А у нас свои печали.
«И представьте, не был застрахован дом,
А всего за три дня перед этим предлагали».
— «И вы не застраховали?»
Ты поил нас седьмым потом,
Мы бай-бай… «Ах!
Устал что-то…
Не целуй! Завтра утром…»
И впотьмах
Хрип, хлип, храп.
Вот он — твой нерадивый раб!
Ты поил нас слезными слезами,
Мы танцуем — не на каблуках, на носках.
«И знаете, если мне не изменяет память,
Никто до нее не пробовал этого па…»
Ты поил нас кровной кровью,
А мы свои губки, свои зубки, дырочки,
пупырочки холили.
«Новый вечер готовим,
В пользу…
Ультра-лучизм, светопоэзы, теософия,
И потом из жизни мученика любопытные
танцы».
— «Да, стоит пойти… Не хотите ли с кофе
Рюмочку голландского?..»
И тогда, возлюбив нас много
И познав земные вечера,
Ты дал нам холодную воду
Из копьем пронзенного ребра.
Вам кричу — пора! пора!
Толстые, тощие,
Нищие,
Выходите на площади голыми!
Не стыдитесь волосиков или прыщика —
Через плоть уж прошел Он.
Глядите сквозь пенсне, сквозь монокли
На эти выси высокие,
На гневный ход
Того, кто грядет!
Гряди,
Явный!
Ибо все воды в твоей груди
Правых и неправых.
Слава тебе, господи, слава!
Вся правда твоя иссякла,
Иссякла вещая речь.
И нет слез, чтоб ныне плакать,
И крови нет, чтоб ею истечь.
И только в тебе для неистовых Савлов
Черный огнь и живая вода!
Гряди! Пришли последние года!
Слава тебе, господи, слава!
Когда Наденька кончила прогимназию,
Был большой праздник.
Маменька вынула чайный сервиз с розанами
(чего лучше),
Халвы купила и тянучек.
А Наденька купила себе корсет с голубыми
лентами.
Ишь!
Уж совсем, совсем Париж!
Некоторые неповторяемые комплименты…
«На тебя, Наденька, одна надежда…
Вот, может, заживу, как прежде…
Замучилась твоя мама…
Как бы ты поскорее того… замуж.
А то умру — ты не пристроена…
И всё такое…»
Маме —
«Я поеду на бал в офицерском собрании!..»
— «Ну, веселись, детка!
Приедешь, верно, голодная — я тебе оставлю
котлету…»
Бал в «Кукушке»,
И у душки
Веснушки.
А он влюблен,
И «шакон».
«В этом мире…»
— Ла-ра-ри-ре… —
«Изнывая…»
— Ла-ри-рая… —
А после повторял одно грустное,
Это древнее «люблю».
Где-то канарейка отвечала, почти что
по-французски:
«Лью-ю-ю!»
И было в этих «л» столько ливней ясных,
Столько еще не выплаканных слез…
И знала Надя — от этого часа
Не уйдешь…
Раскрасневшись от танцев,
Уже полюбившая, уже нелюбимая,
Она молилась с бокалом шампанского:
«Господи, пронеси эту чашу мимо!»
И напрасно в Божениновском переулке
Мама ждала до рассвета,
И напрасно в столовой стыла котлета…
Над своими птенцами, Рахиль, плачь!
Шибко, шибко несется лихач.
Кто-то сказал: «А, Иван Ильич, вы с
дамочкой».
И странно…
«Боярское подворье и гостиница Кастилия».
Где мы жили? Где мы были?
И молились?
И зачем?
Комнату… 47…
Вот она, любовная мука,
И в той же губке тот же уксус,
И тусклая свечка, и портьеры, и «любишь?»,
И где-то маятник,
И нищий, который отдает свои рубища,
Почти что улыбаясь.
На заре подошла Надя к окну,
Видит — пустая площадь,
Едет только извощик,
И сидит в пролетке голая баба,
И кушает виноград она,
И кричит извощику: «Поезжай живей!
Дам сотню!
Хочу въехать в рай в собственной плоти!»
И выбегают хорьки
И грызут пальцы на ногах бабы,
И воет баба от смертной тоски,
И радуется.
А извощик на козлах поет про то и про это,
Про Иосифа Благолепного,
Про сорок дней в пустыне, про легкое иго,
И как хорошо бы себя постегать вожжами,
И как он, Иван, юбки закидывал,
И как мылся в бане.
А хорьки подпевают: «Слава тебе, любовь,
Хлеб наш насущный!
Слава тебе, искушенная плоть!
Пуще! Пуще!
Вот, вот,
За коготок.
Ах, Амур
Любит педикюр!..»
Надя пала у окна белого,
Где-то половой гремел щеткой…
И не знала она, что претерпела
И сколько ей еще терпеть остается.
