кий гул. Просто удивительно, как свободно проникало сюда солнце, а все оттого, что вдоль двора с противоположной стороны тянулись не дома, а высокая стена. Она, конечно, тоже отбрасывала четко очерченную тень, но близился полдень, тень была короткой, и ее смягчала, да, именно смягчала земля, на которую она падала и которая тянулась вдоль стены узкой немощеной полосой, как прореха в каменной коже двора. Возможно, тут когда-то пытались разводить шпалерные фрукты, но этому помешала затененность кусочка земли, а может, был просто газон и стояли скамейки. Однако от всего этого ничего больше не осталось, лишь серая земля, втоптанный в нее гравий, бережливо сметенный в маленькие кучки песок, словно оставшийся от детских игр, собачьи нечистоты. Теоретически, так сказать, ему это было понятно: ведь собаки предпочитают для своих надобностей именно землю, а не булыжник мостовой, как будто могут таким способом выразить свою тоску по природе и по утраченной свободе, но само предположение, что в этом насквозь коммерческом доме вообще могли быть дети и собаки, тревожило, и в то же время в нем была надежда, как-то слабо, но отчетливо связанная с его собственным ожиданием того, что плотно сомкнутые кварталы города здесь разомкнутся и глазам откроется сельский ландшафт, природа. Он счел предзнаменованием, что его занесло сюда именно в полдень, ведь этот двор так же тих и безлюден, как сельская улица под жаркими лучами солнца в такой вот полуденный час, когда семьи, не занятые в поле, собираются за столом, а рядом собаки, дожидаясь куска, сонно ловят мух, чешутся или, подергивая шкурой на спине, просто засыпают. Он держался на противоположной стороне у раскаленной стены дома, пожалуй, не потому, что считал себя еще недостойным ступить на затененную полоску гравия, а потому — так он по крайней мере думал, — что хотел заглянуть за каменную ограду. На уровне первого этажа стена дома была глухой, существовавшие когда-то окна и двери замурованы, а за стеной, наверное, склад той переплетной мастерской, что в первом дворе. Он остановился, вытянул шею и даже поднялся на носки, чтобы хоть что-нибудь увидеть за оградой. Но не увидел ничего — хотя маловероятно, чтобы за конторами и предприятиями находилось такое обширное пустое пространство, все же, видимо, так и было — только вдали виднелись здания, да и то лишь верхние этажи и крыши. Но среди свободного, наполненного воздухом пространства высилась красная фабричная труба, как кровавый надрез на бело-голубой поверхности неба, а если прислушаться, то слышно было, как работает паровая машина. Может быть, здесь, среди бывших садов, расположена электростанция и теплоцентраль этих больших домов, и он чуточку позавидовал машинистам, которые сейчас, в обеденный перерыв, сидят на улице, руками, пахнущими маслом, вынимают сигареты, закуривают, а машина, почти не требующая догляда, знай себе постукивает. Представив себе все это, он пересек двор. Но здесь больше уж не было ни арки, ни подворотни, а только стеклянная дверь, похожая на ту, во втором подъезде; когда же он вошел, то увидел за нею довольно узкий проход и в конце его — как будто архитектор хотел подчеркнуть постепенное уменьшение всех масштабов — еще меньшую одностворчатую стеклянную дверь, не казенную, а словно чью-то — ее потускневшие стекла даже не были забраны проволочной сеткой.
Нужно было решаться. Направо лестница вела вверх, и, будто для пробы, как бы проверяя, выдержит ли, он поставил ногу на первую ступень. Но он просто не мог не оглянуться еще раз на ту маленькую дверь, которая теперь была слева: казалось, оттуда можно было ожидать еще большего соблазна. За грязными стеклами слепила глаза белая стена, залитая нещадным солнцем. Что же, там снова двор, а за ним еще, и так далее — один за другим, один за другим, целый город дворов? Внезапно горизонтальная протяженность опротивела ему, словно в горизонтальности и прячется подоплека всякого страха, как в лабиринте. Пора наконец решиться подняться по лестнице; отворачиваясь от двери, он сказал: «А ее я игнорирую». Он сказал это громко, вслух, а когда повторил еще раз, обрадовался, что банальное выражение вдруг приобрело такой осязаемый и живой смысл. Вот так же радуешься, когда среди старого хлама вдруг найдешь что-нибудь полезное. Дверь осталась в стороне сбоку, а он поднялся на вторую ступеньку. Но не так-то легко было оторваться, а поскольку он, вероятно, всегда был к себе вполне снисходителен, то и сейчас уступил, обернулся, даже наклонился, чтобы еще раз увидеть, что за стеклом. Из этого положения наискосок от двери можно было обнаружить, что там небольшой двор, собственно, даже не двор, а небольшой сад, наполовину затененный чем-то, чего не видно, но что вполне могло быть дощатым забором, сад, в котором стояла деревянная беседка — от дождя и солнца доски стали совсем серыми, такими же серыми, как куча навоза, сваленного у стены, а рядом вместе с разной зеленью кто-то посадил еще и фуксии. Около фуксий торчали из земли деревянные