Избранное — страница 54 из 147

минание о прошлом было нарушением правил. Так забылось и его прошлое. Забылось, что он когда-то объехал пять частей света, проложил себе дорогу сквозь джунгли бирж и международных валютных курсов, сквозь дебри финансов и подстерегающей всюду спекуляции, гонимый азартом испытателя и игрока, азартом, всегда ищущим — иногда даже с изрядной смелостью мысли — шанс, который можно получить, комбинируя постоянство жизни с ее изменчивостью, — все это поблекло, отдалилось, оставив в памяти лишь бесплотные очертания, отступило перед заурядными буднями — он разжирел, обрюзг, так же как сами будни, разжиревшие, обрюзгшие, будни эти, однако, непрестанно соскальзывали в нечто невесомое и схематическое, рассеиваясь в нем, увлекая за собой и человеческое «я», вознося его в обитель чистой безмятежности, не колеблемой уже никакими желаниями эротические и те рассеялись; теперь он просто не мог себе представить, что когда-то прежде любил женщин и обладал ими, и еще меньше — что такое могло бы когда-нибудь повториться, и совсем уж невероятным казалось ему, что из-за него — полно, разве из-за него? — покончила с собой молодая девушка, его последняя возлюбленная, от которой теперь осталось только имя, готовое выскользнуть из памяти, да и оно стало каким-то неопределенным — Мелитта, кажется. Не сохранилось ничего, тянулось лишь одно бессобытийное Сегодня последних десяти лет, и если баронесса говорила: «Поговорим о прошлом», то оба подразумевали дни их первой встречи; всего только и осталось — общее для обоих «помнишь ли ты?», которое, конечно, сообразно церемонной манере выражаться звучало как «помните ли Вы?». Это было похоже на боязнь воспоминаний: когда где-нибудь хлопала дверь от сквозняка, обоим становилось жутковато; тогда они в хорошую погоду обычно выходили в сад прогуляться и осмотреть последние новшества, которыми А. опять украсил их владения, — солнечные часы в центре садовой клумбы или фуксии, только что посаженные вдоль кухонной стены, — после чего с успокоенной душой они возвращались домой, особенно если Церлина звала их к столу.

Так и текла в этом доме жизнь — зажиревшие будни зажиревших людей, — и А. не хотел ничего иного; ему даже приятно было позволять времени убегать, иссякать, и он не обращал внимания на тяжелый дух тления, который чуял в самих буднях, да нет, он даже любил его. Часто он говорил себе, что теперь воистину и в точнейшем смысле слова принадлежит к leisure class[28] и за это будет, к сожалению, наказан, но разве его вина, что деньги всегда сами шли к нему в руки? Конечно, международная торговля алмазами прибыльнее, чем изнурительный поиск алмазов в Кимберлийских копях, но разве это дает право говорить о доходах, полученных действительно без труда? Нет, при всей его любви к покою настоящая лень ему никогда не была свойственна, и даже теперь, в своей праздной жизни, он не может позволить себе лени, напротив, ему необходимо быть все время начеку, каждый день следить за курсом товаров и валюты, чтобы вовремя дать распоряжение маклерам и банкам, а так как вдобавок нужно учитывать возможность внезапного взлета всяких политических болванов вроде Гитлера, то следует быть вдвойне осторожным, если не хочешь в мгновение ока стать нищим. До сих пор он действовал верно: по возможности освободился от недвижимости, прежде всего в Германии, почти прекратил торговые операции, вложил большую часть состояния в американские акции; и то, что ему это удалось почти без всяких потерь, несмотря на всеобщую депрессию и кризис, несмотря на повсеместно принятые более строгие валютные законы, парализующие международные сделки, словом, удалось в обстоятельствах, сложность которых и не снилась его отцу, — это само по себе было победой над весьма самоуверенным человеком, который предсказывал сыну, что тот промотает состояние. Не меньшей победой над отцом было также удачное финансовое обеспечение старой баронессы; он, конечно, учтет и щедро одарит в своем завещании благотворительные институты, прежде всего, естественно, на родине, в Голландии, но главной наследницей будет все-таки баронесса, на чье имя он на случай своей смерти уже переписал Охотничий домик, то немногое, что осталось от недвижимости. Его, конечно, беспокоит, что же будет, если положение еще больше обострится или начнется война, — придется ли ехать тогда вслед за деньгами? Можно ли требовать от старой женщины такой ломки жизни, которая для нее может обернуться катастрофой? Или нужно будет остаться здесь и поставить на карту переведенное в иностранную валюту состояние — тут-то и исполнится с некоторым опозданием отцовское пророчество о проматывании состояния? И хоть осторожный пессимизм всегда окупается, подобные предположения все-таки были слишком уж мрачны — ведь пока что положение всюду улучшалось: спала политическая и экономическая напряженность в мире, покою в Охотничьем домике, который обеспечивала своей кормежкой Церлина, тоже ничто пока не угрожало, национал-социалисты теряли голоса, международные финансовые учреждения не так уж строго требовали соблюдения валютных законов, и жизнь А. по уже накатанной колее прокатилась еще на добрый кусок вперед. «Неспешное пережевывание жизни, неспешное пережевывание судьбы, — любил он повторять и радовался фуксиям у кухонной стены, вокруг которых вились осы, и гераням у садовой беседки. — Нужно только научиться игнорировать мир».

