Избранное — страница 142 из 147

и уже едва ли кормчий, а лишь указующий наставник, чьей простертой вперед длани никому не должно касаться, дабы она не поникла, — прощание…

О, воистину, то было прощание во всей его последней наготе и ясности, оно покоилось в отрешенной, будто вовнутрь обращенной улыбке отрока, оно было их совместным прощальным знанием, знанием о преодолении порога, о новой бесконечности, этой последней гавани, знанием о перевозчике на корме, этом безмолвном усердном лоцмане, дарующем и защиту, и утешение, и покой, — этом отныне самом последнем, единственном кормчем, ибо единственно он, вопреки все растущему отдалению и поверх него, способен был обнять душу спасительной дланью, приголубить ее, дабы она, укрывшись в ладони, прильнув к ней, покоясь в ней, ею поддерживаема и хранима, лелеема ласковым ее единовластьем, бесстрашно причастилась последнего знания, паря меж двумя бесконечностями, трепетно рея меж полюсами укрытости и упованья, — приуготовленная к знанию и чающая знания душа, ничего не ждущая в последнем своем ожидании. Парящее пророческое упование начало исполняться, становиться парящим свершением. Рея в невесомости, подобно образу отрока, устремлялись к покою и знание, и плавание, и чем дольше длилось это парение, чем безмерней разрастались и ночь, и ночная ладья — о, не измерить этой длительности, не исчислить этой меры! — тем все больше пропитывался, насыщался мглою ясный ночной свет, тем призрачней становился ускользающий силуэт отрока, становился все мимолетней, все обнаженней и обнаженней, укрытый ласковым звездным светом, храним и лелеем мглою, обнаженный до наготы и более чем наготы, до полной прозрачности; так парили, слившись в объятье, отрок и ночь — прозрачные тени… Еще нет, но и уже… Было ли то преддверие реальности? Или преддверие родины, осиянное, опоясанное орбитами всех солнц, всех лун и всех звезд? Туда указывал отрок, но там, куда указывал он, не существовало направлений, было лишь сияние, и туда устремлялась ладья, но оставалась при этом почти недвижной, ибо ее разрастанье уже достигало границ беспредельности; то было знание, но знание ночное, еще не дневное, всего лишь знание о будущем знании, но тем самым уже и непреложное знание, оно будто затопило душу, и волна эта была необъятней и мягче всех потоков воды и эфира, хоть над ней и над ними в той же неизменности высилось то же небо, — тишина, неизменная, но и готовая влиться в новую, высшую тишину, приуготованная к новой тишине, знание, неизменное, но и готовое преобразиться в новое знание, к нему и приугогованное; будто несомое тишиной и знаньем, будто вознесенное и невесомое, скольженье уже не было и ладьей, а было беспредельно парящим воплощением ночи, почти уже и не касавшимся вод, почти готовым раствориться в бесконечности; оно само было бесконечным, само приуготовлялось к покою, и так воспаряло оно в непостижное Никуда ширящейся бесконечности, воспаряло к ночной радуге, что парящим семицветным мостом перекинулась с востока на запад, призрачной аркой реяла над вечным покоем и окуналась в безмолвное лоно вод — и все же его не касалась. Медленно-медленно, как само это недвижное плаванье, как медлительное солнце, что по мере приближения к точке восхода медлило все более, вплоть до полной недвижности, — медленно-медленно, совсем незаметно таяла ладья, становясь незримой, ставши незримой, и там впереди, где прежде был заостренный нос челна, далеко впереди, в расплывающейся дали, отделилась от ладьи фигура Лисания и полетела перед ней, сияя вознеслась в ночную высь, вознеслась как путеводный призыв, как указующая длань, как сияющий знак; и будто возжелала ночь перед своим роковым исходом развернуться еще раз во всем своем земном великолепии, и еще ярче стало блистание звезд, будто для последнего приветствия и напутствия высыпали они кучней, чем когда-либо прежде, высыпали всем сонмом во славу прощальной земной красоты, препоясанные Млечным Путем, и, хоть взору теперь дозволено было и оглянуться, в том не было надобности, ибо все они сразу были зримы на сияющей тверди, все до единой знакомы — несказанно знакомые звездные лики, лик к лику, имя к имени, хоть и давно вошедшие вместе со своими именами в пространство забвения, — красота, давно превзошедшая всякую красоту, второе пространство звездной памяти в лоне первого, вращающееся вкруг холодного небесного полюса, охраняемого знаком Дракона, — такая бессчетность, такая щедрая россыпь знаков, что даже и давно погасшие вновь зеркальными отраженьями всплыли из бездонности вод: воцарился на севере сверкающий крюк Скорпиона под грозным прицелом Стрельца, на востоке же вытянула длинную искрящуюся голову Змея, а на западе, на западе, прощальней, чем все остальные, покоился конь Пегаса, тот, чьи копыта высекают родниковую влагу, — покоился на краю небосклона, у самой кромки мерцающей россыпи; и до последних глубин небосклона была прозрачной эта россыпь, ставшая уже не субстанцией, а свойством, кристально ясной сутью, странно знакомой и странно неведомой, зримой во всей своей многоликости и бездонности, близко-далекой, далеко-близкой, тоже исполнившейся знания и упования, — и умножилось упованье средь этого множества светил, и открылась взору душа вселенной, неподвластный утратам лик распознанного познанья, звездный лик небосвода, — его не коснуться, не узреть, не услыхать, не призвать, но в прозрачном свеченье глубин точно так же не телом, а свойством и сутью стала летящая, нагая в своей прозрачности фигура отрока, фигура Лисания, и она в то же время чудным образом изменялась, она устремлялась вперед и все же оставалась здесь — о дух, о созвездье, о символ! — стала свойством искристой вселенной, в чей разверзшийся свод она улетала, обнимаемая семицветной радугой и сквозь нее пролетая. И пока это вершилось — даже прежде, чем это свершилось, — красным полымем вспыхнула Змея, вспыхнул весь восточный край горизонта, семицветность потонула в багровости, выцвела на глазах, истаивая бледной полоской цвета слоновой кости, ибо солнечный диск отделился теперь от недвижно-спокойной своей орбиты и тихо-тихо, почти незаметно поднялся ввысь, будто лишившись всякого веса и воспарив в невесомости, вовлеченный в бесконечный хоровод звезд, вознесенный призывным жестом летящего гения, несомый совершавшимся вокруг торжественным действом, в котором все связывалось друг с другом: движение с противодвижением, покой с непокоем, — все переплеталось друг с другом, отражалось друг в друге, и свойства последних сущностей гляделись друг в друга, как в зеркала; то было тождество перемен и покоя, настолько изменчивое в постоянстве спокойствия, настолько спокойное в постоянстве изменчивости, но и настолько беспредельное в обоих своих пределах, в беспредельности колебанья меж ними, что это тождество стало еще и согласьем безмолвной музыки сфер, и в ней будто с тихим боем литавр всходило дневное светило, и слоновой костью отливало звучание лиры, этот матовый отблеск на лике гения, летевшего навстречу пылающему диску, и безмолвное это звучанье вовлекло в себя звездные хоры, и так вершился восход познанья пред оком и слухом вселенной.