решетки, расширяющиеся кверху, чтобы растения могли виться, цепляясь за них усиками, и, если он не ошибался, у деревянных стен беседки гудели осы. Не их ли жужжание принял он за отдаляющееся щелканье пишущих машинок? Тут за чьей-то дверью осы роились как стражи, чтобы никто не проник в сад. Разве щелканье и гул над лабиринтом города не то же самое, что жужжание насекомых над навозной кучей? Шум, который поднимает прокаженный страж, отпугивая прохожего и вынуждая идти окольными путями. Значит, он их перехитрил, когда стал подниматься по лестнице, так сказать, обошел стражу; и с этой мыслью он ускорил шаг, двинулся наверх и на каждом этаже видел длинный коридор, тянущийся в обе стороны от лестницы, а в нем — ряды крашеных светло-коричневых дверей и зарешеченных кухонных окон; он прислушался, не слышно ли за дверьми каких-либо звуков. Но слышно ничего не было, а если что-то и шелестело, так ведь это могли быть мыши или даже крысы. Конечно, тишину можно было объяснить полуденным часом, когда и человек, и зверь засыпают под неусыпной охраной ос и мух, но не стоило даже заходить в предположениях так далеко, скорей всего, эти квартиры постепенно превратились в задние помещения больших контор, правда малоиспользуемые, снятые вместе с остальными только ввиду будущего расширения дела и из-за их дешевизны; сюда лишь изредка забредал кто-нибудь из слуг. Впрочем, эти доводы опровергала большая лужа на третьем этаже, поблескивавшая на желтых потрескавшихся плитках пола у водопроводного крана, и вода, еще капавшая из него. Но ведь для этого могло найтись и вполне естественное объяснение, поэтому было бы смешно видеть здесь нечто криминальное. Вода же пробудила в нем жажду, и он подошел к крану, чтобы, как альпинист, добравшийся до родника, склониться к нему или попить из ладони. Однако тотчас понял, что кран не открыть без специального ключа, а надпись «экономить воду» объяснила, почему нельзя напиться. Надо было довольствоваться малым, подставив руку под капающий кран; сначала он протянул одну ладонь, а когда подставил другую и капли прочертили по ним приятные влажные дорожки, ему показалось, что он пытается добыть недозволенное удовольствие, может быть, даже украсть его, хотя не он поступил беспечно и, несмотря на строгое предписание, так плохо завернул кран. И уж воистину не дозволено было стоять здесь так долго, прислонившись к стене, и делать праздные наблюдения, например над дверьми, которые здесь не вибрировали так, как на верхних этажах больших городских домов из-за оживленного уличного движения. Он вспомнил, что стеклянная дверь во второй подворотне, та, с табличкой «2-я лестница», тихонько и непрерывно постукивала, а эти двери словно вросли в свои стены, словно вбиты кем-то, и неважно даже, что их деревянные конструкции торчали среди кирпичей. Эта прочность почвы под ногами придала ему смелости, и, хоть очень хотелось выглянуть из окна в коридоре, он пока не позволил себе этого и двинулся дальше. Он дошел уже, должно быть, до пятого этажа, когда услышал, как наверху хлопнула дверь. Его испугало не столько присутствие людей, сколько высота бесконечных этажей этого дома, но так как он не желал быть захваченным врасплох, бродя тут и прислушиваясь, а предпочитал искать сам, то поспешил по стертой лестнице наверх, прыгая через две-три ступеньки, запыхался, пока добрался доверху, и чуть не налетел на женщину, которая шла по коридору вылить в уборную ведро воды.
На этом, верхнем, этаже коридор был очень светлым — слепяще светлым, подумалось ему; окна были широко раскрыты, и воздух, который вместе с солнцем вливался в них, был так покоен и в то же время так живителен, как полдень над умиротворенно покоящимся морем. К тому же и на женщине была только юбка и кофта, а на голых ногах деревянные башмаки. Матросы драют палубу, подумал он, глядя на нее, стоящую перед ним с ведром. Она спросила:
— Вам кого? Дедушки нет дома.
Волосы ее, светлые, заплетенные в нетугую косу, лежали на спине. Под мышками тоже видны были волосы, более обильные, чем обычно у блондинок. Он ответил:
— Я не знал, что здесь тоже живут.
— Да, — сказала она, — мы здесь живем.
Он посмотрел на волосы у нее под мышками, на ее голые ноги, сверху скрытые юбкой, и сказал:
— Очень вы здесь хорошо живете.
— Неплохо, — ответила она и словно объяснила: — Я прачка, — а так как он, очевидно, не сразу понял, добавила: — Прачечная на чердаке.
Это хоть как-то утоляло любопытство, он так и понял ее слова, потому что сказал:
— Стало быть, дом используется целиком.
— Не могу сказать, — возразила она, — мне нет дела до других.
— Да, вы правы, — сказал он, — но ведь, наверное, трудно поднимать тяжелое белье на такую высоту.
Она улыбнулась:
— Да нет, у нас остроумное приспособление, — и показала на мощную, чуть ли не якорную лебедку, которая с намотанным канатом стояла в коридоре, в большом деревянном стояке, — ею пользовались еще прежние съемщики, которые научили меня моему делу: мы через окно поднимаем узлы с бельем наверх и так же спускаем их.