Предисловие
Историк может сравнивать общественный облик давно минувших эпох, изучая своды законов. Это тоже один из методов.
К нему иногда прибегают не столько из-за того, что других следов не сохранилось, сколько потому, что кодексы, как правило, — дети обычаев. Законы запрещают лишь то, что бытует, распространено, вошло, так сказать, в обычай, а с обычаями можно ознакомиться лишь путем умозаключений, ибо люди прошедших веков, оставляя после себя след, которому суждено не исчезнуть, вовсе не думали о нас и не объясняли, каким был их мир.
В судебнике, например, записано: кто убьет чужого слугу, должен возместить убытки потерпевшему владельцу, отдав ему вола. Историк делает из этого вывод: убийство слуги считалось не преступлением, а всего лишь проступком, за который приходилось расплачиваться штрафом. И, судя по этому, экономическая ценность человека просто приравнивалась к стоимости скота.
Однако в судебнике не сказано, — да и не может быть сказано! — за что убивал кто-то чужого слугу. Это уже дело воображения.
В наше время человек, интересующийся правосудием, ищет ответ именно на этот вопрос. Почему в самом деле, почему тот или иной человек совершает то или иное преступление?
Вообще-то суд место ужасное, что-то вроде паноптикума: здесь можно увидеть кусок жизни, но объяснения ему не получишь. «Почему, почему?» — всегда спрашивает посетитель.
Несколько лет назад, когда я изучал судебные дела, меня все время мучило это «почему». Грехопадения в греческих трагедиях в большинстве случаев фатальны, герои, впавшие в грех, порой даже не знают, что они преступники. Легко было грекам, отягченный литературными реминисценциями, раздумывал я над тем или иным непонятным случаем. Но вот почему сорокасемилетняя женщина убила за блуд свою четырнадцатилетнюю дочь от первого брака и своего пятидесятитрехлетнего второго мужа? Быть может, она чувствовала себя призванной вершить земное правосудие, наказывать преступников? Даже если это так, остается другое «почему»: почему пошла на это девочка, что за радость находила она в ласках старого отчима?
Роясь в подобных документах, я натолкнулся на одно чрезвычайно простое на первый взгляд дело: перед судом в качестве ответчика предстал врач, совершивший запрещенную операцию, в результате которой погибла женщина на четвертом месяце беременности.
Дело казалось простым, но обвинение представило еще доказательства того, что врач был в связи с этой женщиной и предположительно являлся отцом ребенка.
Врач не отрицал того, что жил с женщиной, но сказал, что сблизился с ней уже после того, как она зачала, и привел неопровержимые доказательства своего утверждения. Когда она забеременела, они даже не были знакомы. Ничего другого он не отрицал, признался в том, что сделал запрещенную операцию, больше того, сказал, что во время операции совершил врачебную ошибку. Возможно, если бы не эта ошибка, женщина не умерла бы. По показаниям мужа женщины, она хотела развестись с ним и выйти замуж за врача, по показаниям врача, он не собирался на ней жениться и от нее этого не скрывал.
Судя по документам, я представлял этого врача страшной личностью.
На судебном заседании я увидел его. Пока он не заговорил, я наблюдал за его лицом, лицом человека, о неблаговидных поступках которого мне было известно из документов. Я пытался разгадать его. Должен сказать, лицо у него было чрезвычайно привлекательное, мужественное, красивое, черты скорее мягкие, а глаза, лучившиеся умом, довольно равнодушно блуждали по стенам зала заседаний.
Когда он встал, я увидел, что это стройный, сильный, со вкусом одетый мужчина с великолепной осанкой; заговорив, он отвечал на вопросы небрежно, ни капли не волнуясь, очень точно давая ответ именно на то, о чем его спрашивали. Он считал судью партнером и при желании — это чувствовалось — мог бы затруднить его работу (явно обладая даром речи, а также неплохим знанием людей и психологии); но он этого не желал. Судья для него был партнером, а не противником. К тому же и судья, и прокурор, и его собственный адвокат были ему совершенно безразличны.
Когда суд перешел к более щекотливым вопросам, судебное заседание постановили вести при закрытых дверях. Это касалось только меня, ибо именно я в единственном числе представлял публику. Объявив об этом, судья поглядел на меня с сожалением. Итак, больше о деле я не смог узнать ничего, кроме приговора. Врача приговорили к двенадцати годам.
Некоторое время воспоминание об этом деле хранили заметки на блокнотном листке, потом их не стало, и я обо всем забыл. Не это интересовало меня в правосудии; мне хотелось найти человека, который, несмотря на все свои выдающиеся качества, по каким-либо причинам не приемлет социализм и рано или поздно терпит из-за этого крах. Я представлял какого-нибудь образцового хозяина-кулака, которого общество исторгло из себя и поэтому он выступил против этого общества; представлял талантливого инженера, которому стоило лишь отказаться от кое-каких своих представлений, и он пользовался бы привилегированным положением, его носили бы на руках, но он упрямо настаивал на своем и потерпел неудачу… О враче я как-то не думал.
Теперь, добрых два года спустя, его имя вновь попалось мне на глаза. Назовем его Золтаном Шебеком.
Мой друг, только что вернувшийся на родину со Всемирной выставки в Брюсселе, передал мне пачку рукописных листов и сказал:
— Прочти-ка! Мне дал это в Брюсселе один наш соотечественник, разрешив использовать по своему усмотрению, а при желании передать в печать; он считает свои записи поучительными. На родине он был врачом, ею осудили, в пятьдесят шестом освободили, и тогда он эмигрировал. Я пролистал его записки, но что-то не нашел ничего поучительного, он только о себе рассказывает. И не о том, что с ним происходит теперь там, а о том, что происходило на родине. Впрочем, за границей дела у него, видимо, идут неплохо, когда я его встретил, с ним была прекраснейшая в мире женщина, а приехал он в роскошной машине, стоящей не меньше полумиллиона.
С этими словами мой друг протянул мне записки Золтана Шебека. По странной случайности они попали именно ко мне, знавшему его историю. Я прочел их и теперь публикую без всяких существенных изменений, поменял только имена и места действия не столько из чувства такта, — ведь главных действующих лиц либо уже нет в живых, либо они покинули родину, — а скорее из-за того, что, подобно Лермонтову, я охотно назвал бы Золтана Шебека героем нашего времени в том смысле, в каком понимал это сам Лермонтов; следуя его примеру, я излагаю эту весьма неодносложную историю.
Передаю слово Золтану Шебеку.
Воспоминания доктора Шебека
1
В конце октября умер мой отец.
Смерть семидесятилетнего старика никого особенно не расстраивает. Что же мне, взрослому человеку, оплакивать потерю отца? И все-таки смерть его сильно меня потрясла: отец был единственным живым существом, которое я действительно любил, хотя и на свой лад, прекрасно понимая, что в его круглой белой, как снег, голове намного больше разума, чем когда-либо будет в моей. В жизни у меня были периоды подъемов, были периоды спадов, а отец всегда оставался таким же, как в момент своей смерти: молчаливая мудрость, отлитая в статую. В детстве мне была в тягость его мудрая ясность; когда я стал взрослым, она придавала мне спокойствие; какие бы проблемы у меня ни возникали, я всегда ехал домой к нему, спрашивал и выслушивал его советы, радовался им, но никогда им не следовал.
Когда он умирал, я приехал на сбор винограда. Незадолго до этого я бросил научно-исследовательскую работу, придя к выводу, что она не для меня, висел, как говорится, в воздухе, мною владела лишь мысль о том, как бы раздобыть побольше денег, и мне захотелось на несколько дней избавиться от этой мысли. Я поехал домой, а отца застал при смерти.
Мне он никогда не доверял, не позволял лечить себя, и я даже не пытался. Он лежал в постели, мы пожали друг другу руки, я поцеловал его и присел рядом, на край кровати.
Всю жизнь он преподавал математику и физику в местной гимназии, и всю жизнь ему хотелось быть учителем естествознания и пчеловодом-практиком. Когда моя мать — очень давно — умерла, а я от него уехал, он продал свои городской дом, купил на окраине города крохотный виноградник, построил в нем саманный сарай в одну комнату и там жил. Из полученных от продажи дома денег он прислал мне тогда пятнадцать тысяч, чтобы я попытался открыть свой кабинет. Деньги я со временем растратил, кабинета так и не открыл. Да и не хотел открывать.
Приехав домой, я, даже не осматривая отца, сразу увидел, что конец его близок. Однако голова у него оставалась ясной.
Он принялся меня расспрашивать:
— Ну, что поделываешь?
Мы не виделись с ним год. И не переписывались, так как в письмах все равно ничего толком не объяснишь. Я рассказал ему, что еще весной ушел из института — но для меня эта работа, что есть у меня немного сбережений, и я понятия не имею, чем теперь заняться.
Он разглядывал меня с неудовольствием, и я заерзал на стуле.
— Не хочешь чего-нибудь поесть? — спросил он наконец.
— Если что-нибудь найдется.
— Найдется. Иди в кухню, там есть жареный цыпленок, правда, третьегодняшний. Я ждал тебя.
Я принес жареного цыпленка, ел прямо из сковороды, обсасывая кости, и съел всё. Тогда я уже знал, что мой отец умрет.
Он и сам потом сказал:
— Послушай, сын, пожалуй… кажется, я больше не встану с постели.
— Может, вы хоть сейчас позволите мне лечить вас? — спросил я.
— Почему же нет? Лечи, коли хочешь. А вдруг сумеешь вытащить меня из когтей смерти? Что ни говори, а я ее боюсь. Беда в том, что я не знаю, какая она. Послушай, там есть молодое винцо, принеси-ка, я тоже выпью стаканчик. За твое здоровье. Ведь тебе сегодня тридцать два стукнуло. Не забыл?
— Возраст Христа, — сказал я просто так, бездумно, сходил за вином, мы чокнулись, выпили. Ему, правда, нельзя было пить, но какое-то внутреннее чувство подсказывало мне, что раз он все равно умрет, пусть, по крайней мере, хоть настоящие поминки по себе справит.
— Скажи, сын, я умру? — спросил он, выпив вино.
У меня сжалось сердце. Хотя я и мало уделял ему внимания, все же хорошо было сознавать, что он где-то есть, живет, существует.
— Не умирайте, отец, — попросил я. — Я перееду сюда, стану работать врачом, будем с вами жить вместо по-холостяцки.
Он улыбнулся.
— Этого не будет.
Потом он задремал или потерял сознание, во всяком случае, пульс у него был очень неровным, а температура упала до тридцати пяти.
Когда он проснулся, я спросил, не вынести ли его в сад. Он подумал, но в конце концов отказался. И начал заговариваться, слова путались, скопившиеся согласные смешивались у него под языком в неразрешимую загадку. После короткого отдыха он снова обратился ко мне:
— Послушай, дом и землю я почти продал… нашелся покупатель за пятьдесят тысяч. Ты возьми их, если я умру.
Потом он еще раз спросил, не хочу ли я жареного цыпленка, чьи обглоданные кости уже лежали на тарелке. И наконец, запинаясь и заикаясь, произнес:
— Обо мне тетушка Шипош заботится. А иногда ее дочь. Вот и вчера она здесь была. Склонилась надо мной поправить подушку, а блузка у нее расстегнулась… Эх, Золи, до чего ж скверно стариться и умирать…
Он застенчиво умолк и закрыл глаза.
Потом открыл их и спросил:
— Ты вообще-то знаешь, что такое неполное дифференциальное уравнение?
Я кивнул, знаю, мол, хотя имел весьма смутное представление об этом. Пощупал его пульс. Он испугал меня.
Я подумал, что надо поискать дочь тетушки Шипош, и отправился было за ней, но тут появилась сама тетушка.
— Как себя чувствует господин учитель? — прошептала она, остановившись у садовой калитки.
— Плохо. Вероятно, через час-два умрет.
— О господи!
— У вас есть дочь, тетушка Шипош?
— Есть. Даже две.
— Я говорю о той, что сюда обычно ходит. И была здесь вчера.
— Не вчера, а позавчера. У меня в тот день не было времени…
— Послушайте, тетушка Шипош, приведите сюда эту девушку.
— Как изволите. Могу сейчас же ее прислать, она дома, поросят кормит.
— По мне, можете прислать или привести, все равно. Хотите тысячу форинтов?
— Ой, господи… господин доктор… о чем это вы?
— Я хочу, чтобы ваша дочь сидела на краю отцовской кровати, пока он не умрет. За это она получит тысячу форинтов.
— Господи, господи, да она и даром посидит возле господина учителя.
— Я ничего не прошу даром. И пусть расстегнет блузку, чтобы была видна ее грудь.
— Знаете, господин доктор… уж это… право, уж это только ее касается, я вмешиваться не стану.
— Я даю тысячу форинтов. Вам мало? Никого в комнате нет, я врач, вы ее мать, а мой отец завтра будет мертв. Это скрасит последние часы старика. Ну, идете за дочерью, тетушка Шипош?
— Ой, господи… я-то сейчас пойду, но уж вы, пожалуйста, сами с ней поговорите.
— У меня нет желания с ней разговаривать. Передайте, что я дам ей за это тысячу форинтов. Идите, а то не застанете его в живых.
Тетушка Шипош ушла, я возвратился в комнатенку и стал смотреть на спокойное, умное лицо своего старика; глаза его были закрыты, и трудно было определить, есть ли в нем еще жизнь или уже происходит вегетативный процесс распада клеток еще функционирующего телесного механизма.
В кухне я нашел кусок сухого овечьего сыра, съел его, запил молодым вином. Между тем появились тетушка Шипош с дочерью. Мне представлялось, что девушка будет скромно следовать за матерью, опустив глаза, согласится на сделку, словно это и не ее касается, но все оказалось не так. Заносчивая, колючая на язык светловолосая девица сразу же строго спросила меня, правда ли то, что передала ей мать.
Вместо ответа я молча положил на стол тысячу форинтов и указал на них.
— И вы осмеливаетесь делать мне подобное предложение? — напустилась она на меня.
Я озлился и готов был надавать ей пощечин. Но снова промолчал, пожал плечами и забрал деньги со стола. Это ее озадачило.
— Но вы не должны при этом присутствовать, — заявила она.
Я взглянул на нее: э, да она торгуется!
— Еще чего! — грубо сказал я, — Нужна тебе тысяча форинтов или не нужна? Говори, не торгуйся! Я не купец.
Она поглядела на меня, сжав хитрый рот.
— Ладно, но коли он до меня дотронется, дадите на двести больше.
Я кивнул и отвернулся от нее. В конце концов она права. Такое предложение получаешь раз в жизни, значит, надо использовать все возможности до конца. Эта девица Шипош не из тех, что теряются, она и сейчас уже — на вид ей лет двадцать, — уже прирожденная проститутка.
— А вы, — сказала она, — дайте честное слово, что никому об этом не скажете.
— Не дам я никакого честного слова, — сказал ей я. — А будете торговаться, ступайте к черту!
Я знал, что никуда она не уйдет. Она и не ушла, немного постояла с упрямым, строптивым видом, потом спросила:
— А где деньги?
— Вы видели, у меня.
— Выложите их.
— Куда?
— Я почем знаю. На полку, под бумаги.
