Пять лет описывал не пестрядь быта,
Не короля, что неизменно гол,
Не слезы у разбитого корыта,
Не ловкачей, что забивают гол.
Нет, вспоминая прошлое, хотел постичь я
Ходы еще не конченной игры.
Хоть Янус и двулик, в нем нет двуличья,
Он видит в гору путь и путь с горы.
Меня корили: я не знаю правил,
Болтлив, труслив — про многое молчу…
Костра я не разжег, а лишь поставил
У гроба лет грошовую свечу.
На кладбище друзей, на свалке века
Я понял: пусть принижен и поник,
Он всё ж оправдывает человека,
Истоптанный, но мыслящий тростник.
(1967)
325. НАД СТИХАМИ ВИЙОНА
«От жажды умираю над ручьем».
Водоснабженцы чертыхались:
«Поклеп! Тут воды ни при чем!
Докажем — сделаем анализ».
Вердикт геологов, врачей:
«Вода есть окись водорода,
И не опасен для народа
Сей оклеветанный ручей».
А человек, пустивший слухи,
Не умер вовсе над ручьем, —
Для пресечения разрухи
Он был в темницу заточен.
Поэт, ты лучше спичкой чиркай
Иль бабу снежную лепи,
Не то придет судья с пробиркой,
И ты завоешь на цепи.
Хотя — и это знает каждый —
Не каждого и не всегда
Освободит от вещей жажды
Наичистейшая вода.
(1967)
326. НАДЕЖДА
Любой сутяга или скаред,
Что научился тарабарить,
Попы, ораторы, шаманы,
Пророки, доки, шарлатаны,
Наимоднейшие поэты,
Будь разодеты иль раздеты,
Предатели и преподобья —
Всучают тухлые снадобья.
И надувают все лекарства,
Оказывалось хлевом царство,
(От неудачника, как шкура,)
Бежит нежнейшая Лаура,
И смертнику за час до смерти
Приятель говорит «поверьте»,
Когда он все помои вылил,
Когда веревку он намылил.
Но есть одна — она не кинет,
Каким бы жалким ни был финиш,
Она растерянных и наглых,
Без посторонних, с глазу на глаз,
Готова не судить, не вешать —
Всему наперекор утешить.
О чем печалилась Пандора?
Не стало славы и позора,
Убрались ангелы и черти,
Никто не говорит «поверьте»,
Но где-то в темном закоулке,
На самом дне пустой шкатулки,
Хоть всё доказано, хоть режь ты,
Чуть трепыхает тень надежды.
(1967)
327. В КОСТЕЛЕ
Не говори о маловерах,
Но те, что в сушь, в обрез, в огрыз
Не жили — прятались в пещерах,
В грязи, в крови, средь склизких крыс,
Задрипанные львы их драли,
Лупили все, кому не лень,
И на худом пайке печали
Они шептали всякий день,
Пусты, обобраны, раздеты,
Пытаясь провести конвой,
Что к ним придет из Назарета
Хоть и распятый, но живой.
Пришли в рождественской сусали,
Рубинами усыпан крест,
Тут кардинал на кардинале,
И разругались из-за мест.
Кадили, мазали елеем,
Трясли божественной мошной,
А ликовавшим дуралеям —
Тем всыпали не по одной.
Так притча превратилась в басню:
Коль петь не можешь, молча пей.
Конечно, можно быть несчастней,
Но не придумаешь глупей.
(1967)
328. В ТЕАТРЕ
Хоть славен автор, он перестарался:
Сложна интрига, нитки теребя,
Крушит героев. Зрителю не жалко —
Пусть умирают. Жаль ему себя.
Герой кричал, что правду он раскроет,
Сразит злодея. Вот он сам — злодей.
Другой кричит. У нового героя
Есть тоже меч.
Нет одного — людей.
Хоть бы скорей антракт! Пить чай в буфете.
Забыть, как ловко валят хитреца.
А там и вешалка.
Беда в билете:
Раз заплатил — досмотришь до конца.
(1967)
329. «Что за дурацкая игра?..»
Что за дурацкая игра?
Всё только слышится и кажется.
А стих пристанет — до утра
Не замолчит и не отвяжется.
Другие спят, а ты не спи,
Как кот ученый на цепи.
Всю жизнь прожить в каком-то поезде,
Разгадывая стук колес,
Откроется и сразу скроется,
И ночью доведет до слез,
Послышится и померещится
Тень на стене, разводы, трещина.
Песчинки, сжатые в руке,
Слова о доблести, о храбрости.
А ты, как рыба на песке,
Всё шевели сухими жабрами.
330. «Быть может…»
Быть может…
Тогда мечта повелевала мной,
и я про всё забыл; но поневоле
вдруг поражен был радостной весной,
смеявшейся на всем широком поле.
