вконец, ибо нет ничего страшней и опасней, чем буйное неистовство ребенка, именуемого народом; оно есть неистовство подкидыша, сироты, и потому нам надобно печься о том, чтобы народ не чувствовал себя сиротой. О друзья мои, нам надлежит радеть о младенчестве народа, дабы надежно укрытым чувствовало себя дитя под родительским кровом, и лишь тот, кто умеет с мягкой отеческой строгостью управлять народом, кто дарует надежный оплот его жизни, и душе, и вере, — лишь тот призван богами сплотить народ в государство — не только для жизни под охраной государства, но еще более для защиты его, для смерти за него в час роковой угрозы. О друзья мои, лишь такой жестко ведомый и сдерживаемый народ способен к действенной защите себя самого и своего государства, лишь таковым способен он вместе с государством переступить порог вечности, то есть на веки вечные оградить себя от гибели, иначе неминуемой. Вот какова наша цель, непреходящая в веках, на века заповеданная государству, на века заповеданная народу.
Кто дал на это ответ? Был ли дан на это ответ? Как ни странно, ответ не заставил себя ждать:
— На века заповедана лишь истина, свободная от неистовства и упреждающая неистовство истина реальности, почерпнутая в глубинах земли и неба, ибо она одна есть непреходящая и незыблемая реальность, и, сплоченные в истине, сплоченные в согласии, сплоченные в деянии во имя истины, народы — а поверх всякой народности и сам человек — на веки вечные вольются в грядущее царство, и царству тому не будет конца. Лишь деяние, свершенное во имя истины, способно[преодолеть смерть — как свершившуюся, так и грядущую; лишь так пробуждается дремлющая душа к всепознанию, коего благодать от рождения дарована всякому, кто носит обличье человека. Для истины растет государство и в истину врастает, она побуждение и цель его вызревания, в ней оно обретает свою окончательную реальность, возвращаясь к неземному, божественному своему началу, дабы воплотилось во времени великолепие века, нашло свое осуществление в человеческом царстве, в божественном царстве человечества, царстве, возвышающемся над всеми народами и обнимающем все народы. Цель государства — царство истины, раскинувшееся во все пределы и все же растущее, подобно древу, из глубин земли к глубинам неба, ибо в растущем благочестии и смирении осуществляется это царство, в благодати мира, в реальности всеохватной истины.
Снова Август оставил без внимания его слова, снова они говорили, не слыша один другого, снова их речи, будто недвижимо воздвигшиеся в недвижности, не соприкасались друг с другом.
— Любовь богов не предназначается отдельному человеку; до него им заботы нет, и смерти его они не знают. Слово богов обращено к народу, непреходящее их бытие обращено к его непреходящему бытию, оно-то им и важнее всего, его они охраняют, ибо знают, что вместе с ним прейдет и их бытие. И если они все-таки отличают какого-то одного смертного, то единственно ради того, чтобы наделить его властью для установления государственной формы, каковая способна была бы внести надежный закон и порядок в непреходящее бытие народа, предназначенное для вечности. Земная власть есть отблеск божественного престола, и, пребывая меж реальностями, божественной и народной, между вечным порядком богов и вечным порядком народов, то и другое воплощая в государстве, власть государя сама становится непреходящей и вечной; вместе с богами и народом она вдвойне реальна, и потому она сильнее смерти и жизни. Так, существуя между божественным и народным, являя собой отблеск божественного, отражаемый в народном, земная власть обращается не к единичному человеку и государство обращается не к множеству отдельных людей, а всегда лишь к народному целому, дабы сохранить в нем свою непреходящую реальность. Никакая власть не способна утвердиться, если она опирается лишь на людей, — она уходит в небытие вместе с ними; сколь бы щедра и благословенна она ни была, ее сметет прочь первый же порыв людской переменчивости; так было с мирными начинаниями Перикла, которого прогнали за то, что он не остановил чуму у стен города, так могло бы случиться и со мной три года назад, когда Риму угрожала голодная смерть. Конечно, боги, дающие нам хлеб земной и потому повелевшие мне, их наместнику, озаботиться сохранением сенаторских пожертвований зерном в пользу народа, — боги тогда оказали мне великую милость: я успел снарядить александрийский флот с грузом зерна, попутные ветры сократили ему время в пути, так что худшее удалось предотвратить; но и это бы мне не помогло, повсеместные вспышки недовольства привели бы мою власть к падению, не зиждись она на целокупности богов, на целокупности народа; и постоянно эта власть, а вместе с нею и сама государственность Рима зависела бы от случайных капризов публичной молвы, низведи я осуществление власти до потребы дня, в муравьиную сутолоку единичных земных существ. Государство есть высшая реальность; незримо раскинулось оно во все пределы, но, даже и незримое, оно настолько высшая реальность, что в нем не место ничему смертному и бренному; как смертный и бренный человек, стою я здесь, но в кругу полномочий государства, на поприще власти я обязан отрешиться от всего бренного и стать символом бессмертия, ибо, только став символом, способно смертное приобщиться бессмертию, тому бессмертию, что и воплощено в римском государстве, силою своей реальности вознесенном выше всех символов. В двуединой своей реальности государство олицетворяет собой не одну только власть богов, и ему недостаточно возвести акрополь им во славу — в не меньшей мере оно обязано воздвигнуть символ и для народа, для этой другой опоры своей реальности, — могучий символ, чаемый народом и понятный ему, величественный образ, в коем он распознал бы себя самого, символ своей собственной власти, пред коей он готов добровольно и трепетно склонить голову, смутно прозревая, что власть в земных преде