Что-то побудило меня поспешить к отцу. И действительно, он лежал не в том положении, в каком я его оставил. Я положил руку ему на сердце и опечалился: теперь нет никакой нужды в дочери Шипош. Отец ушел в мир иной, и мы с ним даже не простились, не пожали друг другу руки, а я, когда он умирал, торговался с этой девицей.
Я поднял голову: девица сидела на краю постели, обнаженная по пояс, как я хотел. А из-за двери выглядывала ее мать, ожидая, что теперь будет.
— Оденьтесь.
И я начал расправлять скрюченные судорогой руки отца, пока еще не наступило трупное окоченение.
— Он умер, — сказал я.
— Ну и что? Вы хотите сказать, что не заплатите?
Я отдал ей тысячу форинтов и сел на стул посреди комнаты. Я прощался со своим детством, с юностью, со всем тем, чем был для меня старик когда-то, и со все растущей горечью думал о том, как пренебрегал им в прошлые годы, как мало он для меня значил. А ведь мог значить так много! И состоявшийся только что торг, — до чего же он омерзителен перед этим спокойным, прекрасным лицом, не говоря уж о том, что тетушка Шипош и ее дочь разнесут теперь по всей округе мою просьбу, и все станут поминать о моем отце как о старом распутнике, мерзком мышином жеребчике, который даже в момент смерти…
Фу!
Мне хотелось вернуть женщин и надавать им оплеух, будто они были всему виной, будто они это придумали, а не я.
И для чего все это, для чего?
В округе будут теперь ненавидеть моего покойного отца и меня.
Почему меня ненавидит общество, хотя я никому, ни единому человеку никогда не причинил вреда, а тысячи уже вылечил? Да и Шипошам я не навредил, дал им ни за что ни про что тысячу форинтов, а они с удовольствием утопили бы меня в ложке воды.
Мыслям не было конца. Мне хотелось заплакать, но не получилось, и я пошел распорядиться насчет похорон.
2
Я получил место врача дома отдыха на Гайе с окладом немногим больше двух тысяч форинтов, жильем и полным обеспечением. Значит, если я буду жить экономно, то смогу откладывать в год тысяч по двадцать. По крайней мере, так сказал тот добряк, работник министерства здравоохранения, который меня сюда назначил.
— Товарищ Шебек, если учесть, как складывалась ваша карьера, это место вам подойдет наилучшим образом.
Я спросил, почему он так думает. Он ответил, что считает меня человеком беспокойным. С этим я согласился, кивнул и, словно в подтверждение его слов, тотчас протянул руку за документами.
Я всегда мечтал провести целую зиму среди снега, и вот такая возможность предоставилась. Впрочем, ни в коем случае не останусь на Гайе дольше марта или апреля.
Я упаковал вещи.
Никогда в жизни я не проводил отпуск в доме отдыха или на курорте. А теперь мне пришлось вести курортную жизнь, как отдыхающему. По утрам и после полудня надо было по два часа отсиживать в своем врачебном кабинете, принимать больных. Меня посещало немного народу. Как я узнал, дом отдыха был рассчитан на четыреста мест, отдыхали здесь по две недели. Вздумай они вдруг болеть по очереди, мне пришлось бы принимать по двадцать девять человек в день. Но такого никогда не бывало, обычно в день приходило не более трех пациентов. Да и эти просили либо снотворное, либо какое-нибудь средство против гриппа. Из ста пятидесяти человек персонала меня осчастливливали своим посещением тоже пациента два в день.
Комната мне досталась красивая, с террасой, окна выходили на южный склон, а делать было абсолютно нечего, поэтому я целые дни проводил на лыжах.
Я спросил однажды свою ассистентку Эву, не хочет ли она покататься со мной на лыжах. Она ответила, что не умеет, и выжидающе посмотрела на меня. Ждала, что я предложу поучить ее.
Я и предложил:
— Потренируйтесь в парке, как спускаться с горы, а я ежедневно вечером или, если вам удобнее, перед приемом буду приходить на полчасика учить вас. Хорошо?
— Знаете, — ответила она, — мне понадобится слишком много времени, чтобы хоть как-то тягаться с вами.
Может, она рассердилась на меня, а может, нет — я, во всяком случае, каждое утро около семи отправлялся в путь, к десяти возвращался, заглядывал в парк, но Эвы там никогда не видел, она не тренировалась. В одиннадцать начинался прием, к этому времени я успевал принять ванну и побриться — и к моему приходу в кабинете всегда уже сидела Эва с выражением скуки на лице.
О совместных прогулках я с ней больше не заговаривал.
В сущности, первые дни ничто, кроме природы, не интересовало меня. Скажу по опыту — это не так трудно. Если человек пьет, он может занять себя на целый день; через час-два даже собственные мысли начинают увлекать. Легко занять себя и эротикой: она может заполнить день с утра до вечера, а возможно, и ночь. Но ни то, ни другое меня в те дни не прельщало, я так давно — целые дни, даже месяцы — не был на свежем воздухе, на вольном просторе среди снега и гор, что теперь не мог всем этим насытиться.
Зимний лес не менее живой, чем летний, к тому же в нем легче следить за жизнью животных. Вот на нетронутом снегу виднеются беличьи следы, в панике скакала белка взад-вперед, а вот и разгадка: отпечатки кончиков крыльев птицы, в этом месте она набросилась на зверька, а метром дальше — капли крови на снегу. Умей я читать следы, я бы целыми днями шел по ним, наблюдая трагедии животных, ибо все без исключения следы вели к трагедиям. Вот крохотное животное — лапки его едва больше ногтя моего мизинца — прыжками передвигалось по глубокому снегу. И вдруг под вытянутой веткой дерева — примятый снег, словно на нем валялись, а дальше — ничего. След обрывается.
В библиотеке дома отдыха не нашлось ни одной книги по естествознанию, а я понятия не имел, какие животные живут здесь зимой и кто кем питается. Каменная куница, лесная куница, ласка, это я помню еще по гимназии да по фильмам Хомоки. Надо бы раздобыть книгу про животных, но где? А может, среди отдыхающих окажется естествовед и ему понадобится моя помощь? Увы, таких пациентов не нашлось.
В первые дни я не ходил в столовую, просил подавать обед и ужин себе в комнату. Мне не хотелось знакомиться с людьми, которые и меж собой-то едва знакомы. На четвертый день я спустился к обеду, сел с краю стола, накрытого на шестерых, но никому не представился, впрочем, никто на это и не претендовал. Отдыхающие почти не говорили друг с другом. Разве что словом перекинутся, сегодня, мол, суп не очень вкусный…
Вообще качество питания служило неисчерпаемой темой для обсуждения.
Я не гурман, вкус блюда заботит меня лишь в том случае, когда я ем ради самой еды. Захочется, к примеру, капусты по-коложварски… случалось, я все готов был отдать в разгаре зимы за цыпленка, зажаренного в сухарях, с салатом из свежих огурцов. Но такое бывало редко, обычно я не обращал внимания на еду; и потому неиссякаемая критика кухни моими соседями по столу сперва была мне непонятна, а потом я начал презирать их за это — дома они явно питались значительно скромнее. Позднее я понял, что все эти разговоры просто обыкновенная болтовня; когда говорить не о чем, обед и ужин становятся единственно возможной темой, сутью бессодержательных дней, вносят хоть какое-то разнообразие. День шницеля сменяет день паприкаша, день жаркого следует за днем жареной свинины — так вот и две недели пробегут.
Двадцатого декабря стояла чудесная солнечная погода, утром я спустился на лыжах к Матрахазе, позабыв обо всем, загорал там на южном склоне холма и опоздал на десятичасовой автобус. Подниматься в гору пешком у меня не было ни малейшей охоты, к тому же это займет добрых два часа. Я позвонил по телефону, Эва успокоила меня, сказав, что назначит всем прийти после обеда. Я собрался было вернуться на старое место, позагорать там еще немного, пообедать в туристском домике, а потом вернуться на Гайю дневным автобусом, когда заметил вдруг идущую навстречу машину. На всякий случай я поднял руку: не на Гайю ли они направляются?
Оказалось, что именно туда, да и место у них есть.
Место мне не было нужно, все равно лыжи девать некуда. Я спросил, не разрешат ли они мне привязать к машине веревку, чтобы, держась за нее, ехать на лыжах за ними.
В машине сидели мужчина и женщина, на заднем сиденье лежали свертки, элегантные чемоданы, женщина была красива и изящна, у мужчины было симпатичное лицо. Оба смеялись.
— А можно ли? Ведь это, кажется, не разрешается.
— Ну, разумеется! Вопрос лишь в том, захотите ли вы сделать человеку добро.
Они захотели, я привязал сзади веревку, и мы тронулись. Сперва меня смешило, что они не осмеливались ехать быстро. Через заднее стекло я видел, как мужчина то и дело поглядывал назад — цел ли я. Особенно тревожился он на спусках, боялся, видно, что я налечу своими лыжами на их машину, а на одном отлогом повороте, когда навстречу нам шел грузовик, женщина затормозила и остановилась. Она отворила дверцу и выглянула.
— С вами ничего не случилось?
— Не волнуйтесь, все в порядке.
— Но тут, на склоне…
— Да ведь я на лыжах… только на склонах лыжи и повинуются человеку.
Она закурила сигарету, вышла из машины. Некоторое время смотрела прямо перед собой. Муж ее тоже вышел.
— Не сердитесь, — сказала женщина, — дальше я вас не повезу.
Я так разозлился, что сразу не смог даже ответить, Даже не понял — почему.
— Нет, я просто не в состоянии, — сказала она. — Всю дорогу, не отрываясь, смотрела в зеркало, а когда появился этот грузовик… Нет, не могу! У меня и сейчас руки дрожат.
— Как угодно, — сказал я и пошел отвязывать веревку.
— Вы не сердитесь…
Я не ответил. Подошел ее муж, начал объясняться. Право, он очень сожалеет, но я даже представить себе не могу, как смущает водителя сознание того, что… и оба они не настолько опытны, чтобы по заснеженной, скользкой, извилистой горной дороге…
— Ничего страшного, — сказал я и двинулся в путь. Вероятно, мы проехали полпути, теперь мне требовалось немногим более часа, чтобы добраться до места. Даже меньше, если срезать ближайший поворот и выбраться на туристскую тропу. А там я сниму лыжи и за полчаса поднимусь наверх.
Погода стояла такая чудесная, подниматься пешком было так приятно, что я даже забыл об инциденте и перестал сердиться. В двенадцать я вошел в свой кабинет, Эва сказала, что приходило всего двое пациентов, один просил градусник, но температуры у него не оказалось, у другого разболелась лодыжка, и он зайдет попозже.
— Почему вы не остались внизу? — спросила она. — Неужто вы такой добросовестный?
Не считая первой четверти часа нашего знакомства, это был второй случай, когда она заговорила со мной неофициально. Первый раз я отверг ее, не предложив своих услуг в качестве тренера по лыжам. Сейчас тоже не следовало бы реагировать на ее обращение ко мне, но я устал, и мне показалось удобнее быть любезным. Я улыбнулся ей.
— Как видите, не такой уж я добросовестный — явился на прием прямо в лыжных башмаках, но они слишком сильно стучат, разрешите мне удалиться на пятнадцать минут, чтобы принять душ и переодеться.
— Разрешаю, — мило произнесла она. — А что сказать тому человеку, у которого болит нога? Ему подождать или лучше прийти попозже?
— Это уж сами решайте.
Не прошло и четверти часа, как я вернулся, никто меня не спрашивал. Эва приняла меня так, словно у нас уже появилась общая тайна.
— Вы позволите одно замечание? — спросила она немного погодя.
Я поглядел на нее с любопытством и ничего не ответил. Любопытство относилось не к замечанию — я и так знал, что оно касается меня и что это будет первым шагом Эвы в поисках личного контакта, за которым последует второй, потом третий, и в одно прекрасное утро она станет натягивать чулки, сидя на моей постели, — я смотрел с любопытством, желая понять, не будет ли унизительным для меня, если завтра или на будущей неделе, когда мне естественно потребуется женщина, я возьму ту, что под рукой, работает со мной рядом, собственно говоря, является моей подчиненной. Окажется ли это интересным?
Я раздумывал над этим, пока она высказывала свое замечание. Разумеется, она сказала, что мысленно просила у меня прощения за то, что до сих пор думала, будто я из чистого франтовства переодеваюсь перед приемом больных, тогда как все остальные здесь, в горах, остаются в обычной одежде, но теперь, когда я поднялся на Гайю пешком, не дожидаясь автобуса, словом, теперь она понимает, как неверно судила обо мне, и видит, что я отношусь к своему врачебному призванию гораздо серьезнее, чем можно было подумать.
Да, надо сказать, ее замечание я нашел весьма разочаровывающим и глупым и задумался, как бы ответить ей в том же духе, обманув ее надежды, и искал слова, которые бесповоротно положили бы конец нашему интимному дуэту, но времени высказать их у меня не осталось, так как в дверь постучали, и вошла та самая женщина, которая вела машину и бросила меня на полдороге.
— Простите, — сказала она, потом взглянула на меня и узнала. Тут она прижала руку к груди и воскликнула: — О, это ужасно! Я никогда себе не прощу!
Я встал и шагнул ей навстречу.
— Это вас я бросила там, на дороге, да?.. Конечно, такого поразительного сходства не бывает, нет, это невозможно! Но почему вы не сказали, что вы врач? Видите, как получилось, я вас бросила, а не прошло и часа, как уже нуждаюсь в вашей помощи. Правда, собственно говоря, по вашей же вине.
— На что жалуетесь?
— Я такая нервная, что… о, господи…
Неожиданно она закрыла лицо руками и расплакалась. Мы усадили ее. Эва принесла стакан воды, из которого женщина отпила традиционные два глотка и, вытирая глаза, сказала:
— Мне нельзя было вести машину, у меня нервы как тряпки… а то, что случилось на дороге… прошу вас, дайте мне какое-нибудь успокоительное…
Она потрясла головой.
— Это так глупо звучит, мне просто стыдно.
Менее глупым, однако, это не стало. Я насмешливо смотрел на нее: на стуле, опустив плечи, сидела женщина, воплощающая в себе самый распространенный в мире диагноз — нервическое существо, которое любит себя показать, от скуки и самообожания медленно губит самое себя, лишь бы ее заметили, лишь бы ею восхищались. Я не прислушивался к тому, что она говорила. Подобное я слыхал уже сотни раз.
— Послушайте, — перебил я ее, — никакого успокаивающего лекарства я вам не дам, пусть ваша нервозность пройдет от того, что я восполню свое упущение и поблагодарю вас. Очень сожалею, что не сделал этого там, на дороге: спасибо, что вы так охотно помогли мне, протащили часть пути. Поверьте, тогда самое трудное было уже позади.
Конечно, это пришлось повторить ей несколько раз, успокаивать ее, уверять, что она ошибается, ее смутила извилистая горная дорога. В конце концов я дал ей таблетку беллоида, чтобы она приняла ее, если не верит в успокоительную силу слов.
Она улыбнулась мне.
— Нет, нет, верю. Спасибо.