Темно-зеленые листы
из лопавшихся почек прорастали,
а желтые и красные цветы полям
живую радость придавали.
Был дождь похож на сотни ярких стрел,
в листве играло солнце так задорно,
и тополь зачарованно смотрел
на гладь реки, спокойной и просторной.
Пройдя так много тропок и дорог,
в весну я лишь теперь вглядеться мог.
Я ей сказал: «Ты, к счастью, запоздала,
и вот могу я на тебя взглянуть!»
Потом, предавшись новой, небывалой
мечте, добавил тихо: «Снова в путь!
И юность нагоню когда-нибудь».
331. «Однажды черт меня сподобил…»
Однажды черт меня сподобил:
Я жил в огромном небоскребе.
Скребутся мыши, им не снится,
Что есть луна над половицей.
Метались этажи в ознобе.
Я не был счастлив в небоскребе,
Я не кивал пролетной птице,
Я жил, как мышь под половицей.
Боюсь я слов больших и громких,
Куда тут «предки» и «потомки»,
Когда любой шальной мышонок,
Как сто веков, высок и громок.
В ознобе бьются линотипы,
Взлетают яростные скрипы.
И где уж догадаться мыши,
Что незачем скрестись на крыше?
332. «Умрет садовник, что сажает семя…»
Умрет садовник, что сажает семя,
И не увидит первого плода.
О, времени обманчивое бремя!
Недвижен воздух, замерла вода,
Роса, как слезы, связана с утратой,
Напоминает мумию кокон,
Под взглядом оживает камень статуй,
И ящерицы непостижен сон.
Фитиль уснет, когда иссякнет масло,
Ветра сотрут ступни горячий след.
Но нежная звезда давно погасла,
И виден мне ее горячий свет.
ПОЭМЫ
333. ПОВЕСТЬ О ЖИЗНИ НЕКОЙ НАДЕНЬКИ И О ВЕЩИХ ЗНАМЕНИЯХ, ЯВЛЕННЫХ ЕЙ
И Дух и Невеста говорят — прииди!
и слышавший да скажет: прииди!
Тебе и вам,
ибо воистину
«любовь никогда не перестает, хотя
и пророчества прекратятся, и языки
умолкнут, и знание упразднится».
В тысяча девятьсот шестнадцатом году,
Одержимый бесами в дивных ризах,
Пребывая в неком аду,
Именуемом бренной жизнью,
И постигнув: сроки настали! грядите, бури! —
Пресмыкаясь в мерзких грехах,
День-деньской плача и балагуря
В разных кабаках,
Я, Илья Эренбург,
Записал житие тихой женщины
И всё, что она опознала
Через великую печаль.
И я верую
В своем запустении,
Ибо может уверовать даже самая малая
Тварь.
Слава тебе, господи, слава!
Ходят по лужайке белые павы,
И караси дохлые по пруду плавают,
И в кабинете маленькие дьяволы,
И зубы у них болят,
И еще болят, и они скулят:
«Слава тебе, господи, слава!
Твое дело! Твое право!
Мы надули наши губки
Лукавые.
У нас болят —
Слава тебе, господи, слава! —
Зубки!»
Сидит банкир, и бумажки милые —
Стрекозиные крылышки.
Пить только хочется…
Да вот ночью
Не достать нарзана…
А простой опасно…
И слышит он, как внутри ходят тараканы,
Усиками ходят очень ласково.
Откуда их столько нашло?.. Из кухни?..
И что-то внутри явственно бухнет…
И кричит он: «Помогите!..
Кондрашка…
Ты смотри!.. Бумажки,
Все пересчитанные…»
В доме у Цветного бульвара
Лежит на ковре так — одна барышня…
«Ты не лезь!.. Я сегодня больная!..»
И всё как при этом полагается…
И торчат две ноги у туши,
А он облюбовывает, будто кушает,
И гремят сальные гири…
…Рублик накину на вырезку,
Только много сала…
Что ж ты, барышня, не гуляла?..
Теперь лишнее не ценится…
И кричит барышня: «Не при!
Пусти на минутку в сени,
А то очень жжет внутри…»
А на липкой бумаге
В столовой
У архитектора Иванова
Муха жужжит,
Муха.
В столовой весьма сухо —
Духовое отопление.
Жужжит муха, на одной лапке
Всё время:
«Да как же, лапки не нитки,
Плохо!
Бумажка липкая,
А всё пересохло…
Je, J’ai…[4]
Неужели уже?..»
А в аквариуме золотые рыбки
Пузыри пускают и плавают.
Слава тебе, господи, слава!
Ты поил нас пьяным вином,