Ни единой звезды не исчезло, хоть прибывающая ясность рассвета превзошла их сиянье, все как одна стояли они на кристальной тверди, единое и вечное око с несказанной ясностью взора, и путеводный гений, устремлявшийся к солнцу в кристальных струях эфира, совсем отделился, совсем отлетел от того невесомого, тающего очерка, что был однажды ладьей; и, облаченный в лучистую мантию своего блеска, озаряясь для последнего преображения и благовествования, победный в прибывающем этом блеске, все более победный и вместе родной, такой родной, с прежним лицом, но с новым именем, безымянно отрешенный лик отрока стал ликом Плотии Гиерии, отрок ли перелился в нее, она ли в отрока, но стали они одно, слились в одном туманно-реющем путеводном жесте, что переняла она от него, и кольцо уже было теперь на ее персте, путь вел к востоку. В ожидании ее, новой вожатой, выше всползла Змея по багровому небосклону, искрясь всеми своими кольцами, и, пронизанная солнцем, владычествовала над востоком, тогда как на западе, отступая пред светом дня, мерк и таял Крылатый Конь, увлекая с собою в бездонность и ездока, перевозчика, ибо пришла к концу его строгая служба и расторглась цепь: он уступал путь солнцу, к коему вел ладью. О последнее преображенье! Светлый гений, парящая душа, что послана была изначально из первой, прежней бесконечности как утешное воспоминанье и явилась теперь, в новой бесконечности, путеводной надеждой, — не пришел ли черед и ей растаять навеки, ибо настал день? Не вернется ль она снова домой, в непостижность, в царство высшего знанья на высшей ступени — ради этого знанья? Как почти бестелесное тело, парила она в вышине, мерцая матовым светом, и развевались волосы, как звездная пыль, как прохладное нежное пламя; все более росло отдаление от нее, и указующий перст с кольцом уже касался недостижимого, касался небесного купола, но то было не расставание, она не исчезала, она пребывала здесь и вовек, будто заключена в неизбывный полон, будто воткана в хлынувший свет денницы, — будто это преображение вместе с прежним, что претерпел улетающий отрок, слились в одно, порождая друг друга, расцветая одно из другого; и расцвел день, и был день, и расцветал все прекрасней, расцветал чарующе-сладким полоном, покоясь в собственном сиянии, преображенный в себя самого, — а пламена восхода, его породившие, тем временем будто стерлись, и все зримое преобразилось в зачарованную отраду вечноприсутствия; преобразился нежно-золотой свет в разливе небесной лазури, подпирая своим сияньем хрустальный купол дня, такой родной и отрадный кристалл бесконечности, и размывая лики звезд в некую нежную несветлость, так что россыпь созвездий, озаренная ясной синью и в нее погруженная, не излучала больше света, — серебристо-опаловы звезды, серебристо-млечен тихий серп луны, отливает слоновой костью матовый обод, кольцом опоясавший небо и навевающий память о блеске ночи, — и вот уж и излученье, исходившее от кольца на руке Плотии, растворилось в несветлости, померкло до еще более нежного матового свеченья, чья мимолетная дымка окутывала улетающую, обесцвечивала, развеивала ее милые черты и все же, сливая дуновение с дуновением, возвышала ее до некой последней ясной незыблемости, — опаловое сияние в перламутровой сини… Настал ли конец пути? Пробил ли час? Не было больше нужды ни в повозках, ни в носилках; он парил, он ступал по водам, и вокруг была тишина, тишина бессменно весеннего утра, дуновенье покоя, отдохновенья после заботного дня, покоем дышало текучее зеркало вод на небо, покоем дышало небо на позлащенные воды, сверху и снизу вливались друг в друга токи покоя, звездного, солнечного, морского покоя, токи нескончаемо весеннего дуновенья, и миражем в них встала страна, страна весенних долин и далей, когда под синим солнечным сводом, будто волей его взнесенный, им порожденный, но и его порождающий, его несущий, поднялся берег из вод морских, восстал и вольно раскинулся брег, и уж не символом был он, не иносказаньем, а самой реальной реальностью, нежданной и долгожданной, — воистину окончаньем пути. Еще одно дуновенье, еще один порыв, то ли вдруг его охвативший, то ли его подхвативший. А там, в потоках рассветных лучей, уж стояла Плотия, раньше е