Когда она ушла, я решил, что соблазню эту женщину, пока она будет на Гайе. Она того заслуживает. Такие глупо романтичные, самовлюбленные люди заслуживают того, чтобы по крайней мере разок-другой с радостью согрешить против собственных моральных норм. Да и задача моя не из легких — ее затрудняет приехавший с нею муж, а еще больше эти ее восхитительные моральные нормы. По крайней мере, меня это развлечет.
Однако она пробудет здесь дней десять, время у меня еще есть. Надо воспользоваться солнцем, а то вдруг завтра начнется оттепель, или поднимется буран, или — откуда мне знать, что случится! — к рождеству зима довольно часто портится, впрочем, я никогда еще не проводил рождество в горах.
Я глянул на Эву, она ответила сдержанно-трепетным взглядом.
Я подмигнул ей.
— Идите сюда, я хочу вас поцеловать, — сказал я.
— Серьезно? А чему я обязана столь неожиданным желанием?..
— Тому, что вы вместе со мной потешались над этой гусыней.
— Да? — с облегчением произнесла она и, склонив голову набок, подставила мне щеку.
Бедняжка, вот, значит, как она защищается. Ждет, что сейчас я возьму ее за талию и поверну к себе ее голову: я рассердился — нет, мне уже не двадцать!
— Я хочу губы!
Если б она ответила: как бы не так… еще чего… или сказала бы: но-но, не слишком ли быстро?.. Или действительно потупила бы очи и в самоотверженном экстазе подставила мне губы, — я считал бы дело навеки оконченным. Но Эва смотрела на меня с веселой улыбкой, повернулась прямо лицом и протянула губы, заметив, что я прав, поцелуй в награду — это поцелуй в губы, но только у народов греческой культуры, например, у славян, которые, как известно, традиционно придерживаются византийской культуры; поцелуй в лоб, напротив, награда римского происхождения, а у азиатов…
Здесь я прервал объяснения поцелуем, и ее теплые, будто лепесток цветка, губы тотчас сделали Эву желанной.
Я не шевельнул рукой, мы целовались так секунд десять. Кажется, мы оба одновременно отпрянули друг от друга. Эва улыбнулась, присела, словно девочка, и отошла к своему столу. Я направился к окну и выглянул из него. Если кто-нибудь сейчас зайдет, мы, вероятно, покажемся ему смущенными.
Когда я обернулся, Эва с обычным выражением на лице складывала рецепты и курила сигарету.
— Ну, на сегодня довольно, — сказал я, сжав ей запястье. — Немедленно поднимитесь ко мне! Выпьем по чашке кофе и по глоточку коньяка.
— Немедленно? И бросить здесь всю лавочку? Еще только без четверти.
Эва не выдернула свою руку из моей, и я понимал, что она раздумывает. Но раздумывала она недолго и пришла ко мне с весьма приятной естественностью, а начав раздеваться, заметила только, что боится оказаться не очень ловкой любовницей.
— Почему? — Я посмотрел на нее с любопытством и недоверием.
Она улыбнулась и пожала плечами.
— Быть может… два года, как у меня с женихом… все было кончено и с тех пор… гм… Вы были первым, с кем я могла себе это представить.
У нее была красивая фигура, Эва относилась к тому типу женщин, которые намного интереснее обнаженные, чем одетые, потому что не умеют себя украшать. И вдруг я осознал, что думаю о женщине из машины. Вот та умеет!
Странное существо человек, всегда хочет чего-то иного.
Эва погладила меня по щеке.
— Вы морочите людям головы. Да, да, ни слова, я знаю, что морочите! Вам следовало бы носить на шее табличку: «Осторожно! Опасно!»
3
Я спустился обедать в столовую и сразу же заметил своих утренних знакомых. Женщина очень дружески, ободряюще улыбнулась мне, я подошел к ним поздороваться и представиться.
Они сидели вдвоем за столиком на четверых, я подсел третьим, решив подружиться с ними, — общий столик очень облегчал сближение. Я смотрел на женщину со спокойным интересом, задумчиво, как на картину. Разглядывал, стараясь не смутить, однако все же так, чтобы она заметила мой взгляд.
У нее было красивое, правильное лицо, но прекрасной ее делали не правильность и красота черт, а гармоничность движений. К обеду она переоделась, на ней было цельнокроеное платье из мягкого серого материала. Муж тоже переоделся — это мне в них понравилось.
Она заметила мой взгляд, на губах ее появилась легкая улыбка, и она спросила:
— Вы смотрите на нас глазами исследователя?
— Да. Хочу догадаться, кто вы.
Когда мы знакомились, я расслышал только их фамилию: Печи. Фамилия ничего не говорящая. Мне было любопытно. Прежде чем они успели заговорить, я продолжил:
— Мне гадать или вы сами скажете?
— Мой муж — главный инженер будайской электростанции. А я не работаю.
Я дружелюбно посмотрел на нее.
— И никогда не работали?
— Нет. Закончила университет, вышла замуж. С тех пор не работаю.
— Значит, вы учительница, педагог.
— Да. А почему вы так решили?
— Если бы вы закончили факультет естественных наук, вы не удержались бы, чтобы не поступить на работу.
— Что вас интересует еще?
— Все остальное, что меня интересует, выяснится потом, в разговоре. Пока вы будете здесь, нам еще представится случай побеседовать. Вы мне симпатичны.
Печи любезно склонился ко мне, на миг положил свою руку на мою и дружески сжал ее. Это был элегантный человек лет сорока с умным приятным лицом. Женщина улыбнулась и сказала, что они тоже находят меня симпатичным, отчасти чувствуют себя мне обязанными, нет, нет, не надо протестовать, больше она не станет упоминать о том инциденте, но я должен поверить, что так оно и есть, и, кроме того, она натура нервная, организм у нее вообще слабый, ей еще понадобится моя врачебная помощь.
Улыбаясь, они переглянулись, словно у них была общая тайна. Я тотчас подумал, что она в положении, но в дальнейшем речь об этом ни разу не заходила, и я даже забыл о своей догадке.
Я раздумывал над тем, как с ней сблизиться. Задача была значительной и волнующей: соблазнить эту симпатичную, мягкую женщину, отбить ее у симпатичного, тихого мужа. Как я ни старался, иных преимуществ, кроме случая на дороге, отыскать у себя не мог. Я поглядел на Печи: здоровый румянец, никаких следов страданий от астмы или мучительных и неприятных кишечных расстройств. По лицу видно, что сердце, легкие, печень, желудок у него в порядке, он всегда может за себя постоять, и они явно любят друг друга. Начинать бороться с противником можно тогда лишь, когда знаешь его недостатки, иначе напрасно и пытаться. Какие же недостатки могут быть у Печи?
Разница в возрасте, думал я, у главного инженера много работы… Можно предположить, что женщина в его отсутствие томится, — впрочем, все это настолько несущественно…
Не стоит и думать. А вообще сразу видно — Печи здоровый мужчина. Если живешь трезво, то в сорок лет годы еще не дают о себе знать. Мне вдруг вспомнились знакомые, которые всячески оберегали себя от старения, ежедневно проплывая по километру-другому в купальнях Лукача, занимаясь гимнастикой, чтобы сбросить живот, соблюдая диету: не ели овощей, в которых много клетчатки, жирной пищи, все предусматривали заранее, утром уже обдумывали меню обеда с пивом или отборным вином — жалкие, с утра до вечера занятые собой людишки, озабоченные лишь тем, чтобы продлить уносящуюся молодость. Печи не из их числа.
После мяса мы попросили вина, а я от мужа вернулся к жене.
Кажется, случай для меня безнадежный.
Из-за чего-то она нервничает, нужно как-то вывести ее из этого состояния. Да, но каким образом? Чем-то ее нервозность вызвана, это несомненно. Но чем? Если я угадаю, все остальное будет уж детской игрой.
Приключение?
Нет. Вряд ли она любит приключения. И я их не люблю. Вернее, и она, и я любим приключения, но лишь постольку-поскольку. Но я не очень пригоден для приключении — слишком уж ленив…
Между тем мы чокались.
Братская нежность? Как врач я в любой момент без всяких осложнений могу разыграть этот вариант. А вдруг она в самом деле беременна? В таком случае…
Итак, я анализировал, мысленно разбирал женщину по косточкам, чтобы стать достойным ее противником в борьбе, про себя констатировал, что хорошо знаю Матру, отлично хожу на лыжах, у меня за плечами восемь лет исследовательской работы в области нейрохирургии — достаточно, чтобы хоть целый год плутовать, играя на этом. А вот заинтересует ли ее это?
Не знаю.
Я повернулся с бокалом к Печи, чокнулся с ним:
— Ваше здоровье.
Мне все еще ничего не приходило в голову. С женщиной я намеренно не чокнулся, к ней не обратился.
Как-нибудь да образуется.
4
Зачем мне все это понадобилось?
Не знаю, вероятно, азарта ради. Трудные задачи во все времена привлекали людей. С тех пор как существует мир. В армии уже тысячелетия назад было известно: для выполнения абсурдных заданий, сопряженных с угрозой смерти, нужны добровольцы. И добровольцы всегда находились. Сумасброды, готовые умереть, чтобы угодить своим командирам. Кир, Наполеон и полководцы нашего времени всегда апеллировали к этому типу людей. Что же, и я такой же?
Нет, я ведь берусь за безопасное дело. Меня привлекает задача, не связанная ни с какой опасностью, как художника мысль о создании самой прекрасной статуи в мире. Статуя не ответит на удар, статуя не отнимет жизнь…
Об этом я думал, когда мы чокались, потом я извинился за то, что вынужден покинуть их, и мы договорились часов около четырех встретиться и поиграть в пинг-понг.
Я пошел в свою комнату прилечь. У меня болела голова. Не знаю почему, но упрямая мысль о том, что жену Печи надо соблазнить, что она мне нужна, что вся моя дальнейшая жизнь зависит от того, удастся ее соблазнить или нет, грызла меня.
Я лежал навзничь с закрытыми глазами в позе отдыха йоги, но, конечно, не совсем как положено: ее непременное условие — отключение мыслей, а у меня в мыслях царил полнейший сумбур.
Постучали, я не ответил.
Притягательных для меня возможностей было много, они так валом и валили, выбирай — не хочу.
Могу поехать в отцовский городок, стать там врачом, подрезать грушевые деревья, быть ближе к природе, которую я так люблю. Научиться разводить виноград.
Или остаться на долгие годы здесь, на Гайе…
Я отогнал эти думы. Все равно ни одну из этих возможностей я не изберу. Сейчас меня волнует одна-единственная проблема — мне необходима жена Печи. А я даже имени ее не знаю.
Тут я слегка струсил: а зачем, собственно, она мне нужна? Уж не влюбился ли я в нее? Гм. Подумаем-ка о ней, не анализируя, — это самый чистый психический контроль… Итак, что я вижу? Ничего. Образ ее не возникает передо мной. Не вижу ни лица ее, ни платья, все это воссоздается только моим разумом. Глазами я этого не вижу.
А может, и разум тут ни при чем, а все дело в нервах?
У меня выступил пот, а в дверь снова постучали. Я даже не взглянул в ту сторону, не ответил, крепко зажмурил глаза и отвернулся, но вдруг меня коснулась мягкая, словно цветочный лепесток, рука.
«Она», — подумал я, хотя знал, что это невозможно.
Я открыл глаза. Рядом сидела Эва.
Она лукаво глядела на меня, в руке у нее был цветок. Лишь через несколько мгновений я понял его назначение: ведь наступает рождество…
В руке у Эвы была гвоздика. Где она ее раздобыла?
— Вы спите?
— Нет, — сказал я и закрыл глаза. Вовсе я не спал. Вероятно, сердце у меня билось быстрее — от злости. Явилась, — осмелилась сюда явиться! Что ж, теперь так всегда и будет?
Я молчал, мои закрытые веки явно покраснели. Нервы натянулись, как струны. Сколько она еще намерена тут оставаться?
Я ненавидел ее.
Так продолжалось с минуту. Затем я расслабился, глаз не открывал, но причины ненавидеть ее у меня уже не было. Пришла сюда? Очень мило с ее стороны. Придется все-таки отучить ее от этого, вообще отучить от всего, могущего внушить ей веру в то, что мы принадлежим друг другу… Когда быть с ней недобрым: сейчас или послезавтра?
Я избрал решение более трусливое и ленивое: как-нибудь потом…
И открыл глаза.
— Как у тебя с лыжами?
Она рассмеялась:
— Никак!
— Не беда, что-нибудь да получится. Завтра утром спустимся на восточный склон словацкого луга, там можно позагорать. Потом пешком поднимемся…
Она так обрадовалась, словно я преподнес ей подарок.
— А ты возьмешь меня?
Я не ответил, снова опустил веки. А потом медленно проговорил:
— Эва, принеси мне демалгонт. У меня голова от боли раскалывается.
— Сейчас, милый, сейчас принесу.
Пока она ходила, я размышлял. Вот, за все приходится расплачиваться. Надо мне было ложиться утром с Эвой?
Прежде чем она вернулась, я зашел в ванную комнату побриться.
Намыливался я долго, — намыленное лицо исключает всякие ласки. И когда бреешься, ни на что иное внимания не обращаешь. Мысль заняться бритьем возникла у меня исключительно по этой причине, но Эва, вернувшись с демалгонтом, тотчас спросила:
— Ты бреешься дважды в день?
— Что? Дважды?
Мне и в голову не приходило такое. А она, мило смеясь, спросила еще, кому я хочу понравиться.
И при этом обратилась ко мне на «вы». Я подумал, что это идет от жеманства, но она, словно догадавшись о моих мыслях, сказала, что всегда будет называть меня на «вы», а то еще привыкнет говорить «ты», что тогда подумают люди и вообще…
Гм… В наше время, когда все друг с другом на «ты», вполне естественно, что врач на «ты» со своей ассистенткой, а Эва затеяла какую-то глупую игру, причем явно для того, чтобы у нас с ней появилась тайна от всего мира, словно нам двоим известно нечто такое, чего нельзя знать остальным.
Фу! В этой женщине ни капли стиля.
— Не навести ли тебе порядок? — спросила она.
— Для этого существуют уборщицы, Эва.
— Сверх того, что делает уборщица. Как хотелось бы мне посмотреть твою квартиру в Будапеште! Кто там убирает?
И она покачала головой.
— Ты не такой… Ой, опять «ты» выскочило!.. вы не такой, чтобы позволить… Но глядите, вы повсюду разбросали свое лыжное обмундирование. Сложить?
Я не ответил.
— Верно, это веками выработанный закон жизни общества, что женщина должна заботиться о мужчине.
— На меня этот закон не распространяется, — сказал я, бреясь, и бросил на нее взгляд: скачет тут, словно канарейка, — Я не чувствую себя обязанным соблюдать какие бы то ни было общественные законы, и в будущем никогда на это не ссылайся.
Она была так ошеломлена, будто я ударил ее по лицу. Сначала даже не поняла, о чем я говорю, только почувствовала, что я ее отвергаю.
— Да, но… — запнулась она.
Я обмыл лицо и, пока вытирался, объяснил ей, что имею в виду:
— Видишь ли, люди ведут себя в соответствии со сложившимися нравственными законами лишь потому, что боятся. Я же не боюсь и поэтому так себя не воду.
