Очень ему надпись нравится: «Вот как! Вега!
Врешь, Михеич, не уйдешь!»
У Семена Дрозда нож.
Семен хочет убить Михеева.
За то, что Михееву ничего на свете не надо,
За то, что у него две фабрики,
За то, что он, Михеев, носит белые перчатки,
каждый день бреется,
За то, что он — Игорь Сергеевич Михеев.
Сенька мальчиком спал на сундуке, под образами,
А на койке спала маменька.
Вечером приходили гости,
Пили, ложились после.
Кричал гость: «Эй ты, работай!»
И маменька работала.
Один недодал целковый:
«Я тебе дам такого!..»
Потом Сенька стащил у барышни платок.
Закричала та: «Обокрали… Вот он! Вот!»
Сеньку поучили, визжал он: «Простите
Христа ради!»
А барышня плакала в платочек: «Среди бела дня
и грабят!»
Была барышня хорошенькая…
А потом в приюте постегали немножко.
Господа приезжали:
«Ты испорченный мальчик,
Надо жить честным трудом».
А потом?
А потом Семен стал Дроздом.
Пил, крал,
Груньку бил, жал,
Груньку, Дуньку, Сашку, Машку —
Баб было много.
Побывал в четырех острогах.
Ограбил банк целый.
Месяц кутил, и всё ему надоело —
Красть, убегать,
В тюрьме сидеть, с девкой спать.
Стал жить чем попало,
Даже не крал, а так — баловался,
Сильно пил.
Летом в лесу возле дач жил,
Собирал грибки И давил кобелей с тоски.
Семен Дрозд в чайную ходил,
Водку пил,
Глядел на дачи
И решил: «Прирежу кого побогаче —
Вот господина Михеева,
Очень уж млеет он.
Врешь, Михеич, от Дрозда не уйдешь!»
Ходит Семен, у Семена нож.
«Теперь зря: спит, кончится в минутку.
Нет, я лучше, чтоб нам поговорить, — утречком».
Утром Игорь Сергеевич брал ванну.
Думал: «Странно,
Как в воде хорошо и всё забываешь…
Вот еще один день начинается…»
Тогда вошел в ванную Семен,
Без сапог, с ножом.
Игорь Сергеевич выскочил из ванны, все залил
водой.
«Таля, Нелли! Здесь кто-то чужой!
Я не понимаю! Где вы? Ради бога!
Послушайте, что вам угодно?»
Никто не пришел, было слышно за дверьми,
Как играла Нелли «до, ре-дьез, ми».
Семен глядел, как Игорь Сергеевич плакал,
Как с него вода текла на пол,
Глядел на короткие волосатые ноги
И закричал вдруг: «Родненький,
Как же ты… нагишом?»
И бросил нож Семен,
Снял с себя жилетку:
«Вот, прикройся… возьми это!» —
И жилетом его покрыл.
Игорь Сергеевич визжал, звонил:
«Помогите, ради бога! Убивают!
Что вам нужно? Я не понимаю!
Деньги?
Я отдам, я поделюсь со всеми!
Сколько? Я всё заплачу!
Я жить хочу!»
Услыхали, пришли,
Семена Дрозда увели.
О заступница, его увели куда-то,
И осталась на мраморе грязная тряпка —
И остался твой дивный плат!
Они его не хотят!
Семена привели в камеру, он харкнул,
Повалился на нары
И уснул крепким сном.
Чудный ему приснился сон —
Видит он: большая улица — ну как Тверская, —
Идет по ней человек согнувшись, что-то тащит,
потом обливается,
Все едут на трамваях, поглядывают,
Что, мол, котомка изрядная,
Поглядывают, посвистывают,
Семен видит человека совсем близко,
И несет он будто огромный крест,
И крест тот с земли до небес,
И говорит Семену: «Устал я.
Подсоби мне малость».
Проснулся Семен, шепчет: «Всё я снесу!
Господи! Я его понесу,
И если в Сибирь придется,
И если придется в „ротах“.
Я могу!
Господи! Я помогу!»
Надзиратель кричит: «Эй ты, потише!
Такой-сякой, чтоб тебя не было слышно!..»
Семен Дрозд
Его понес!
Тихо. Под окном часовой ходит.
А там на свободе
Гремят пролетки, звенят трамваи.
День еще продолжается.
Господа!
Молитесь за Семена Дрозда.
15 июля 1916
335. ПАРИЖ
Всё тех же ветхих ставней переплет.
С Ламанша ветер. Тишина и сырость.
Уплыть? Патруль немецкий не уснет.
Уснуть? Нет сил. И ночи напролет
Андре глядит на город: здесь он вырос.
Не мальчик он, ему семнадцать лет.
А сколько лет Парижу? Очень много.
Париж не выдержал. Парижа нет.
И даже в час, когда дают «тревогу»
И жалких плошек умирает свет,
Парижа небо всех небес спокойней,
Как зеркало, что не смутил покойник.
