Избранное — страница 16 из 24

У него был брат, старше его на четыре года, но тот, еще во время войны женившись на дочери виноградаря из горного края, переселился к ней, и с тех пор всем в доме заправлял Шандор. Он был хороший, рачительный хозяин, хотя и не особенно любил землю; дикий, беспокойный нрав то и дело толкал его на всякого рода странные выходки. Порой он ощущал в себе силу, способную сокрушить мир, который, правда, ограничивался для него доставшимися ему тридцатью — сорока хольдами земли, лошадьми, коровами, а позже молотилками, небольшим трактором «фордзон», виноградником и хутором.

Охваченный желанием сокрушить этот мир, он отправлялся в бричке или на велосипеде в Уйхей, шел в трактир и беспробудно пил там день, а то и два. Вообще-то Шандор не имел обыкновения сорить деньгами, в рестораны он не заглядывал, сапог, как прочие молодые хуторяне, не носил; и, не желая подражать в одежде ни барину, ни крестьянину, ходил в чем попало: в портах из мешковины или парусины, в башмаках, а летом в сандалиях или самодельных лаптях. Пил он не хмелея, и когда после двух-трехдневной попойки возвращался домой с запухшими глазами, едва ворочая языком, по нему все же не видно было, сколько он выпил; он не приставал ни к кому, не болтал лишнего, а принимался убирать хлев, задавал корм скоту, и хотя после двух бессонных ночей голова гудела и клонило ко сну, работа у него в руках спорилась, и он весь день как ни в чем не бывало рыхлил землю, косил или орудовал вилами.

И на женитьбу толкнул его беспокойный нрав. Ему не терпелось вырваться из дома, зажить по-новому, а может быть, он хотел иметь подле себя близкого человека, преданного ему душой и телом, кто бы слушал его с восхищением и боготворил. Во время помолвки ему казалось, он нашел то, что искал, но потом понял, что ошибся, женился понапрасну, и возненавидел жену.

Вначале они жили в родительском доме, затем его, как степного волка, потянуло к одиночеству; еще весной сорок пятого он отремонтировал уйхейскую давильню и пристроил к ней комнатенку, а летом перебрался туда с женой, — отец записал на его имя десять хольдов; с тех пор он порвал с домом, редко навещал родных, а когда к нему наведывалась мать, он цедил ей сквозь зубы несколько слов и шел работать, — нечего, пусть с невесткой разговаривает.

В первый год совершенно самостоятельной жизни ему, конечно, многого не хватало, ведь он еще подростком привык иметь все. На новый хутор ему отдали из дому лишь двух лошадей да супоросную свинью, и когда он огляделся на пустом дворе, то пришел в ярость от сознания своей беспомощности. Он пытался за все браться, но дело не ладилось: то одного недоставало, то другого. Отец не дал ему овец, значит, придется разводить их. И велосипед понадобится: без него как без рук, когда живешь в песках, у черта на куличках, в двенадцати километрах от города. Работы все прибывало; раньше дома постоянно держали батрака, а в страду еще и двух-трех поденщиков, теперь же он должен был со всем управляться один. Когда началась страда, он по утрам порой просыпался в ярости от сознания того, что связан по рукам и ногам: нужно было срочно идти опрыскивать или рыхлить виноградник… Его пугала не работа, а то, что он связан по рукам и ногам; Ульвецкий в бешенстве скрежетал зубами: тянуло в город пошататься, побуянить, но до того ли было: в винограднике завелась пероноспора, и это определяло все: настроение, желания — коль скоро ты сам себе хозяин, изволь спину гнуть.

Жена стала ему обузой. По целым дням, бывало, слова ей не скажет, на вопросы ее только рявкнет «да» или «нет», а то и вовсе молча уйдет из дома; маленькая, тихая, бесцветная женщина, она привыкла к тому, что муж пренебрегает ею, все больше помалкивает; и она тоже привыкла молчать, привыкла к тому, что Шандор едва прикасается к ней, да и то с отвращением, ходит как в воду опущенный, ломает над чем-то голову, а иногда в одиночку напивается в тихой ярости. В один из таких запоев, когда вечером, прежде чем лечь спать, жена то ли из бережливости, то ли по другим каким причинам прикрутила фитиль керосиновой лампы, Ульвецкий грозно зашипел на нее:

— Ты что делаешь?

Женщина ответила что-то, как всегда тихо, с рабским смирением, а он в ответ ударил ее по губам. Отлетев к двери, она испуганно посмотрела на мужа, в уголке рта у нее выступила кровь и струйкой побежала по подбородку. Вид крови, а может, укоризненный взгляд жены еще больше взбесил Ульвецкого; он запустил в распростертую на полу женщину пустой крынкой, ушел в конюшню и, повалившись там меж лошадьми, проспал до утра.

С тех пор, войдя во вкус, он постоянно бил жену, точно мстя ей за то, что, выбрав ее, такую безответную, испортил себе жизнь.

Спустя некоторое время она умерла от родов, умер и младенец в ее чреве. Ульвецкий остался один на хуторе, один, как бездомный пес. Никакой скотины, кроме лошадей, он не держал, потому что не мог, не желал за ней ходить. И вот тогда-то — решив, что теперь избавился от пут, — он ударился в политику.