— Ты ничего не боишься?
— Нет, кажется, ничего, — сказал я и посчитал разговор законченным.
5
С небольшим опозданием я спустился играть в пинг-понг, однако супругов Печи там еще не было. Это меня раздосадовало. Опоздав, я надеялся получить преимущество, а опаздывали они. И уйти я не мог, ибо тогда бы выяснилось, что я пришел только ради них, оставаться же здесь у меня особой охоты не было. Да и народу играло мало, из трех столов один был свободен, за другим стукали шариками работники кухни нашего дома отдыха. Игравшая за третьим столом девушка крикнула:
— Товарищ доктор, не присоединитесь ли к нам? Четвертым?
Я присоединился. Играли они хорошо, игра была интересной. Мой партнер некоторое время был противником девушки, предложившей мне сыграть, но мы оказались слишком сильны, поменялись, и я стал играть в паре с ней. Я ей даже не представился. Примерно без четверти пять явились Печи.
До сих пор игра только развлекала меня, и я не слишком старался. С того момента, как углом глаза я увидел, что Печи появились в дверях, игра сама по себе перестала меня занимать. Я почувствовал, как горячо стало вискам, быстрее забился пульс; делая глубокие вдохи, я постепенно привел себя в прежнее спокойное состояние: суетиться мне нельзя. Я не смотрел на них, но все же заметил, что они остались здесь и то и дело посматривают на меня. Почувствовав, что сердце мое бьется нормально и волнение схлынуло, я начал играть с рассчитанной точностью.
Откровенно говоря, играл я как позер. А сам думал: в чем тут дело? В жену Печи я не влюблен, это несомненно. Заставить себя полюбить ее было бы мне весьма трудно. Так что же тогда означает мое волнение?
Нельзя сказать, чтобы я страстно желал эту женщину, что один вид ее заставлял мое сердце учащенно биться… Да и не настолько все это было важно для меня, чтобы заставить действовать… Что же это в таком случае?
Я взглянул на нее, она ответила мне взглядом, между двух ударов ракеткой, улыбнувшись, я приветствовал ее, она ответила улыбкой, а я все старался разгадать ребус.
Ничего не приходило мне в голову, хотя, вспоминая об этом теперь, я готов верить, что тогда у меня появилось предчувствие смертельной опасности, и я взволновался, как во время первой охоты на крупного зверя. Птицу способен поймать в силки даже ребенок, но совсем иное дело брать на мушку оленя. Олень смотрит на тебя своими кроткими глазами, он ничего тебе не сделал, ты любишь его, тебе хочется его погладить… Эх, все это я выдумываю задним числом, а тогда никак не мог определить, почему меня охватило волнение.
Мы закончили игру, я отдал ракетку Печи, чтобы он занял мое место. И сел на скамью рядом с его женой.
— Да, — сказала она, — вы слишком хорошо играете, нам трудно было бы состязаться с вами.
Я видел, как Печи вошел в игру. Они бросили жребий — кому с кем играть, и парная игра началась. Мне было жарко.
— Охотнее всего я принял бы душ, — сказал я.
И прежде чем женщина успела ответить, а она смотрела на меня и собиралась что-то сказать, я продолжил неожиданно:
— Я схожу по вас с ума. Так влюбиться! Когда вы вошли, у меня остановилось сердце. Хотелось жалобно запищать, как двухнедельный щенок, от мучительного сознания, что вы не моя.
Я сделал небольшую паузу:
— Пойду приму душ. Сейчас с вами говорил усталый, потный человек. Освежусь, сойду к вам и все повторю снова.
— Не надо, это лишнее, — тихо сказала она, но я не обратил внимания на ее слова, сделал вид, что не расслышал, и удалился.
Душ… как мы обращаемся со своими нервами… Я пошел не под душ, а в бассейн, попытался проплыть под водой от стенки до стенки четыре раза, потом пять, шесть, все время думая, что если и на этот раз удастся, то… Я провел там не больше пяти минут. Парная игра еще не должна была окончиться… холодный душ в моей комнате… одна минута, господи, только бы не упустить, только не упустить, иначе я повешусь на самом высоком буке…
Не упустил.
Они все еще играли — второй сет только начался.
Я сел рядом с ней, с другой стороны сидел мальчик. Это меня смущало. Что делать? Я спешил, остановиться сейчас — подобно смерти, мальчика я просто приподнял, как вещь, поставил на ноги и посмотрел ему прямо в глаза:
— Не тебя ли случайно дядюшка Мишинаи ищет?
— Меня? А кто это? — спросил он.
— Беги к швейцару, он объяснит.
Опустившись на скамью, я сказал:
— Ничего не изменилось. Я схожу по вас с ума, и примите к сведению: меня не интересует ни ваш муж, ни ваш брак, ничего не интересует. Вы богом созданы для меня!
— Странно, что вы это говорите.
Я промолчал. На это ответить нечего, я действовал рассчитанно, она инстинктивно. Она защищалась. Я не ответил и таким образом не дал ей возможности защититься.
— Давайте больше не общаться, хорошо? — предложила она дружелюбно и с надеждой.
Я с облегчением вздохнул. Это шаблон. Она предлагает возвести стену. Меня ли остановит такое препятствие?
Да, легко возбудимая, самовлюбленная неврастеничка. И даже не умна.
И тут она подняла на меня глаза.
— Теперь вы подумали, что я глупа? Мне тоже пришло это в голову. Но знаете, со мной довольно безнадежное дело… Всем известно, каждой женщине приятно вдруг пробудить такую страсть… Но сейчас вы действительно постучали не в ту дверь.
— Я не стучал, — произнес я хрипло и глухо, — я только сказал, что думал.
— С точки зрения результата это одно и то же.
— Послушайте, сударыня, — видите, я даже имени вашего не знаю! — если вы боитесь, что я останусь сидеть за вашим столиком…
— Я не боюсь. Вы неправильно меня поняли. Я чувствую себя достаточно сильной, чтобы не бояться. Если вам это не тяжело, разумеется.
И отвернулась к стене. Святая женская глупость! Я рассмеялся.
— Над чем вы смеетесь?
— Смеюсь над ударом. Девушка подала крученый снизу, а другая захотела отбить его сверху. В результате — сетка.
Она задумчиво смотрела на меня.
— Вас это занимает?
— И это тоже.
Я старался продлить проведенные с ней минуты, хотя прекрасно знал, что сейчас это бессмысленно, нельзя же продлевать их до бесконечности, пока я не добьюсь иного, большего, чем уже достиг. Если насчитывать себе штрафные очки за промахи, это был просчет, за который полагался штраф — мне следовало уже уйти от нее.
— Я даже имени вашего не знаю, — буркнул я.
— Моего?
— Да. Знаю только фамилию.
— Вот как? Не знаете? Меня зовут Эржи. Но если вы спросили для того, чтобы называть меня по имени, то радости мне это не доставит. Муж называет меня малышкой, и вообще наше знакомство… знаете, мы живем по-старомодному, только самые близкие… и я не жалею, что это так. Но вот освободился стол, хотите сыграть? Конечно, у вас колоссальное преимущество передо мной, но будет гадко, если вы дадите мне это почувствовать.
6
Я хотел переодеться к ужину, но увидел, что небо совершенно чистое и луна почти полная. И мне захотелось снега, холода. Мгновенье поколебавшись, я решил: пойду-ка лучше кататься на лыжах.
Кроме лыж, я не взял с собой ничего. Надевая их у дверей дома отдыха, я подумал, что следовало бы взять фонарик: вдруг облака заволокут луну. Но обратно возвращаться не хотелось.
У парка я свернул, одним прыжком перемахнул через забор лесника и ощутил счастье: на что мне эта женщина?! Снег, зимняя природа и среди всего этого — я!
Я замечал уже, что спорт и вообще физические достижения чрезвычайно способствуют развитию эгоцентризма. Это явно эгоцентризм заставлял меня мчаться вниз, наслаждаясь бегом, как никогда раньше, опасностями, скрытыми обманчивым светом луны, ведь даже днем через лес, через вырубку пробегаешь с осторожностью. Я не осторожничал, хотелось мчаться, лететь; когда удавалось благополучно миновать очередной пень, во мне начинал звучать гимн самообожания: какой я ловкий, какой удачливый! Потом я вдруг здорово шлепнулся.
Сначала показалось, что сломал руку, но, ощупав ее, выяснил, что все в порядке, просто сильный ушиб. Решил вернуться обратно.
И тут я рассмеялся, так как понял, что весь этот безумный бег был затеян ради нее, ради Эржи. Веду себя будто школьник, рассчитывающий на то, что его возлюбленная во что бы то ни стало узнает, какие подвиги он совершил ради нее.
Не влюбился ли я в самом деле?
Я был абсолютно уверен, что нет. Она даже не в моем вкусе. Белокурая, распускающаяся астра (хотя, будучи знаком с историей литературы, я всегда представлял астру только брюнеткой!), которая… Нет, наши нервные системы функционируют в разном ритме, наши мысли неодинаковы, когда один заговорит, другой не подхватит, не воскликнет, что именно это он хотел сказать, и вовсе не пленяют меня ее жесты, движения…
Я возвращался по собственным следам, пересек шоссе. Навстречу шла машина; мелькнула мысль: они!
Я не поднял руку, смысла не было, я находился в каких-нибудь десяти минутах от дома отдыха, но мысль, что, быть может, это они, — а это были не они, не их машина, — так кольнула меня, что я ощутил себя очень несчастным — хоть в снег вались тут же, на месте!
Несколько мгновений я смотрел вслед машине, пытаясь разобраться в своих чувствах. Ощущение обездоленности от того, что Эржи принадлежит не мне, а инженеру, было столь острым и явственным, что я решил идти напролом, презрев все условности. Я должен ее добиться, она мне нужна, а коль скоро она нужна мне — все средства хороши!
Я медленно подымался наверх. Никакими трюками тут ничего не добьешься, это бесспорно. Но женщин трогают, умиляют кроткие, преданные трубадуры… которые ничего от них не требуют. Особенно под обманчивой личиной.
Добравшись до дома отдыха, я чуть не врезался в группу отдыхающих. Было их человек шесть. Печи тоже, видимо, после ужина решили совершить прогулку при луне.
— Это вы?
— Потому вы и не пришли ужинать?
В лунном свете людей узнаешь с трудом, но Эржи я узнал сразу, потом, по голосу, ее мужа — ясно, что он рядом, остальные меня не интересовали.
— Я вам завидую, — сказала Эржи.
— Почему?
— Да вот вздумали побродить в горах — и тотчас отправились. Ночью.
От крутого подъема я вспотел, поэтому снял перчатки, шапку, даже куртку расстегнул, но при этом чувствовал, что голова у меня горячее обычного и сердце бьется, как днем в зале для игры в пинг-понг. И все из-за этой женщины! Которая говорит банальности. Если б еще она хотела раздосадовать меня, но нет, она вовсе этого не хочет, напротив — стремится приласкать, утешить добрым словом за то, что днем отвергла (а чего другого было ожидать?). И такая женщина меня волнует?!
— Вы хорошо знаете горы, товарищ Шебек? — спросил чей-то голос.
Мне показалось, что то был голос девушки, которая днем пригласила меня сыграть партию в настольный теннис, впрочем, в лунном свете легко было и ошибиться. Кто бы она ни была, но, задав свой вопрос, она подкинула мне возможность порисоваться своим знанием гор, уменьем разбираться в картах, ходить на лыжах, но я почувствовал, что все это не даст мне никаких преимуществ. Нет.
— А, черта с два! Просто пошел побегать, как влюбленный мальчишка, — ответил я.
Кое-кто засмеялся, а девушка поинтересовалась, в кого я влюблен.
— Для влюбленного подростка важно не то, в кого он влюблен, а то, что жизнь для него в новинку.
— И для вас в новинку?
Спрашивала девушка, но спрашивала хорошо. Я мог все время отвечать Эржи.
— Более или менее. Я семь лет занимался научными исследованиями.
Одна из женщин принялась расспрашивать, прыгал ли я с трамплина, высокого-высокого, люди летят с него, размахивая руками, — она видела в каком-то фильме. Разговаривая, они медленно продвигались вперед, у развилки дороги повернули обратно; видимо, на этом прогулка закончилась.
Та девушка все время шла рядом со мной. На обратном пути она спросила:
— Вы не придете потанцевать, товарищ Шебек?
— Бог знает, — ответил я; идти с ней мне не хотелось, но и отказываться было нельзя: а вдруг и Печи пойдут. Эта девушка играла со мной днем в пинг-понг, с тех пор она могла сдружиться с ними, вот откуда-то даже имя мое ей известно, да, такая в покое не оставит. Дом отдыха невелик, если тут сложится компания, то уж до окончания срока путевки: сегодня гуляют вместе и завтра тоже…
— Откуда вы знаете мою фамилию? — спросил я.
— Узнать не так трудно. Достаточно спросить.
— Верно.
Я предложил ей сигарету. Закуривая, мы отстали от группы. Я немного подумал и, хотя это было мне в тягость, все же счел нужным сказать:
— Вот видите, а я даже имени вашего не знаю. Не знаю, кто вы.
— Не так уж и важно. Вчера я была у вас на приеме, вы дали мне таблетку истопирина. Как вам было меня запомнить?
— Нет, вы никогда не были у меня на приеме.
— Вы что, всех пациентов помните?
— Всех.
— Что ж, правда, не была, только хотела пойти. Там очень много народу было.
Я попытался разглядеть ее при свете луны и спички: глаза у нее были умные. Я все еще колебался.
— Я бы охотно пошел потанцевать с вами сегодня вечером, — с расстановкой сказал я, — если вы спросили серьезно.
— И я охотно потанцую с вами, — совсем просто ответила она.
— Какое платье вы наденете?
— У меня нет вечерних платьев. Широкую юбку и беленький пуловер.
— А вы осмелитесь ничего не надевать под платье?
Она покосилась на меня и усмехнулась:
— Может, и осмелюсь.
Я стащил с руки перчатку и прижал ей пальцем кончик носа:
— Но если будет не так, я весь вечер на вас даже и не взгляну, а стану ухаживать за той блондинкой.
Она радостно засмеялась:
— За этим дело не станет!
7
Эту девушку послал мне не иначе как добрый дьявол. Я с сожалением подумал об Эве, которую нельзя использовать подобным образом: в обществе она не бывает и, кроме того, мы работаем вместе… Значит, Эржи не будет раздражать, если я стану оказывать Эве внимание. Бедняжка…
А вот Кати явно ее раздражала. Мы с Кати сидели за одним столом, много пили, и после второй рюмки коньяка она начала смеяться без умолку, постоянно хотела танцевать, — словом, ей почти удалось испортить Эржи весь вечер. Эржи выглядела все более усталой, недовольной, почти не танцевала, не вмешивалась в разговоры, сидела, глядя прямо перед собой. Я не заметил, чтобы она смотрела на меня.
Около полуночи я пригласил ее танцевать.
Утомленным движением она протянула руку и при этом спросила:
— Вы никогда не чувствуете усталости?
Я поглядел на нее и не ответил. Затем дал ей дружеский совет поберечь себя: на нервные, как она, натуры изнуряюще действует внезапная перемена воздуха.