Каштан твердит каштану: не цвети.
Зачем свечу зажег ты чужеземцу?
Туман прохожего слепит: прости.
И даже женских глаз печальный жемчуг
Закрыт от света. А на свете немцы,
И на Конкорд баварский пивовар,
Луксорскому подобный обелиску,
Твердит: «Я здесь навек». Далекий выстрел,
И ни души. На сизый тротуар
Упал каштана цвет. Мерцает бар.
Вдоль стен сидят скрипучие скелеты,
В серо-зеленую тоску одеты.
Затравленный терзается Дантон,
Он больше не ссылается на смелость.
Что сердце? Препарат. Окаменелость.
Зачем Париж? Чтоб немцу захотелось
Нырнуть из танка в розовый притон?
Участник человеческих комедий,
Косматый астматический Бальзак
На пьедестале мечется и бредит.
Уехать — никуда ты не уедешь:
Тебя на место приведет пруссак.
Из меди женщина кричит: «Мне больно.
Меня когда-то называли Вольность».
Но где Париж? Он в соли на губах,
Чтоб помнили — рукой подать до моря.
Он в щелях, в подворотнях, в погребах,
Он в молчаливом непролазном горе,
Он в грустном нарумяненном задоре,
Он в крохотном горластом петухе,
Что на стене мальчишкой нарисован,
Он хрустнет под ногой, он в чепухе,
Залапан, околпачен, обворован,
Он бьется в перепутанном стихе,
Он в статуе, в ее глазах раскрытых,
В огромных, черных и пустых орбитах.
Прошло уж много дней, не сосчитать.
Привыкли, говорят, и обтерпелись.
Но разве ты привыкнешь, что пришелец
Твою родную обижает мать?
Но разве ты привыкнешь не дышать?
Андре, в какую полночь ты заброшен?
Ты камнем на какое канул дно?
Молчи. Под окнами горланят боши,
Хватают девушек, глушат вино.
О стенку бейся — немцам всё равно.
Она стоит, как нищенка, у входа.
«Кто ты?» — кричит патруль. «Кто я? Свобода».
Вернулась мать: «Что сделать на обед?
Зря прождала — нет больше маргарина.
А немцы всё вывозят. Хлеба нет.
Упала женщина у магазина
От голода. Мне говорил сосед,
Что будто боши навсегда в Париже.
Вчера схватили Жака и Леру.
Я старая, я всё равно умру,
Но хоть бы ты, мой мальчик, выжил».
Андре не слушает, он как в жару:
«Прости меня! Я до любви не дожил.
Я жить хочу. Но Франция дороже…»
Король картофельный и скотовод,
Ревнитель рода и знаток пород,
Пурпуровый, лиловый — до удушья,
Он в Померании из года в год
Подсчитывал запроданные туши.
Вели на случку лучшего быка,
Глаза владельца наливались кровью,
И мяла воздух потная рука.
Колол свинью он медленно, с любовью.
Служанок тискал. Но брала тоска,
Тяжелая, как на сердце свинчатка:
Черт побери, в Европе нет порядка!
Вот он в Париже — обер-лейтенант.
Он снят на фоне Триумфальной арки,
Он шлет своим племянницам подарки,
И должен подавать официант
Ему шампанское любимой марки.
Он говорит: «Тебя зовут Аннет?
Девчонки здесь — не отрицаю класса…
Но где порядок? Палки нашей нет.
Вот и побили… Разве это раса?
Отстали вы на триста добрых лет».
Смеется он, и в смехе том: глядите —
Я немец, я другой, я победитель.
Бывает так: сухой белесый день.
Не дрогнет лист на дереве. Застыли
Дымки над скукой тусклых деревень.
Ни облака. Всё духота и лень.
Вдруг ветер поднял столб горячей пыли,
И сразу тучи — конница небес —
Сгрудились. В лоб! Судьбе наперерез!
Бой орудийный и разрывы молний.
Как будто мир, обидой переполнен,
Возжаждал мести. И на мертвый лес
Стремглав обрушился, речист и дивен,
Серебряный необычайный ливень.
Еще недавно утром: «Не буди», —
Шептал он маме, неуклюжий школьник,
Еще недавно прятал богомольно
Портрет какой-то дивы своевольной.
Что он теперь прижал к своей груди?
Мерещатся ему какие звезды?
Форты Вердена и отец солдат?
Иль, может быть, Парижа черный воздух,
Свинцовый дым давнишних баррикад,
Дома, которые, как он, молчат?
Он не один: его ведет Свобода.
Он здесь. Он слышит гогот скотовода…
За что в него? Не думает беда.
За то, что в кружке солона вода,
Как кровь. За то, что он пришел сюда,
Он грохнулся, как дерево. Андре
Не слышал выстрела: чудесный щебет.
Забыты все слова о сне, о хлебе.
И эти тучи в предрассветном небе,
Как темная сирень на серебре.
И удивленные взлетают брови: