Избранное — страница 28 из 37

Пять лет описывал не пестрядь быта,

Не короля, что неизменно гол,

Не слезы у разбитого корыта,

Не ловкачей, что забивают гол.

Нет, вспоминая прошлое, хотел постичь я

Ходы еще не конченной игры.

Хоть Янус и двулик, в нем нет двуличья,

Он видит в гору путь и путь с горы.

Меня корили: я не знаю правил,

Болтлив, труслив — про многое молчу…

Костра я не разжег, а лишь поставил

У гроба лет грошовую свечу.

На кладбище друзей, на свалке века

Я понял: пусть принижен и поник,

Он всё ж оправдывает человека,

Истоптанный, но мыслящий тростник.

(1967)

325. НАД СТИХАМИ ВИЙОНА

«От жажды умираю над ручьем».

Водоснабженцы чертыхались:

«Поклеп! Тут воды ни при чем!

Докажем — сделаем анализ».

Вердикт геологов, врачей:

«Вода есть окись водорода,

И не опасен для народа

Сей оклеветанный ручей».

А человек, пустивший слухи,

Не умер вовсе над ручьем, —

Для пресечения разрухи

Он был в темницу заточен.

Поэт, ты лучше спичкой чиркай

Иль бабу снежную лепи,

Не то придет судья с пробиркой,

И ты завоешь на цепи.

Хотя — и это знает каждый —

Не каждого и не всегда

Освободит от вещей жажды

Наичистейшая вода.

(1967)

326. НАДЕЖДА

Любой сутяга или скаред,

Что научился тарабарить,

Попы, ораторы, шаманы,

Пророки, доки, шарлатаны,

Наимоднейшие поэты,

Будь разодеты иль раздеты,

Предатели и преподобья —

Всучают тухлые снадобья.

И надувают все лекарства,

Оказывалось хлевом царство,

(От неудачника, как шкура,)

Бежит нежнейшая Лаура,

И смертнику за час до смерти

Приятель говорит «поверьте»,

Когда он все помои вылил,

Когда веревку он намылил.

Но есть одна — она не кинет,

Каким бы жалким ни был финиш,

Она растерянных и наглых,

Без посторонних, с глазу на глаз,

Готова не судить, не вешать —

Всему наперекор утешить.

О чем печалилась Пандора?

Не стало славы и позора,

Убрались ангелы и черти,

Никто не говорит «поверьте»,

Но где-то в темном закоулке,

На самом дне пустой шкатулки,

Хоть всё доказано, хоть режь ты,

Чуть трепыхает тень надежды.

(1967)

327. В КОСТЕЛЕ

Не говори о маловерах,

Но те, что в сушь, в обрез, в огрыз

Не жили — прятались в пещерах,

В грязи, в крови, средь склизких крыс,

Задрипанные львы их драли,

Лупили все, кому не лень,

И на худом пайке печали

Они шептали всякий день,

Пусты, обобраны, раздеты,

Пытаясь провести конвой,

Что к ним придет из Назарета

Хоть и распятый, но живой.

Пришли в рождественской сусали,

Рубинами усыпан крест,

Тут кардинал на кардинале,

И разругались из-за мест.

Кадили, мазали елеем,

Трясли божественной мошной,

А ликовавшим дуралеям —

Тем всыпали не по одной.

Так притча превратилась в басню:

Коль петь не можешь, молча пей.

Конечно, можно быть несчастней,

Но не придумаешь глупей.

(1967)

328. В ТЕАТРЕ

Хоть славен автор, он перестарался:

Сложна интрига, нитки теребя,

Крушит героев. Зрителю не жалко —

Пусть умирают. Жаль ему себя.

Герой кричал, что правду он раскроет,

Сразит злодея. Вот он сам — злодей.

Другой кричит. У нового героя

Есть тоже меч.

       Нет одного — людей.

Хоть бы скорей антракт! Пить чай в буфете.

Забыть, как ловко валят хитреца.

А там и вешалка.

       Беда в билете:

Раз заплатил — досмотришь до конца.

(1967)

329. «Что за дурацкая игра?..»

Что за дурацкая игра?

Всё только слышится и кажется.

А стих пристанет — до утра

Не замолчит и не отвяжется.

Другие спят, а ты не спи,

Как кот ученый на цепи.

Всю жизнь прожить в каком-то поезде,

Разгадывая стук колес,

Откроется и сразу скроется,

И ночью доведет до слез,

Послышится и померещится

Тень на стене, разводы, трещина.

Песчинки, сжатые в руке,

Слова о доблести, о храбрости.

А ты, как рыба на песке,

Всё шевели сухими жабрами.

330. «Быть может…»

Быть может…

Тогда мечта повелевала мной,

и я про всё забыл; но поневоле

вдруг поражен был радостной весной,

смеявшейся на всем широком поле.

Темно-зеленые листы

из лопавшихся почек прорастали,

а желтые и красные цветы полям

живую радость придавали.

Был дождь похож на сотни ярких стрел,

в листве играло солнце так задорно,

и тополь зачарованно смотрел

на гладь реки, спокойной и просторной.

Пройдя так много тропок и дорог,

в весну я лишь теперь вглядеться мог.

Я ей сказал: «Ты, к счастью, запоздала,

и вот могу я на тебя взглянуть!»

Потом, предавшись новой, небывалой

мечте, добавил тихо: «Снова в путь!

И юность нагоню когда-нибудь».

331. «Однажды черт меня сподобил…»

Однажды черт меня сподобил:

Я жил в огромном небоскребе.

Скребутся мыши, им не снится,

Что есть луна над половицей.

Метались этажи в ознобе.

Я не был счастлив в небоскребе,

Я не кивал пролетной птице,

Я жил, как мышь под половицей.

Боюсь я слов больших и громких,

Куда тут «предки» и «потомки»,

Когда любой шальной мышонок,

Как сто веков, высок и громок.

В ознобе бьются линотипы,

Взлетают яростные скрипы.

И где уж догадаться мыши,

Что незачем скрестись на крыше?

332. «Умрет садовник, что сажает семя…»

Умрет садовник, что сажает семя,

И не увидит первого плода.

О, времени обманчивое бремя!

Недвижен воздух, замерла вода,

Роса, как слезы, связана с утратой,

Напоминает мумию кокон,

Под взглядом оживает камень статуй,

И ящерицы непостижен сон.

Фитиль уснет, когда иссякнет масло,

Ветра сотрут ступни горячий след.

Но нежная звезда давно погасла,

И виден мне ее горячий свет.

ПОЭМЫ

333. ПОВЕСТЬ О ЖИЗНИ НЕКОЙ НАДЕНЬКИ И О ВЕЩИХ ЗНАМЕНИЯХ, ЯВЛЕННЫХ ЕЙ

И Дух и Невеста говорят — прииди!

и слышавший да скажет: прииди!

Откровение Иоанна Богослова

Тебе и вам,

ибо воистину

«любовь никогда не перестает, хотя

и пророчества прекратятся, и языки

умолкнут, и знание упразднится».

И. Э.

В тысяча девятьсот шестнадцатом году,

Одержимый бесами в дивных ризах,

Пребывая в неком аду,

Именуемом бренной жизнью,

И постигнув: сроки настали! грядите, бури! —

Пресмыкаясь в мерзких грехах,

День-деньской плача и балагуря

В разных кабаках,

Я, Илья Эренбург,

Записал житие тихой женщины

И всё, что она опознала

Через великую печаль.

И я верую

В своем запустении,

Ибо может уверовать даже самая малая

Тварь.

Слава тебе, господи, слава!

Ходят по лужайке белые павы,

И караси дохлые по пруду плавают,

И в кабинете маленькие дьяволы,

И зубы у них болят,

И еще болят, и они скулят:

«Слава тебе, господи, слава!

Твое дело! Твое право!

Мы надули наши губки

Лукавые.

У нас болят —

Слава тебе, господи, слава! —

Зубки!»

Сидит банкир, и бумажки милые —

Стрекозиные крылышки.

Пить только хочется…

Да вот ночью

Не достать нарзана…

А простой опасно…

И слышит он, как внутри ходят тараканы,

Усиками ходят очень ласково.

Откуда их столько нашло?.. Из кухни?..

И что-то внутри явственно бухнет…

И кричит он: «Помогите!..

Кондрашка…

Ты смотри!.. Бумажки,

Все пересчитанные…»

В доме у Цветного бульвара

Лежит на ковре так — одна барышня…

«Ты не лезь!.. Я сегодня больная!..»

И всё как при этом полагается…

И торчат две ноги у туши,

А он облюбовывает, будто кушает,

И гремят сальные гири…

…Рублик накину на вырезку,

Только много сала…

Что ж ты, барышня, не гуляла?..

Теперь лишнее не ценится…

И кричит барышня: «Не при!

Пусти на минутку в сени,

А то очень жжет внутри…»

А на липкой бумаге

В столовой

У архитектора Иванова

Муха жужжит,

Муха.

В столовой весьма сухо —

Духовое отопление.

Жужжит муха, на одной лапке

Всё время:

«Да как же, лапки не нитки,

Плохо!

Бумажка липкая,

А всё пересохло…

Je, J’ai…[4]

Неужели уже?..»

А в аквариуме золотые рыбки

Пузыри пускают и плавают.

Слава тебе, господи, слава!

Ты поил нас пьяным вином,