Я танцевал с ней, как с девушкой, впервые попавшей на бал, будто у меня рук не было. Лишь слегка касался ее талии.
Когда во время танца она впервые посмотрела на меня, я улыбнулся.
— Чему вы улыбаетесь?
— Любуюсь вами. Будь вы моей, я тоже обращался бы с вами, как с куклой. Но не как с фарфоровой, а как с живой. Такой маленькой, веселой, куклой-проказницей, которую нужно выводить на мороз, в дождь, в снег, приучать к собакам, кошкам, поросятам, дребезжащему желтому трамваю, а вовсе не дарить ей игрушечную машину, чтобы она в Будапеште холила в ней свой сплин.
— Вы ошибаетесь, — немного отчужденно произнесла она, широко раскрыв глаза.
— В том, что я бы сделал, — не ошибаюсь.
Кроме нас двоих, никто не танцевал, неожиданно я отпустил ее руку, убрал другую с ее талии и сказал:
— Мне больше не хочется танцевать. Вы не рассердитесь, если мы прекратим?
И тотчас поспешно добавил:
— Я так хочу вас, что не смею даже взять вас за руку. Мне хочется броситься на колени прямо на этот мозаичный пол, чтобы целовать ваши ноги. Я влюблен в вас.
Она только глянула на меня и пошла к своему столику. А через несколько минут встала и ушла вместе с мужем.
Нас осталось шестеро. Кати, еще две девушки и два парня. Парни — они были, пожалуй, старше меня, но их называли мальчиками, — парни, видимо, радовались, что могут остаться одни и беззаботно предаваться ночной жизни в уверенности, что на расстоянии в несколько лестничных ступенек их ждет постель, на другой день — поданный в кровать завтрак, ванная комната, словом, райское житье и даже более того — захватывающие любовные приключения… Оба они про себя прикидывали, согласится ли подняться к нему в комнату его избранница.
Я задумчиво смотрел перед собой: проник ли уже яд в душу Эржи? Думает ли она обо мне, ложась спать? Или…
Я этого не знал. Когда она ушла, я почувствовал безграничную пустоту. Я расплатился и, притворившись более пьяным, чем был на самом деле, стал прощаться со всеми под тем благовидным предлогом, что завтра мне надлежит быть трезвым. В своей комнате я отворил окно, и тут неожиданно меня охватил какой-то необъяснимый, жгучий озноб и такое ужасное чувство одиночества, что в испуге я чуть было не бросился к двери: если я запрусь и ночью вдруг подступит смерть, никто даже не сможет прийти мне на помощь. Но это была лишь минутная слабость, пять минут назад я оставил компанию, а теперь все бы отдал, чтобы хоть какой-нибудь старый, жалкий, глупый пьяный бродяга сидел бы против меня на стуле и говорил со мной… Все бы отдал, чтобы откровенно поговорить с кем-нибудь!
Я не сентиментален, мне известно, что болезнь одиночества рано или поздно настигает человека, но я не представлял, что это так горько.
Я собрался было вернуться в бар и провести остаток ночи с Кати или безразлично с кем именно, пока сон не сомкнет глаза… Потом собрался было сойти поискать Эву и переночевать у нее, хотя понятия не имел, где она живет, но мне не хватило ни энергии, ни решимости.
Глядя из окна на сверкающий зимний пейзаж, я решил, что за все это должна понести наказание та женщина. Она, конечно, не виновата, но и я не виноват в том, что виню ее. А кроме нас двоих, я не мог винить никого другого на всем белом свете.
К счастью, меня позвали к отдыхающему, которому стало худо. Я с удовлетворением подумал: какое счастье, что так случилось!
…После подобных вечеров знакомств бывает обычно более десятка случаев отравления алкоголем. Разбудить Эву? Это было бы подло. Я взял халат, бросил в сумку резиновый шланг и несколько ампул кофеина.
Первым моим пациентом оказался толстый пожилой мужчина; глянув на его похожую на монахиню жену, я сразу понял, что дело здесь не столько в физическом недомогании, сколько в долгой, обстоятельной ссоре перед сном. К тому же возымело свое действие и непривычное для него количество выпитого.
Пока я осматривал мужа, женщина стояла рядом, словно тюремный страж, скорее даже палач, который только того и ждет, чтобы я наконец ушел, предоставив жертву в ее распоряжение. Мне хотелось дать бедняге — мужу какое-нибудь снотворное, сражающее наповал, приняв которое он уже через пять минут не проснется, даже если рядом ударит молния, и потому не придется ему выслушивать женины упреки, — но моей задачей было не улаживать взаимоотношения супругов, а всего лишь лечить их.
Не успел я вернуться к себе, как ночной дежурный попросил меня зайти в восьмую комнату на втором этаже… К своему удивлению, я нашел там компанию, с которой провел вечер; все столпились возле одной из девушек, которая лежала на кровати и стонала.
— Ее вытошнило?
— Нет, нет, тут другое, — шепотом сказали мне. — У нее сердце плохое. Ей нельзя было пить.
Самое простое в таких случаях сделать промывание желудка, но для этого девушку надо было отнести в кабинет, да и само промывание малоприятная процедура, у меня не было никакого желания заниматься ею, к тому же это, по-моему, мало помогает. На другой день пациент чувствует себя так же скверно. Я помню об этом еще со времен своей работы на «скорой помощи», в студенческие годы.
Кати бормотала мне на ухо, чтобы я сделал с бедняжкой что-нибудь, помог бы ей, это разозлило меня, и неожиданно предо мной открылся вдруг сезам. Новая мысль настолько заняла меня, так захватила, что я выполнял свои врачебные обязанности совершенно машинально, механически, не обращая внимания на то, что в комнате присутствуют мужчины, вернее, мне даже в голову не пришло, что их следовало бы выпроводить… Я очень плохо помню, что я там делал с девушкой, как ее врачевал, сохранилось в памяти лишь то, что уже в коридоре я прислонился спиной к стене и уставился в полумрак.
— Человек-улитка… человек-кошка, — бессвязно бормотал я.
Внезапно меня осенила мысль о том, что в одном мы с Эржи похожи. У нас обоих так называемая кошачья натура. Кошка любит ласку, но не желает платить за нее. Когда в сорок четвертом наш дом был разрушен бомбой, когда из-под обломков мы вытаскивали свои вещи и на сердце у нас было тяжко и горько, кошка наша с полнейшим равнодушием умывалась, сидя на искалеченном брандмауэре. В этом все дело. Я тоже испытываю потребность в нежности и любви, как любой другой, но считаю, что тот, кто дает мне это, отнюдь не приобретает на меня никаких прав — расплачиваться я не обязан… С Эвой я был близок всего лишь раз, а она уже раздражает меня. И в наш расчетливый век, когда всех можно подкупить нежностью, Эржи так же, как я, явно боится, что…
Она не должна замечать, что я притязаю на нее.
Я стоял, прислонясь к стене, и думал, что если так сложилась судьба, если этой ночью я пришел к такому выводу, оказывая помощь больной, то теперь судьба обязана сделать так, чтобы в эту же ночь заболел и муж Эржи.
Но это уже была игра в кошки-мышки с судьбой, и я отправился спать. Прежде чем я успел лечь, меня вызвали еще к одному больному, в два часа я уснул и спал спокойно до без четверти семь, проснулся как обычно, и весь предыдущий день, казалось, улетучился, как дым и пар. Где мое сердцебиение? Его нет. Где боль от сознания того, что я несчастен? Ее нет. Вообще, ничего нет… хорошо бывает дождаться утра… здоровый сон целебен…
Три четверти седьмого…
Где живет Эва? В какой комнате? Выбираем беспроблемность вместо сложности! Я поднял трубку местного телефона.
— Простите, она живет не в доме отдыха, а за развилкой дороги…
Туда я не пойду. Где живет Кати и кто она?
Следовало подумать, как спросить о ней. Не мог же я обратиться к дежурному с просьбой любезно сообщить мне, в какой комнате живет женщина по имени Кати, с которой я танцевал вчера вечером.
Встав под холодный душ, я почувствовал, как это хорошо, как восхитительно, насколько умнее становлюсь я от душа (я всегда считал, что источник душевных расстройств и болезней — это ненормальный образ жизни, к какому людей либо принуждают, либо они сами выбирают его из лени), тут же я сообразил, что о Кати можно разузнать у обслуживающего персонала, но пока это не срочно, а вот со снегом пообщаться необходимо тотчас же, немедленно.
Зазвонил местный телефон.
— Алло, — мокрый, я выскочил из-под душа.
— Господин главный врач, вас просят на третий этаж в двести первую комнату. Очень срочно. Печи.
Дежурный не договорил, трубку выхватил Печи. Он нервничал.
— Говорит Печи. Привет, прости, пожалуйста, что так рано бужу. Если можешь, подымись сейчас же сюда.
— Через две минуты, я только что вылез из душа.
Спустя две минуты я был там. Сердце сильно билось, но я приписал это тому, что взбежал по лестнице. Постучал — молчание. Еще раз постучал — никакого ответа. Открыл дверь — Эржи лежала на постели с закрытыми глазами. Мужа в комнате не было.
Разве мне одеться быстрее, чем ему подняться на два этажа? Я развеселился.
— Что с вами, милая дама?
Она открыла глаза, посмотрела на меня, слегка покачала головой: ничего.
— Собственно говоря, ничего, просто Ференц нервничает.
— Какой у вас месяц?
— Думаю, четвертый.
— Это первый ребенок?
— Да.
— Не надо водить машину. И слушать речи сумасбродов вроде меня. Вы ощущаете что-нибудь, кроме дурноты?
— Да нет… с меня вполне достаточно дурноты.
— Верно. По мне, лучше ногу отрезать, только бы дурноты не чувствовать… Нет болезни, которая сравнилась бы с минутной дурнотой! Какое у вас давление?
— Нормальное.
— Сердце тоже хорошее. Но вы излишне нервничаете. Знаете, мне не хочется давать вам успокоительное. Конечно, если хотите, я дам. Но считаю это глупостью.
— Я проснулась на рассвете, и мне стало страшно. Даже пот выступил…
— Знаю. Бывает.
— Вы очень меняетесь в роли врача, на себя не похожи, правда?
— Да нет, человек не меняется, всегда остается самим собой. И вы не стали другой из-за того, что теперь в положении, и я не стану другим, разве что вы меня обнадежите.
— Я спросила потому, что вы говорите со мной, как с ребенком, словно успокаиваете.
— Ну, чтобы еще и взволновать вас, скажу: я не стану вас обследовать. По-моему, ничего серьезного нет.
— Это меня не тревожит.
— Какого черта вы хотите, чтобы я обязательно вас встревожил?
— Я не хочу.
В этот момент вошел Печи.
Мы пожали друг другу руки, он вопросительно поглядел на меня, я ободряюще ему улыбнулся, словно речь шла о том лишь, как хорошо мы провели время после того, как он вызвал меня, потом я сел на стул и попросил у него сигарету.
— Да, да, — любезно промямлил он, не зная куда деть руки и ноги. — Да, прошу, пожалуйста. — И стал шарить по столу, хотя сигареты были у него в руке. — Только не знаю, как теперь… дым…
Я с удивлением уставился на него.
Вечером они оба курили, и Печи дымил немилосердно. Вот почему он не сразу сюда поднялся. Не осмеливаясь дымить здесь, он выкурил сигарету возле дежурного. Не предполагал, как видно, что я так быстро приду.
Я взглянул на Эржи:
— Закурите и вы.
— Нет, нет, — запротестовал Печи, — ей не надо… ей вообще вредно курить, и по моему непросвещенному мнению…
Я встал и потрепал лежащую на постели женщину по щеке.
— Конечно, курить не обязательно… Однако не разрешайте ему так нянчиться с вами.
Я протянул руку Печи.
— Все в порядке.
И, так как он тупо глядел на меня, потрепал его по плечу.
— Все в порядке. Никаких неприятностей, если не считать единственной, заключающейся в том, что твоя жена мне нравится и я бы охотно за ней поухаживал. Но по иронии судьбы это, как минимум, было бы неприятностью для меня.
— А… — Он не отпускал моей руки, цеплялся за меня, боясь остаться наедине с женой.
Ого, подумал я.
— А скажи… ты не думаешь, что… все же ты… специалист… и… горный воздух…
— Я ее не обследовал, но знаю, что ничего у нее нет.
— Ты меня очень обяжешь, если посмотришь ее.
— Что ж… пожалуйста… Тогда, будь любезен, возьми ключ от моей комнаты. В шкафчике найдешь коньяк, выпей для успокоения духа, пока я не приду за тобой. Из вас двоих ты нервничаешь больше. Такое случается.
Он вышел, я посмотрел на женщину.
— Какая нелепость, — сказал я.
Она молча глядела на меня, как милые зверек, глаза которого излучают доверчивость и жизнелюбие. Как косуля, в глазах которой, если столкнешься с ней в лесу, никогда не бывает страха.
— Ваш муж трус, — сказал я. — Каким симпатичным он казался мне вчера…
— Прошу вас, оставим это…
— …Каким симпатичным казался мне вчера, а сегодня, нате вам — не осмелился остаться с вами наедине. Испугался вашего больного тела. И доверил его мне. Повторяю вам, это нелепо.
Я замолчал и продолжал смотреть на нее. Я не сделал ни одного движения, чтобы приблизиться к ней, да это и невозможно было. Что я мог сделать, кроме… Но тут уж пахнет нарушением врачебной этики, а когда у тебя за спиной многолетняя работа в лаборатории, исключающая непосредственное соприкосновение с больными, это весьма рискованно.
— Я не смею предложить вам свою помощь, — сказал я. — Вдруг вы не доверяете мне.
— Нет, помощь мне не нужна, — медленно произнесла она. — Я просто переоценила свои силы. Муж послезавтра возвращается домой. Мы сначала думали, что я останусь здесь еще на неделю, но я уеду с ним. Одна я здесь не останусь.
Я пожалел бедняжку. Когда человеку дурно и он беспомощен, грех этим пользоваться. Сейчас она выболтала мне, что сначала собиралась — так они договорились с мужем — остаться здесь еще на недельку. Что мне было ей ответить?
— Я успокою вашего мужа, скажу, что вы здоровы, все в порядке. — Я поднял с одеяла ее руку и поцеловал.
Тут наступил момент, когда мне следовало поспешить вон из комнаты, что я и сделал. Эржи обладала чувством стиля и чутко улавливала фальшь. Скажи я тогда, что ей лучше остаться подышать горным воздухом, она, вероятно, и сейчас была бы жива.
Печи сидел в моей комнате, бутылки с коньяком он из шкафа не вынул, пришлось мне самому ее достать: я заставил его выпить глоток, потом посоветовал до полудня сходить с женой в бассейн.
8
Супружеская пара позавтракала, они успокоили друг друга, приняли ванну и отправились в бассейн.
Я с ними не пошел. Считал это бессмысленным, так как больше не хотел встречаться с Эржи при муже, а уж если присутствие его неизбежно, надо, чтобы для меня это обернулось выгодой.
Кататься на лыжах охоты не было, я отправился в парк перед домом отдыха, и мне пришло в голову зайти к леснику за свежим молоком. К сожалению, молока не оказалось: у них постоянные покупатели, все молоко заранее распределено, да еще и детям оставлять нужно. На обратном пути я встретил коротенького молчаливого человека. Я счел его молчаливым — он здорово поскользнулся на склоне, сильно хлопнулся, подъехал на заду, словно на санках, ко мне; я схватил его за руку, поставил на ноги, и даже тогда он произнес только:
— Вот это да, ну и ну!..
И принялся стряхивать с себя снег.
Это был человек лет пятидесяти, приятной наружности, краснощекий. Большая меховая шапка натянута на уши, меховой воротник бекеши поднят. Я похлопал его по спине, чтобы он пришел в себя, и спросил, куда он направлялся в такую рань.
— Просто прогуляться.
— Это хорошо. По крутым склонам, по снегу — для здоровья полезно.
Он подмигнул мне:
— Именно поэтому я и гулял, — и, протянув руку, представился: — Шандор Мольнар.
Он с завистью поглядел на мои ботинки.
— А вот об этом я не подумал. Башмаки с собой привез, а брюки такие, чтобы можно было вовнутрь их засунуть, не сообразил взять. Полно снегу — в башмаки набивается. Вам-то хорошо гулять!
— Эти ботинки не для прогулок. Они лыжные, у них подошва не сгибается. Идешь, словно в деревянных туфлях.
— Но вы, я вижу, не на лыжах.
— Я только за молоком к леснику спустился.
— К завтраку? Вы любите молоко?
Мой молчаливый человечек оказался не столь уж молчаливым. Он тотчас заявил мне, что не любит пить на завтрак ни молоко, ни кофе, ничего такого не признает. А предпочитает сало, да стопочкой палинки его запить, — вот настоящий завтрак! Конечно, все это он тоже с собой не прихватил, а в доме отдыха и просить не стоит. Напрасно. И он ведь направлялся к леснику в надежде раздобыть себе завтрак по вкусу.
Этот Шандор Мольнар сразу мне понравился. Маленький, крепкий, явно здоровый человек, соскучится он здесь за две-то недели. Мне не хотелось оставаться в одиночестве со своими мыслями, и я предложил ему поехать семичасовым автобусом в Сентимре, я знаю местечко, где можно найти сало, да и палинку там раздобудем.
Он страшно обрадовался и заспешил по крутому подъему, чтобы успеть к автобусу. В автобусе он потирал руки.
— Эх, до чего ж хорошо придумано! — повторил он дважды.
Мой знакомый, к которому я привел его, принял нас с большой радостью. Однажды он пригласил меня к своей дочке, потом во время своих блужданий я раза два заходил к нему без зова посмотреть свою маленькую пациентку, и с тех пор, когда мы встречаемся, он неизменно дарит меня благодарным вниманием, лаской, — даже неловко становится. В доме у них было очень тепло, пожалуй, слишком тепло, просто жарко, пришлось раздеться и остаться в рубашке; мой приятель, маленький Мольнар, тоже разделся. Одно за другим сдирал он с себя бекешу, вязаную куртку, пиджак, пуловер, а перед нами стояла бутылка с палинкой. Палинка была ежевичная, у моего новоиспеченного протеже глаза так и заблестели. Такой он еще никогда не пробовал. Через десять минут хозяин дома и гость погрузились в такие дебри и тайны винокурения, что на мою долго не оставалось ничего иного, как то и дело поднимать стопку, да еще благодарить и отказываться, когда мне предлагали сало, колбасу либо ветчину: спасибо, мол, достаточно, больше не могу.
Хозяин проводил нас до автобусной остановки, заставил Мольнара пообещать — пока тот здесь отдыхает, — обязательно еще разок наведаться к ним, а меня просил, если забреду в их места, не обходить его дома стороной.
— Я и не знал, что вы врач, — сказал в автобусе Мольнар.
— Это в вас и симпатично, что вы меня ни о чем не спросили.
— Наверно, вы хороший врач, раз люди вас любят.
Я задумался: за время своей почти полугодовой врачебной практики я как-то не замечал особой любви к себе, быть может, потому, что не очень в ней нуждался. Меня скорее утомляло, когда кто-то бывал благодарен, обязан мне, но не говорить же такое этому коротенькому человечку.
Прощаясь у входа в дом отдыха, Мольнар потряс мне руку.
— Мы еще встретимся. А не получится случайно, так загляну как-нибудь к вам в кабинет, отыщу. Если не буду в тягость.
— Что вы! Мне тоже было очень приятно провести с вами утро.
Тем больше поразило меня, когда я спустился обедать, что за столом, за нашим столом восседал маленький Мольнар, погруженный в беседу с Печи. Завидя меня и радостно поздоровавшись, он с огромным удовольствием сообщил Эржи, что ему, мол, очень повезло со мной.
Печи, повернувшись ко мне, объяснил, что уже знает от товарища Мольнара, как мы провели вместе утро.
Все это было мне вовсе не интересно, но одно разозлило: Мольнар сидел на моем месте. До сих пор за столиком на четверых мы сидели втроем, и Эржи обычно оказывалась между нами. А теперь я должен был сесть на свободное место против нее. На мгновенье я подумал было, не попросить ли Мольнара пересесть с моего места, но это выглядело бы смешно.
Я сел напротив Эржи, но она на меня не смотрела, прислушиваясь к разговору двух мужчин. Удивление мое все росло. Маленький человек говорил в обычной своей манере, но теперь разговор шел на какую-то серьезную тему. Насколько я понял, он говорил об использовании водной энергии. Водной энергии горных речек.
— Паршивые речушки, вроде Тарны, Эгера, не стоят и того, чтобы на них мельницу ставить, не то что электростанцию… но вот если пойти на небольшие преобразования…
Я в этом вопросе не разбирался, но Печи инженер, он-то разбирается! Сидит да кивает с видом школьника перед учителем. И лицо у него лживое, и голос.
— Разумеется, — говорил он, покачивая головой. — Ничего не поделаешь, мы бедны, — добавил он чуть погодя.
Когда подали суп, Мольнар неожиданно переменил тому разговора. Он обратился к Эржи:
— Ну, как? Когда ожидаете маленького?
Услышав этот вопрос, я неожиданно ощутил такой гнев, словно заметил, что меня обкрадывают. Словно кто-то вмешался в мои дела — да каким фамильярным тоном, вот так, запросто, между прочим, без всяких предисловий. Я поглядел Эржи в лицо, увидел, как она покраснела, а ответил вместо нее Печи, назвав какую-то дату.
— Это хорошо, — рассмеялся мой маленький приятель и потрепал Эржи по руке. Так ласкают собаку.
Я не мог выговорить ни слова, все кипело во мне от гнева. И они это терпят? Или только я такой бешеный, а это не более чем любезность? Но как смеет любезничать с моей женщиной этот маленький, коротенький человек… даже если они старые знакомые?
В этот момент Эржи взглянула на меня. Вероятно, она что-то поняла по моему лицу, потому что веки у нее дрогнули, взгляд, перед тем веселый и ласкающий, вдруг стал тревожным. Она обратилась к Мольнару.
— Это превышение власти, — сказала она деланно легким, фальшивым тоном, и сразу стало ясно, что она собирается что-то обнародовать. — Вы министр машиностроения, дорогой товарищ Мольнар, а вмешиваетесь в дела здравоохранения.
И посмотрела на меня.
Вот как. Значит, Мольнар, маленький Мольнар, министр? И Эржи хотела предостеречь меня, чтобы я ему не нагрубил? И, значит, поэтому Печи сразу превратился в лакействующего первого ученика?
— Так вы министр? — спросил я Мольнара.
— Это в вас и симпатично… — ответил он моими же словами, — что вам и в голову не пришло спросить.
— Что ж, в этом нет ничего зазорного, — пожал я плечами. — Кому-то ведь надо быть министром.
Мольнар весело рассмеялся и очень непринужденно положил конец этой теме, заговорив о способах приготовления жаркого из телятины. А потом объяснил, чего недостает кушанью, лежавшему на наших тарелках. Я слушал его и жалел, что утром познакомился с ним. Черт его принес к нашему столу! Здесь теперь больше не прозвучит ни единого откровенного слова; если я поведу себя с Мольнаром так, как до сих пор, это будет вызовом, держаться же вежливо, на почтительном расстоянии, значит отречься от проведенного вместе приятного утра. К тому же Печи определенно в подчинении у министра и просто неспособен вести себя иначе, чем с привычной вежливостью пай-мальчика, а уж направлять беседу в любом случае будет Мольнар.
Если, правда, я ему это позволю…
Я задумчиво ковырял жаркое. Какое все-таки несносное место такой вот дом отдыха: вечно кто-то стоит на моем пути. Вчера к супружеской паре прилипла Кати, с сегодняшнего дня на них насядет Мольнар. Если муж через три дня уедет, а жена останется здесь, разве осмелится она оторваться от министра, чтобы побыть со мной хотя бы полчасика?
А между тем Мольнар рассуждал об охоте. Уж не помню почему, но мне пришлось это очень кстати. В охоте я мало разбираюсь — последний раз в детстве подстрелил сороку из духового ружья, — но все же отличить одного зверя (или птицу) от другого смогу.
— Вы не настоящий охотник, — улыбнулся я Мольнару.
— Да… пожалуй. Времени не хватает.
— Истинный охотник не признает такого понятия — время.
— Да ну? А что же он признает?
— Зверя. Одного-единственного. Присмотрит себе в лесу ласку и убьет. Если даже полгода потребуется, все равно только этого зверя, другие его не заботят.
— Не очень-то это рационально.
— Охота давно уже перестала быть рациональным делом, с тех пор, как стала спортом.
Мольнар лукаво посмотрел на меня.
— Ну, вы-то скорее на людей охотитесь, а не на ласку.
— На людей?
— Я имею в виду женщин.
Я почувствовал, как бледнею: этот маленький человек попал в самую точку, высказал вслух мои сокровенные мысли; случайно ли или заметил, как я смотрю на Эржи?
Я принужденно рассмеялся.
— До сих пор мне не приходило это в голову, но идея хороша.
— Как же, не приходило! Интересный, холостой молодой человек, доброжелательный, но в то же время неприступный — не меня же вы хотите покорить своим обхождением. И женщины правы, избирая вас: кто может с вами здесь состязаться?
Ужасно! Этот человек говорит, что думает. И никак не защитишься, я отдан ему на съедение. Можно нагрубить, можно резко оборвать его, но и тогда один я останусь в проигрыше, потому что ему ничего не нужно, у него за этим столом нет иной цели, кроме той, ради которой сюда приходят. Поесть, мило побеседовать, отдохнуть, меня же он загоняет в клетку, чтобы в конце концов показать Эржи, как я, обозленный, вцеплюсь, словно сойка, в просунутый сквозь решетку палец…
Но признать поражение и отступить в моем возрасте было невозможно. Я махнул рукой, словно не считал сказанное им важным.
— Вот минусы дедуктивного метода. Сначала причислить к какой-то категории, а потом исследовать. До сих пор безнаказанно это удалось только одному Линнею, да и ему потому лишь, что производил он свои опыты не на людях.
Наступила небольшая пауза. Я глянул на Эржи, и глаза наши встретились. Она улыбнулась. Я ответил улыбкой, и моя нервозность прошла. Я играл роль для нее и если она довольна, то я и подавно.
— Ну, не злитесь, — весело сказал Мольнар, он не заметил, что я перестал сердиться.
Я снова взглянул на Эржи.
— Пойдете играть в пинг-понг? — И тотчас обратился к Мольнару: — Постойте, сейчас я вам задам. Да, я зову Эржебет Печи играть в пинг-понг, чтобы показать свои неотразимые подачи.
— Угу, — произнес Мольнар.
— А ты? — перевел я взгляд на Печи.
Он поднял брови, словно предупреждал таким образом о моей бестактности.
— Ты умеешь играть в ульти? — осторожно спросил он.
И сразу человек этот перестал для меня существовать. Министр любит играть в ульти, значит, и он займется картами. Что у него, нервная система отсутствует? До сих пор не почувствовал, о чем идет речь?
Конец всему положила Эржи: встав, она заявила, что устала и пойдет немного отдохнуть.
И ушла.
— Ну, все равно, ульти так ульти, — согласился я.
Вообще-то я не очень люблю карточную игру, да и не везет мне. Есть такое суеверие: кому везет в карты, не везет в любви. Нет картежника, который не был бы суеверным. Источник любого суеверия — незнание, неизвестность, а какие карты сдадут, никому ведь не ведомо. Я не настоящий картежник, суеверий не признаю, разве что во время игры, но сейчас это обещало быть забавным.
Мы расположились в гостиной в удобных креслах. Печи сразу начал сдавать. Я едва следил за игрой, карта мне не шла, в трех-четырех партиях я проиграл все свои мелкие деньги, хотя играли, как обычно, по десяти филлеров. Лучше всех играл Мольнар, он меньше всех задумывался, называя масть, прикупая и делая ставки, Печи играл осторожно, безрадостно, словно решал какую-то важную задачу.
Помня о примете, я радовался тому, что проигрываю. С нетерпением ждал, что Мольнар продолжит тему, начатую за обедом; играя в карты, никак нельзя удержаться, чтобы не заметить: вот, мол, все-таки женщины… Мне бы польстило, если бы он так сказал. Скорее бы уж!
Но ничего такого он говорить не стал, заводил разговор о том о сем, а больше всего о картах. И играл с удовольствием. Мне знакома такая радость, она появляется, когда человек уверен в себе и делает то, что ему нравится.
Я предложил распить бутылочку вина. Они согласились. Принесли вино, а между тем объявлять игру надо было мне. Я сказал червы, имея на руках три козыря, контру, реконтру, субконтру, — и проиграл. Тогда Мольнар насмешливо посмотрел на меня поверх бокала:
— Вы играть хотите или проигрывать?
— Черт его знает, — ответил я и расплатился. Около нас уже собрались болельщики. Одного из них я подозвал к столу. Не сядет ли он на мое место? У меня, к сожалению, начинается прием.
Я оставил их за карточным столом и поднялся вверх по лестнице. Казалось, сердце мое билось в горле, я постучал в дверь комнаты Печи. И вошел.
Эржи стояла у шкафа, она не выказала ни капли удивления. Я закрыл дверь, не спуская с нее глаз.
Так прошло с полминуты. Потом Эржи подошла к столику, пригласив меня сесть.
— Не уезжайте, останьтесь, — сказал я.
— Где?
— Здесь, в доме отдыха. Останьтесь еще на неделю. Осмельтесь решиться!
— На что решиться?
— Остаться одной здесь, со мной. Не бегите! Прошу вас!
— Странно, — сказала Эржи. — Вы хотите заставить меня что-то сделать, а сами просите.
Наступила маленькая пауза, я стоял у двери. Потом медленно, ласково она произнесла:
— Вы были такой славный за обедом… Сражались, как ребенок.
— Признаюсь, я был в замешательстве.
— Поедем кататься на машине! — неожиданно предложила Эржи. Она быстро шагнула к вешалке, сняла шубку, набросила ее на плечи и поглядела на меня сверкающими глазами.
Я подумал о дневном приеме, о своих партнерах в карты, об Эве и о том, что нас могут увидеть… Но все это длилось лишь мгновенье. Я кивнул и двинулся вслед за ней.