Иногда по холодку теплого летнего утра или осенью, когда желтеющая листва прозрачна и безмолвна, он совершал небольшую прогулку по лесу, медленно шагая между буками, часто останавливаясь, чтобы потрогать их зернисто-гладкую, зеленовато-серую кору и взглянуть на вырезанные горожанами коричневато-черные инициалы и сердца. Здесь его часто сопровождали образы отца и баронессы — не их живой облик, нет: отец являлся в виде финансовых проблем, баронесса же в виде последней воли завещания; лес мог подсказать хорошие идеи и в том, и в другом случае. Но, сколь бы удачными ни были поправки к завещанию, которые он там обдумывал, ему странным образом вообще не приходило в голову естественное предположение, что его престарелая наследница умрет раньше, чем он. Ее смерти, казалось ему, можно избежать, бесконечно далеко ее отодвинуть — словом, затушевать, если отвести от баронессы угрозу любых возможных катастроф в будущем; а по сути дела, это означало лишь, что ни при каких условиях он не хочет ее пережить. Ничто не должно больше меняться, и, пока он еще живет на этом свете, она тоже должна жить. На одном из деревьев были вырезаны любовные руны: «Верность до смерти», и он тоже чуть не вытащил нож, чтобы поставить под ними ее имя «Эльвира» как заклинание. Так в душе его смешались курсы валюты и законы наследования с шумом леса, скрипом деревьев, зуденьем мошкары, гудками далеких локомотивов, да и вообще со всем, что зримо во тьме леса и на свету: видимые, слышимые, мыслимые действительности слились в нечто единое, обладающее многими измерениями, в высшем бытии которых преображается все естество, снимая естественно-человеческое в его реальной данности и различии полов, но в то же время и сохраняя его ради полного раскрытия тайны конца, ради безвременного, вечного мига, когда рухнут время и пространство.

Возвращаясь домой после таких прогулок, он никогда не упускал случая рассказать баронессе о разнообразных впечатлениях и переживаниях, вызванных соприкосновением с природой. Весной он приносил ей первые подснежники и фиалки, желтые крокусы, что растут на опушке леса, а осенью — целыми охапками ветки с плодами шиповника, и они пламенели в вазах, как закат. «Только не утомляйтесь», — обыкновенно говорила баронесса, окидывая удовлетворенным взглядом его разжиревшую фигуру, заплывшее жиром, полное лицо, румянец на скулах, свойственный склонным к тучности блондинам зрелых лет и часто связанный, как и у него, с облысением, и ее благоговение происходило от любви, которая всегда обращает недостатки другого в достоинства, особенно после долгой совместной жизни. «Да-да, — любила она говорить, — не нужно утомляться. Вы приближаетесь к тому возрасту, когда надо щадить себя». Ему было немногим больше сорока, к тому же он обладал завидным здоровьем, но, тронутый материнской заботой, начинал верить, что действительно должен беречь себя, и, хотя предписание Церлины «движение на свежем воздухе возбуждает аппетит», противоречащее баронессиному, казалось ему справедливым, он стал сокращать продолжительность своих прогулок, не теряя, правда, аппетита; наоборот, он нередко пробирался в кладовку, чтобы с истинно воровским удовольствием стянуть там что-нибудь.

Обыкновенно он сидел в своей комнате, а лес глядел в окна. Довольно часто прерывая свои занятия, чтобы отдохнуть на диване, он предавался здесь своим финансовым заботам, но свободное время, которого оставалось все же еще очень много, проводил за чтением, и, поскольку читал быстро и многим интересовался — почти каждую неделю приходила посылка с книгами от книготорговца в городе, — книг становилось все больше, так что комната скоро приобрела вид настоящей библиотеки. Иногда, правда, он вообще ничего не делал, и хотя это были моменты некоей отрешенности, они ни от чего его не отрешали, а погружали в ничто и потому были полны для него греховно-мрачного и все же почти возвышенного восторга. Особенно часто такие моменты бывали зимой. Следуя рекомендациям Церлины насчет свежего воздуха, влияющего на аппетит, он привык хотя бы одно из двух окон в комнате держать открытым даже зимой, но при этом вынужден был сильно натапливать печь и в то же время кутаться по-зимнему; он сидел за письменным столом в старомодном домашнем колпаке, который прикрывал и защищал от простуды его лысеющую голову, в вязаных (связанных ему баронессой) напульсниках, в войлочных тапочках, и если он при этом впадал, всегда неожиданно и без видимых внешних причин, в ужасное состояние парализованности и погруженности в ничто, то даже порывы ветра, которые бросали ему в лицо стаи снежных хлопьев, не могли заставить его закрыть окно, наоборот, ему казалось, что он должен, не двигаясь с места, дождаться лета, настоящего летнего тепла, а тогда уж можно будет сидеть в одной рубашке и мечтать о зиме. Снежный ли воздух, дыхание ли жары, северный ли ветер, южный ли — для него, отрешенного, это был всегда один и тот же поток, вливающийся в комнату и омывающий его, приносящий дыхание леса, которое наполняло его и уносило в область предчувствий, потому что дыхание леса было дыханием чего-то глубинного, дыханием черной земли, переплетенной кореньями, и в то же время оно было легким и прозрачным, было предчувствием той самой дальней и почти невесомой действительности, которая и есть гармония. Иногда это было похоже на пение, далекое пение невесомого бытия.