Земля, любовь к земле — если вообще это можно назвать любовью, — как и сама жизнь, были для Шандора Ульвецкого чем-то само собой разумеющимся. Пока не приходилось выражать это словами, ему и в голову не приходило, что он любит свою землю. Позже, когда в кружке и в партии мелких землевладельцев, на собраниях, затягивающихся до ночи, люди пытались выразить свое мироощущение, оно складывалось из понятий «земля», «преданность земле». «Земля моего отца; наша земля, нажитая кровавым потом», — твердил позже Ульвецкий тоже как само собой разумеющееся, когда речь заходила о земле и предстоящей жизни. А это случалось нередко; мелкие землевладельцы этой округи и руководители партии строили планы на будущее, испытывая двойственное чувство: вообще-то они рассчитывали в самое ближайшее время захватить власть, и им казалось, что она уже чуть ли не у них в руках. И Ульвецкий подчас уже видел себя депутатом в парламенте, мечтал, что станет полновластным хозяином страны, всех будет держать под каблуком; и в то же время, какие бы успехи ни достигались на выборах землевладельцами, им теперь не давала покоя мысль о том, что их земле угрожает опасность.

В уйхейской партии мелких землевладельцев Шандор Ульвецкий вскоре приобрел авторитет и потому стал держаться самоуверенней, подтянулся, начал прилично одеваться и с головой ушел в свои немного запущенные хозяйственные дела; но теперь он уже не просто трудился без устали, как бывало раньше, но и планировал хозяйство, вкладывал деньги, занимался куплей-продажей. Он понял вдруг, что прежде был дураком, — надрывался, из кожи вон лез, а жизнь не приносила ему ни радостей, ни признания у людей.

Меньше чем за год он совершенно переменился. Теперь ему важно было во что бы то ни стало добиться успеха, он гнался за ним, готовый по-детски радоваться даже самой малости, хотя ловко скрывал это от посторонних глаз. В компании он мог залпом выпить литр вина, а потом как ни в чем не бывало принимался разглагольствовать о политике, о сельском хозяйстве, гордый сознанием того, что умеет пить. Ульвецкий с легкостью произносил целые речи, не лишен был грубоватого остроумия, и плутоватые его глазки сверкали безумной радостью, когда ему удавалось хлесткой короткой фразой озадачить кого-нибудь или затеять спор. Он понял, что нравится женщинам. Когда весной ему удалось соблазнить жену учителя, его стало тянуть к чужим женам. Он охотился за ними с терпением и упорством маньяка, с хитростью лиса, — пусть женщина некрасива и немолода, как-никак и это успех, приложение его неиссякаемой энергии и лишнее доказательство собственного превосходства.

В то время он повстречался с Жужей Моноки.

Отец Жужи, Карой Моноки, землекоп, вернувшись из плена, получил из резервного фонда всего полтора хольда земли и, чтобы как-то сводить концы с концами, вынужден был пойти в поденщики. Ульвецкий нанимал его на долгое время, у него Карой Моноки стал настоящим батраком. Жужа, тогда семнадцати-восемнадцатилетняя девушка, иногда помогала отцу и однажды пришла на хутор, когда Ульвецкий был дома.

Они встретились на крыльце; Жужа с улыбкой поздоровалась, хозяин посмотрел ей вслед, подозвал и взял за руку. Он бросил взгляд на виноградник, — там, далеко, в конце дороги, увидел склоненную фигуру Кароя Моноки, — бояться было нечего. С самодовольным, наигранным смехом он оглядел Жужу, затащил ее в комнату и, поскольку она готова была закричать, укротил пощечиной. Все оказалось очень просто, и только потом, на другой день, он удивился, вспомнив, что Жужа была еще девушкой.


Жуже и раньше нравился Шандор Ульвецкий, не просто нравился, а был для нее воплощением мужественности. Но с этой пощечины началась любовь; пощечина ошеломила ее, превратив на время в его рабу. Когда через полчаса она подняла на него полные слез глаза, это были не слезы страдания. Потом она поняла, что влюбилась в Ульвецкого, и любовь не казалась ей безответной; едва ли она сознавала, что он хозяин, а она всего лишь служанка. Впрочем, и он не сознавал этого. Для него главным было любой ценой добиться успеха, не важно, кого обставив при этом: поденщика или ровню себе; водить за нос Кароя Моноки, сидеть с ним под грушевым деревом и закусывать жареным салом с луком доставляло ему такое же удовольствие, как самому вести в Солнок машину, принадлежащую партии, когда болел шофер. А Жужа не теряла надежды.

Полгода, наверное, длилась их связь, но виделись они редко, от случая к случаю. Ульвецкий никогда не звал Жужу к себе, никогда не назначал ей свиданий, но, вдруг вспомнив о девушке, начинал преследовать ее, ехал к ней на велосипеде хоть в Сент-Янош; какой бы работой она ни была занята, с самодовольным смехом неотразимого самца тащил ее все равно куда, хоть в кукурузу. Сначала Жужа считала такие свидания доказательством его любви и была счастлива, горда тем, что возлюбленный ради нее едет в такую даль, но потом стала отчаиваться, ведь Ульвецкий и не заикался о свадьбе, порой исчезал, месяцами не показывался. Как-то после полугодовой разлуки она встретила его случайно. Ульвецкий, улыбнувшись, поздоровался, но не смог сразу припомнить, откуда знает эту девушку.