— Вы не возьмете пальто?
— Я не боюсь холода.
Мороза не было, но, когда мы вышли из гостиницы, я все же почувствовал, что зябну. В полуботинках, без шарфа, шапки, перчаток, пуловера я никогда не выходил на улицу — пришлось признаться самому себе, что мое безразличие к холоду объяснялось скорее не какими-то особыми моими качествами, а тем, что я всегда бывал тепло одет.
Несколько мгновений я колебался, не вернуться ли за пальто, но не посмел, боясь, как бы не оборвался электрический контакт возникшей между нами близости, ведь тогда сразу все изменится, возможно, она и ждать не будет, возможно, тотчас станет другой, не такой, как сейчас.
В гараже тоже было холодно, даже более неприятно, чем на улице. Зима прочно угнездилась в цементном его полу; пожалуй, на обжигающем лицо ветру и то лучше. Пока Эржи прогревала мотор, пытаясь завести его, у меня начали стучать зубы.
— Куда поедем? — спросила она.
— Ну… поедем в Матрахазу.
— Хорошо. А почему туда?
— Просто так.
Она посмотрела на меня весело, выразительно и тронула машину с места.
Я ощутил трепет. Не холод был тому виной — Эржи включила печку, — а чувство счастья; на такой поворот событий я не рассчитывал, теперь она перехватила в свои руки инициативу, она взяла на себя руководство, и я предоставил ей это, не мог даже вмешаться.
Мы спускались молча, проехали, наверное, два поворота извилистой горной дороги. Иногда я взглядывал на ее руки и лицо. Машину она вела плохо. Не было в ней свободы движений, естественности, крутые повороты она брала очень медленно, осторожно, закусывала губы, описывая широкую дугу. Видно было, что нервы ее на пределе, она целиком поглощена машиной, и ей хочется предстать передо много в самом выгодном свете.
— Скажите, пожалуйста, — спросила она, не глядя на меня, — машину водить мне сейчас можно?
— А почему бы нет?
— В моем положении?
— Вы любите водить?
— Очень!
— Ну и водите на здоровье. Это будет только полезно. Не принимайте все слишком серьезно.
Она покачала головой, несколько мгновений смотрела на меня, затем снова перевела взгляд на дорогу.
— Я обычно вожу лучше, чем вам сейчас может показаться. Уже несколько дней я чего-то боюсь. Самую малость. По-моему, машина перестала повиноваться мне.
Я не ответил. Глядел на ее профиль, и на сердце у меня становилось теплее. Прелестное ее лицо отражало мягкий, кроткий характер, у нее был большой, красиво очерченный рот и маленький круглый подбородок, короткие волосы развевал ветер, они взметались, как у киноактрис, когда их показывают крупным планом в сценах после расставания. Неожиданно я ощутил необходимость сказать:
— Знаете, все кричит во мне, что вы из породы тех женщин, которые заставляют мужчину катиться вниз.
— Вниз? — Она с недоумением подняла ресницы.
— Да, во всех смыслах! Вниз! Вряд ли судьба окажется столь милостива, что еще раз поставит на моем жизненном пути женщину, подобную вам. После вас все будут казаться некрасивее, глупее и скучнее. Вниз и в том смысле, что я достиг возраста, когда мужчину интересует лишь то, насколько одна женщина отличается от другой. Мне кажется, вы последняя, к которой меня влечет, которую я хочу. В лучшем случае лет этак через двадцать, смешным, нелепым стариком, я начну сходить с ума по семнадцатилетним девчонкам, но дожить до этого мне бы не хотелось.
Эржи засмеялась:
— Словом, если у меня будет дочь… я сообщу вам об этом восемнадцать или двадцать лет спустя.
— Хотите напомнить, что я смешон? Захотел соблазнить женщину на четвертом месяце… признаться в любви с первого взгляда беременной женщине?
— Да, я хотела напомнить об этом. Через два месяца я буду безобразной. Талия у меня деформируется, да вы ведь сами лучше знаете, какой бывает женщина на шестом и седьмом месяце… Уродство ей может простить только муж, да и мало кто из мужей, у меня совсем нет уверенности, что Ференц принадлежит к этим немногочисленным мужьям…
— Он к ним не принадлежит, — сказал я совершенно бессмысленно.
— Все равно, жаль, что я о нем упомянула. Откажитесь от своих извращенных намерений, хорошо?
— От чего отказаться?
— От меня.
Она подрулила к матрахазской стоянке, затормозила и выключила мотор.
— Вы мне симпатичны, но я чувствую, как вы тайком меня шантажируете, — сказала она чуть погодя, посмотрела на меня и положила руку в перчатке на мою. — Прошу вас, не надо. Не протестуйте, я знаю, даже когда вы исчезаете, это тоже шантаж, потому что вы хотите, чтобы я думала о вас. Я позвала вас, чтобы сказать это. Мне хотелось бы и впредь сохранить с вами добрые отношения. Вы не сердитесь?
— Два дня назад на этой самой дороге вы спросили у меня то же самое: не сержусь ли я за то, что вы не повезете меня дальше. За то, что бросите на дороге.
— Тогда вы не рассердились.
— Тогда тоже я вежливо ответил, что это пустяки.
— Вы рассердились?
— Я готов был убить вас.
— Теперь тоже?
— Теперь другое дело.
— Зачем же было напоминать об этом?
— С досады и горечи, — сказал я, не придумав ничего иного в ответ. И, открыв дверцу, вышел из машины. Я видел, как Эржи захлопнула дверцу, поставила ручку на предохранитель, приоткрыла дверцу со своей стороны, словно собираясь выйти. Потом и ее захлопнула, включила мотор и рванула машину с места.
Прошло добрых несколько секунд, пока я осознал, что она снова бросила меня. Машина свернула на дорогу и исчезла за поворотом.
Меня обожгло холодом. Здесь, на двести метров ниже Гайи, было холоднее, чем наверху. Там температура была около нуля, здесь — по меньшей мере минус десять градусов.
Я подошел к остановке посмотреть, когда идет ближайший автобус. Через полтора часа. К счастью, деньги у меня с собой были, и я пошел посидеть в ресторан, там, по крайней мере, тепло. Зубы у меня стучали.
Вернется она за мной или нет? — вот что главным образом интересовало меня. То, что она уехала, казалось мне абсурдом. Мы спокойно беседовали, я вышел из машины, а она вдруг — на тебе, — бросила меня здесь и умчалась.
Невероятно!
И вообще, все было невероятно, невозможно, все нелепо и в особенности то, что сейчас у меня наверху идет прием больных. Опять звонить Эве?
Не хотелось. Я попросил глинтвейна, так как дрожал от холода.
Вот попал в дурацкое положение! Я сидел, пил глинтвейн и ровным счетом ничего не мог предпринять, даже думать не мог. Ко мне подошел официант, вежливо спросил, хорош ли глинтвейн, я заверил его в том, что глинтвейн отличный, и попросил еще. В большом зале ресторана нас было всего трое. Официант сказал, что в такое время, после полудня, мало кто сюда заглядывает, иное дело позже, когда есть музыка.
Собственно говоря, раздумывал я, не может быть, чтобы она за мной не вернулась. Хотя ведь я считал невозможным и то, что она бросит меня здесь. Ну ладно, не стоит над этим задумываться.
Когда я пришел к такому выводу, в зал вошла Кати, с ней еще одна девушка и двое молодых людей, с которыми мы провели вчерашний вечер. Заметив меня, они тотчас подошли.
— Вы здесь? Ты? Как ты сюда попал?
И, окружив, принялись пялиться на мой костюм: они прибыли только что автобусом, я автобусом приехать не мог, и на лыжах не мог, и вообще они видели, как после обеда я сел играть в карты.
— Выпейте-ка лучше глинтвейна, — сказал я.
Выяснилось, что именно для этого они и приехали, кто-то сказал, что здесь подают отличный глинтвейн, а чем и заняться человеку от скуки во время отдыха? Ходишь из одного места в другое, и повсюду одно и то же; делать нечего, знай сиди себе за столиком ресторана — мог бы у себя дома таким же манером сидеть, вот и считаешь оставшиеся до окончания срока путевки дни.
— Разве у тебя нет сейчас приема? — спросила Кати.
— А я его здесь веду.
По сравнению со мной эти парни и девушки были безнадежно молоды. Они громко радовались жизни и, вероятно, делали это целыми днями. Мне нечего было сказать им. А уж что скажут они, меня и вовсе не интересовало. Занимало меня лишь одно: вернется за мной Эржи или не вернется?
И во время всего разговора с ними мне хотелось, чтобы она вернулась, я желал этого каждой своей клеточкой; лишь позднее сообразил: нехорошо, если она вернется. Ведь мое непонятное и необъяснимое пребывание здесь в одном пиджаке, без пальто, уже и так растревожило их воображение, они почуяли, что за этим что-то скрывается, а появление Эржи разом открыло бы все тайны.
Лучше пусть не возвращается, логично пожелал я. Пусть лучше вернется, заклинал я, мысленно махнув на все рукой. Что мне до всех них? И какое имеет значение, подумают они что-то или не подумают? Мне до них нет никакого дела.
Кати, сидя рядом со мной, тихонько расспрашивала:
— Все же, как ты сюда попал?
— Рассердился на тебя.
— За что?
— Я хотел провести вечер с тобой вдвоем, а не в компании.
— Но ты не ответил, почему ты здесь. Где твое пальто?
— Не приставай! Нет у меня пальто.
— Ты ухаживаешь за женой Печи?
— Глупости!
— Вовсе не глупости. Скажи, если это правда. Правда?
Я не ответил.
— Я еще вчера вечером поняла. Ты гадко вел себя со мной. Я пришла на танцы так, как ты просил… А ты даже не заметил.
— Заметил.
— Нет, не заметил. Она приедет за тобой?
Я поднял брови, желая положить конец ее расспросам, но это оказалось излишним, потому что в дверях появилась Эржи, взлохмаченная, словно подросток, в распахнутой шубке, с засунутыми в карманы руками. Она приблизилась к нам, остановилась возле стола:
— Говорят, будет вьюга?
Что-то заставило меня встать. Я не мог продолжать сидеть, ведь она пришла сюда. Вернулась за мной.
Я счел это в порядке вещей.
— Будет вьюга? Кто вам сказал? Садитесь.
Она села.
— Я бросила вас здесь, — произнесла она, не смущаясь, не обращая внимания на сидевших за столом людей. — Мне и в голову не пришло, что у вас могут быть дела. Я вернулась, едемте.
Она подождала, покуда я подозвал официанта, расплатился и вышел с ней на холод и ветер.
Машина стояла на дороге, ветер завывал, мелкая снежная пыль колола лицо; лес, правда, немного защищал от ветра, но глаза открыть все равно было невозможно.
Мы подошли к машине.
С нами шел кондуктор автобуса, он придержал Эржи за локоть.
— Не надо сейчас ехать.
— Почему?
— Все равно домой не попадете. Два поворота дороги замело снегом.
Эржи размышляла, я ни о чем не думал, хотел только поскорее попасть в тепло. Мы сели в машину.
— Зачем вы вернулись?
— Я не вернулась, я просто немного покаталась… посмотрела, здесь ли вы.
— Послушайте, Эржи, я хорошо знаю эти места. Не надо ехать.
Вместо ответа она тронула машину с места. Мы проехали сто метров, двести, километр, два, не проронив ни единого слова.
Ветер все свирепел, он швырял и крутил машину так, что едва можно было что-то разглядеть. Дворники двигались без всякого толку: пока они шли в одну сторону, снег снова залеплял стекло. Я видел, как Эржи нажимала на педаль акселератора, но и это едва помогало. Ветер толкал машину обратно. Кругом потемнело. Внезапно Эржи затормозила.
На повороте, как раз перед нами, преграждая дорогу, лежал огромный поваленный ветром бук. Переехать через него было невозможно, невозможно хотя бы потому, что ветер нанес с противоположной стороны бука снежный сугроб метра в полтора. Ветер обрушивался сверху, перед нами было поваленное дерево, за ним снежный завал, с каждой секундой он становился все выше, ветер бешено проносился по вырубке, перебраться через завал на машине было никак нельзя.
Эржи, чуть не плача, повернулась ко мне:
— Что нам теперь делать?
— Едем назад.
— Куда?
— В туристский отель. По этой дороге дня два нельзя будет ездить.
— Мне страшно. Вы умеете водить? Возьмите у меня руль.
— Вы боитесь?
— Боюсь.
Я не стал выходить из машины, взял Эржи за локти, приподняв, пересадил на свое место, а сам сел за руль. Я развернул машину на шоссе и тронулся в обратный путь.
— Вы и машину водить умеете?
— Нет, я просто хочу создать себе рекламу в ваших глазах.
Вьюга нагнала такую темень, что даже свет фар не мог ее прорезать. Мы скользили вниз. Я ничего не видел и лишь инстинктивно почувствовал, что мы доехали до развилки и, значит, скоро окажемся у туристского отеля. Я повернул к гостинице, остановил машину. Эржи с отчаянием смотрела на меня.
— Что теперь будет?
— Ничего.
— Господи! Зачем я за вами вернулась?!
— Правильно. Вообще не надо было ехать.
Мы вышли, ветер снова обжег меня. Эржи двинулась было к дому, но я остановил ее.
— Радиатор замерзнет. Выпустить воду?
— Не знаю, — жалобно ответила она.
— Ночью будет такой холод, что птицы на лету замерзнут.
Я спустил радиатор. Мы медленно направились в дом.
9
Свободных номеров было, наверное, не менее десяти, пятнадцати. Нам не составило труда получить по комнате. Даже не зайдя в них, мы уселись в ресторане.
— Мой муж не знает, где я нахожусь, — сказала Эржи.
— Определенно не знает.
— Я позвоню ему по телефону.
— Разумеется, позвоните.
— Вьюга не повредила провода?
— Не знаю. Возможно, повредила.
— А как же тогда? Как я позвоню?
— Значит, вы не сможете позвонить.
— А что подумает Ференц?
— Не знаю.
— Вы рады, что мы попали в такое положение? И все из-за вас!
— Рад, что смогу подольше пробыть с вами.
Все это я говорил медленно, опустив глаза, не глядя на Эржи, уставившись прямо перед собой на скатерть. Хочу я ее? Не хочу? — пытался я разобраться сам в себе, но безуспешно. Руки у меня дрожали, я нервничал, зябнул, боялся.
— Эржи, — с трудом выдавил наконец я ее имя.
— Да?
— Я люблю тебя. Я влюблен в тебя.
— Неправда.
— Пойдем, доедай свой фаршированный перец и пойдем поиграем в пинг-понг. Я буду играть с тобой в паре, мы всех обыграем. Нам надо что-то делать, я не могу так сидеть; мне нечего пока сказать тебе, кроме того, что ты нужна мне. Вот мы сидим друг против друга, все неясно, все в тумане, мы боимся последствий… Нет, пойдем играть в пинг-понг!
В зале было два стола, оба были заняты. Я улыбнулся Эржи.
— Сделаю вид, будто ты моя жена.
— Нет, я запрещаю вам это. И не называйте меня на «ты».