Только сырое небо и крыши,
И с улицы звуки всё чаще,
И в комнате легкое дуновение слышно
Другого, спящего…
«Ведь как же, Наденька… я не в укор,
ты понимаешь.
Но Петр Ефимович согласен, он теперь всё знает…»
И как поздравляли, и как целовали,
И после венчанья эти четверть часа на вокзале.
«Ну, по любви едва ли…»
«Вы хорошо будете спать в купе…»
«Спать?.. э-э!..»
«Без пересадки».
«Надя, ты забыла свои перчатки…»
И мама ее целовала неловко, зачем-то в ухо,
И глаза у нее были припухшие…
Кто-то крикнул, свистнул жалостно…
И не стало вот…
«Наденька,
Какая ты гладенькая!
И теперь все эти штучки мои…
И-и-и-и…»
Вспомнила Надя, как девочкой говорила маме:
«Не хочу играть с Саней!
Когда вырасту большая, выйду замуж
И буду дама».
И как мать бормотала: «Играй, играй, детка!»
И как она улыбалась жалостливо, редко…
А муж: «У тебя совсем миленький профиль…
Ты со мной не скучаешь?.. В Смоленске будем
пить кофе».
Надя вышла в коридор… Путь так долог…
Едут с ними тысячи проволок
И поют: «Подойди! Отойди!
Мы позади, и мы впереди!»
Взмолилась Надя: «За что ты?
Я не умею иначе, вот я…»
Подошел тогда господин в цилиндре:
«Простите, позвольте представиться — Кики.
Вы никогда не бывали в Индии?..
А там есть прелестные уголки…»
Пошли от господина лучи неистовые,
И совсем он, совсем близко.
И сказал ей еще: «Я тебе не простил
Моей обиды,
Иакова я возлюбил,
Исава я возненавидел…
Ибо ты преступила запреты,
И неугодна жертва твоя, —
Иду на человека
Я».
Муж всё хныкал: «Еще немножко!..
Ты устала, моя кошечка?»
И был поезда грохот:
«За что ты? за что ты?
За то и за это…
Моя и твоя…
Иду на человека
Я…»
Была такая милая,
И кто знает, как это случилось…
Создал двух равных
И одного возненавидел.
Господи, тебе слава,
Ты возненавидел
Исава.
Господи, тебе слава!
Твое дело! твое право!
Еще утром гуляла,
Прибежала: «Мама, я не баловалась,
Глядела папину лошадь…
И, знаешь, у серой кошки…»
— «Ты у меня умница, Глаша».
И снег на гамашах…
Страшно взглянуть на градусник…
Надо…
Да вот взглянуть —
И красной змейкой подымается ртуть.
Старый профессор, видавший много,
Много Марий у крестов,
Оправил очки, сказал: «Надейтесь на бога!»
Он знал, что значит плакать,
На маленький коврик пав,
Что есть у бога не только Иаков,
Но Исав.
«Уру-уру-ру.
Кто это ходит по ковру?
Это окотилась кошка серая,
И котята бегают.
Кто это ходит по ковру?
Кто это скачет?
Уру-уру-ру.
Мама, отчего ты плачешь?
Разве я умру?
Уру-ру».
И кукла-арапка, и вот эта песня,
И длинная шейка в компрессе,
И как задыхался птенчик,
И как светать стало,
И как подымалось всё меньше и меньше
Тоненькое одеяло…
Малые дети пели о болестях мира,
Обличая лик далекого отца:
«И рабу твою Глафиру…»
Было ясное утро.
Легкие дымы от спящих домов исходили.
По первопутку
Живые еще спешили.
Шли приготовишки, неся в больших ранцах
Тягу свою — единицы и «ѣ»,
Спеша, чтоб к жизни далекой и странной
Не опоздать.
Только на пальцах, запятнанных чернилом,
Мелькали редкие снежинки,
Тая…
А Глашу ждала могила
В это утро зимнее.
Когда жизнь только начинается…
Шли еще большие гимназистки,
Оглядываясь часто,
Пряча рук своих неуклюжих кисти,
Особенно ласковые…
Оглядывались они, будто кто-то их окликал,
Сжимали уже ненужные тетрадки…
(Завтра бал,
До локтей первые перчатки…)
Шагал поп в рясе,
И над папертью церкви черт Афанасий,
С перешибленным носом,
Нюхал — пахло воском.
Поп перекрестился:
«Да запретит тебе господь!»
А дроги всё так же важно и уныло
Раскачивали мертвую плоть.
Когда уходили с кладбища,
Подошел к Надежде нищий,
Но ничего не попросил, так только хныкнул:
«У тебя, жена, скорбь великая!..
…И когда вели меня на горку малую,
Носилась моя матушка, как ласточка,
И убивалась она,
И глядела, как били меня и мучали,
И ходила ко всем, и просила, и плакала,
И знала она мои перебитые рученьки,