Но я уже спрашивал у одного из игроков, не хотят ли они сыграть с нами в смешанной паре.
И мы начали игру.
Я играл очень внимательно, с таким старанием, будто от этого зависела вся моя жизнь. Оба наших противника — парень и девушка — играли значительно лучше Эржи, и как я ни пытался свести на нет эту разницу в уровне, они вели с самого начала и выиграли первый сет, с довольно большим преимуществом.
— Мне жарко, — сказала Эржи, глядя на меня блестящими глазами и одной рукой откидывая со лба влажные волосы. На ней был надет толстый пуловер, не удивительно, что ей жарко.
— Ты слишком много прыгаешь. Не суетись, стой все время в середине и мячи отбивай на середину.
Второй сет оказался более благоприятным для нас, девушка получала мячи от меня, а я в большинстве случаев гасил. Игра закончилась быстро. Парень не смог погасить ни разу, Эржи если и ошибалась, то меньше, чем раньше, да и мне удавалось поправлять ее.
— Осторожнее! Смотри! — крикнула она мне в один из моментов, когда я отбивал мяч с угла стола. На сердце у меня потеплело: она обратилась ко мне на «ты»!
— И ты осторожнее! — Я от души рассмеялся и погладил ее по волосам. Она покраснела как мак, но ничего не сказала, глаза ее сияли.
Мы начали третий сет.
Нужно выиграть, решил я про себя. И радовался, что все так случилось, что началась вьюга и что сама природа заперла нас вдвоем здесь, радовался и играл хорошо — мы с легкостью выиграли третий сет.
Быть может, Эржи хотелось поиграть еще, но ей было слишком жарко в пуловере, она потрясла головой и поблагодарила за игру. Мы снова отправились в ресторан.
Я посмотрел в окно: вьюга бушевала еще более свирепо, чем раньше. Было часов девять.
— Ференц с ума сойдет от тревоги, — спокойно сказала Эржи. Немного помолчала и добавила: — А я очень устала. Пойду лягу.
— Иди.
— И ты тоже.
Вдруг она улыбнулась:
— Я назвала тебя на «ты»?
— Да. Сегодня уже третий раз. Я запомнил. Обрадовался. Спасибо тебе.
Наши комнаты находились рядом, на втором этаже. Я вздохнул и простился с нею.
— Привет.
Поцеловал ей руку. Она ничего не сказала, вошла в свою комнату. Я отправился искать ванную, в конце коридора нашел ее, но там не было ни мыла, ни полотенца. А у меня вообще ничего с собой не было. Я немного поколебался, но усталость и то, что я сначала продрог, а потом вспотел от игры в пинг-понг, заставили меня все же принять душ.
Несколько минут я сушился, потом, кое-как одевшись, побежал к себе в комнату и тотчас забрался в кровать. Мне было холодно, я не привык так рано ложиться и не знал что делать. Передо мной была целая долгая ночь, читать было нечего, и Эржи спала в соседней со мной комнате. Который может быть час?
Я глянул на руку, но часов на ней не оказалось. Конечно, я снял их в ванной комнате.
Пойти за ними? Не ходить?
Во всяком случае, не сразу, никакая сила не могла вытащить меня из постели, но пойти надо было обязательно. Хуже нет проснуться на рассвете и не знать, сколько времени и что тебя ждет, когда ты окончательно очнешься.
Я лежал, уставившись в потолок. Вероятно, потом уснул, и мне даже снились странные, навязчивые, сумбурные сны: я бежал по снегу на лыжах, спускался вниз с горы, меня преследовала машина, я брал все более крутые повороты, машина шла по пятам вслед за мной, не отставая, я устал, несколько раз шлепнулся, не мог пошевелить языком, не мог заговорить, хотя очень хотел сказать, чтобы машина оставила меня в покое, не преследовала; тяжело дыша, я проснулся от какого-то стука.
Очнувшись, я потянулся за сигаретой, увидел, что у меня горит лампа, и тут снова раздался стук.
— Войдите!
Вошла Эржи, прежде чем закрыть за собой дверь, вытянула руку, держа в ней, словно входной билет, мои часы.
— Ты оставил часы в ванной.
И остановилась посреди комнаты, протягивая мне часы.
Эржи была без чулок, в туфлях и короткой шубке, платья из-под нее не было видно, шубка едва достигала белых, отливающих лунным светом коленей, оставляя их наполовину открытыми. Она смотрела на меня честными, дружелюбными глазами, как девочки глядят на своих приятелей — мальчишек, вместе с которыми катаются на лодках, ходят в туристские походы, дерутся и любят друг друга.
Как бы там она ни смотрела, но меня своим взглядом сразила, я ощутил такое умиленное счастье, словно был ребенком, самое большое желание которого сбылось. Я едва смог, заикаясь, поблагодарить ее.
— Как тебе удалось раздобыть полотенце? — выдавил я чуть погодя.
Она рассмеялась.
— Я не нашла его. К счастью, тут центральное отопление.
Я посмотрел на ее ноги: они были влажными, словно она только что вылезла из ванны. И на плечи набросила шубку.
— Подойди ближе.
Она все еще стояла в двух шагах от меня, помахивая часами. Немного подумав, она приблизилась еще на шаг.
— Нет. Я только принесла тебе часы.
— В благодарность позволь поцеловать тебе руку.
Она пристально поглядела на меня, подошла, положила часы на столик и протянула мне руку.
Я поцеловал руку с тыльной стороны, перевернул и поцеловал ее ладонь. Потом перецеловал каждый палец в отдельности. Поднял глаза, — она стояла передо мной — беспомощно, с непонятной грустью, и смотрела на меня.
— Сядь, — сказал я и потянул ее к себе на край постели.
Вспоминая сейчас эти минуты, я думаю, что даже пятнадцатилетний юноша не целовал женщину более целомудренно, чем я Эржи. Она не сжала рот, не закрыла глаза, смотрела на меня выжидательно. Я не притронулся к ней, придерживал только за плечо поверх шубки, хотя знал, что под шубкой ничего нет.
— Я понимаю, что принести тебе часы было сумасбродством, — сказала она, — но я не могла устоять. Так хотелось увидеть тебя еще! И я не хочу стать твоей, хотя сижу рядом на твоей постели. Нет!.. Если мы встретимся года через два или позже… я вспомню, что однажды пришла к тебе ночью, села на край постели и что мы друг другу чем-то обязаны. Честное слово, я этого не забуду! Но ты ведь не хочешь склонить меня к другому, правда?
— Эржи, это извращение!
— Все равно. Прошу тебя!
— Мне кажется, ты просишь слишком многого.
— Нет! Сегодня утром я видела, как дрожали твои руки. Ты не посмел меня осмотреть, потому что видел во мне женщину.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю. Почувствовала. У тебя выразительные глаза. Кажется, я влюбилась в тебя, но раньше мне нужно родить ребенка, а после родов — кто знает, что тогда будет?.. Заранее сама не знаю. Если и тогда буду верить в то, во что верю сейчас, разведусь с Ференцем. Наш брак не был плохим, но и хорошим не был. Я давно жду тебя, очень давно.
Пока она говорила, у меня мурашки бегали по коже. Все это она произнесла так легко и спокойно, глядя красивыми, умными глазами, что ответить ей было невозможно. Я снова взял ее руку, поцеловал. А сам лихорадочно думал.
Что, что мне сейчас предпринять? Чего она от меня ждет, зачем пришла ко мне? Можно ли верить тому, что она говорит? Правда ли это? Или она просто хочет соблюсти стиль? Нет, вряд ли, не верится. Но если она уйдет от меня так же, как пришла, это уже будет патологией… я имею в виду себя…
Словами тут ничего не добьешься.
Я с умилением вынул ее из шубки, словно пятнадцатилетний подросток, о котором раньше шла речь. Она позволила снять с себя шубку, только сдвинула брови.
— Считай, что я была твоей, и отпусти меня, — сказала она тихо и трезво. И погладила меня по щеке материнским жестом.
— Не могу я так считать!
Но я понял, что в противном случае проиграю. Этого мне не хотелось. В молодости, быть может, когда склонен лгать напропалую, лепетать бессмыслицу, унижать себя, льстить, просить, умолять, лишь бы заполучить женщину… Нет, увольте, мне за тридцать, для меня это не метод.
— Хорошо, буду так считать, — согласился я, когда она принялась чернить себя, назвала кривоногой, дурнушкой, только моя возбужденная фантазия вообразила, мол, ее прекрасной и желает заполучить во что бы то ни стало. У нее были прохладные колени, стройные, великолепные ноги, можно было лишь посмеяться над ее словами. Скажет тоже — кривоногая!..
Я прикрыл ее углом одеяла, потому что в комнате было прохладно.
— Хорошо, не будем больше об этом. Не хочешь, значит, не хочешь. Спи.
Так мы и уснули. Я к ней не притронулся.
10
Утром я проснулся первым и сначала не мог сообразить, где нахожусь. Обычный сумбур в голове перед пробуждением. Я посмотрел на окно — его не было на привычном месте, повернул голову — оно оказалось на другой стороне, кровать моя перевернулась или комната? Я пошевельнулся и почувствовал, что кто-то лежит на моем плече. Несколько секунд вспоминал — да, верно… вчерашняя вьюга, Эржи…
Я боялся шелохнуться, чтобы не разбудить ее, в комнату через окно проникало еще очень мало света.
Лежа так, я начал вспоминать вчерашний вечер.
— Спи, — сказал я ей, и она устроилась на моей руке, словно маленький ребенок. А я смотрел перед собой с раздражением, со злостью обманутого человека — не того я ждал! — и сердился. А теперь настало утро.
Эржи спала, тесно прижавшись ко мне, головой на моей вытянутой руке, лежала она почти на животе, зарывшись лицом в подушку над моим плечом — удивительно, как могла еще дышать. Я подтянул одеяло повыше, укрыл ей плечи. Так спят с первым своим мужчиной девушки, но никогда — опытные любовницы. Даже на самой широченной французской кровати — согласно правилам совместного сна — каждый старается немного отодвинуться, избежать близости другого тела, чтобы можно было вытянуться, разбросать руки, ворочаться, двигаться — во время сна цепляются лишь за того, кто нужен, кого не хотят потерять даже ценой любых неудобств.
Так обычно спят очень молодые возлюбленные, с грустью вспоминал я собственные молодые годы.
Эржи, вероятно, неудобно было лежать, она простонала что-то, потом повернулась и легла навзничь.
Я принялся разглядывать ее лицо в утреннем свете.
На рассвете лица спящих выглядят предательски.
Черты их как-то расслабляются, становятся мягче, если только человеку не снятся плохие сны. Лицо, чертам которого свойственна мягкость, не меняется. Оно такое же, как во время бодрствования, разве что становится еще нежнее, как-то неопределеннее. А лица людей решительных, жестоких — я не раз наблюдал это во время утренних обходов в отделении нейрохирургии — как бы расплываются, приобретают глупое выражение, губы у них распущены, кажется, видишь даже за закрытыми веками, как закатывается глазное яблоко — не лица, а сплошь пьяные маски.
В детстве я жил в одной палатке с командиром скаутов, и однажды на рассвете меня поразило его лицо: оно напомнило мне не очень удачную маску из застывшей лавы, снятую с лица помпейского солдата, лица, искаженного мукой и беспомощностью; временами он скрипел зубами, потому что во сне не мог делать того, что наяву: властно командовать.
Лицо спящей Эржи было много прекраснее, чем наяву.
Обычно в фильмах такие кадры дают крупным планом: спящая героиня. Красиво. Да, но в фильмах киноактриса, играющая героиню, не спит, а лишь опускает веки в соответствии с указаниями режиссера. Спокойная бездумность прекрасна. Такое лицо можно сравнить с головой греческой статуи — вместо выразительных глаз только глазные яблоки.
Лицо спящей Эржи было прекрасным, выразительным и счастливым. Такою я видел ее впервые. Губы она не красила, и сейчас они были бледно-розовыми. Веки без морщин, кожа у глаз и носа не жирная, какой она бывает у спящих глубоким сном.
Я смотрел на нее и чувствовал, что люблю.
Она выехала из дома отдыха в вязаном платье и короткой шубке, я вообще безо всего, так как сел в машину неожиданно, — и вот теперь мы оба лежали рядом обнаженные. Я рассматривал ее лицо и пытался прочесть по нему свое завтра, потому что чувствовал: того, что было до сих пор, теперь не будет, и начнется то, на что я раньше не рассчитывал. Я хотел, я любил эту женщину и боялся ее, боялся скрытого в ней спящего живого существа, которое, очевидно, предназначено мне в спутники. В этот момент я осознал, что был холостяком до сих пор потому лишь, что не находил никого, с кем хотел бы связать свою жизнь, — а теперь такое существо спит рядом со мной.
Я не смел шевельнуться, чтобы не разбудить ее, не смел закурить сигарету — пачка лежала далеко, я потревожил бы спящую; мне давно следовало вытянуть затекшую руку, а делать этого не хотелось.
Господи, я спал вместе с женщиной, в которую, по-видимому, влюбился, у которой вскоре появится ребенок от мужа, которая не очень красива и не слишком умна, вообще в ней нет ничего особенного, кроме того, что она мне нужна, и вчера вечером мы не позвонили в дом отдыха и сегодня тоже не попадем туда.
Сознание этого пока наполняло меня радостью. Я так давно не был влюблен!
Эржи проснулась.
Она проснулась так же, как я: не сразу поняла, где она. Потом глаза ее засияли.
— О! Я с тобой спала…
В голосе ее послышалась не жалоба, а смех.
— Мы даже не позвонили…
Она подумала о том же, что и я.
— Сколько времени? Семь? Восемь? Ты спал, мой мальчик? Я так хорошо выспалась, ох как хорошо выспалась! Ты был таким милым, славным, я все время ощущала твою близость… Я влюбилась!
Приподнявшись на локте, она вглядывалась в меня.
— Понимаешь?
— Понимаю. А я еще раньше.
— Нет! Я очень-очень давно!
— Неправда.
— Не совсем правда. Я поняла это только сейчас, утром. Но знаю, что долгие годы думала о тебе.
Остальное было сплошным воркованием. Мы говорили друг другу бессмысленные слова, бессмысленно сжимали друг друга в объятиях. Эржи царапалась, кусалась, коротко вскрикивала; я не понимал: зачем? Не настолько же я глуп, чтобы поверить: это специально для меня. По опыту знаю: первая близость дает скорее духовное, чем физическое, наслаждение. Эржи не похожа была на многоопытную женщину, она цеплялась за меня с какой-то судорожной обреченностью.
Я люблю утонченную эротику, но такую?..
А потом я стал ожидать ее вопросов. Слабейший всегда спрашивает. Слабейшему всегда интересно, что было до него, вернее, кто был. Сколько было. Мне известно это из практики многолетней работы в клинике — собственный опыт можно даже не принимать во внимание. Страдающая сторона здесь — в большинстве случаев мужчина. Говорят, любовная тоска, хотя какая там тоска — просто сексуальность, маниакально сконцентрированная на одном лице. Вновь и вновь, еще и еще повторять одни и те же движения на одном и том же теле — я никогда не мог обнаружить ничего иного в так называемой любовной тоске. Но те, кто попадал в наше отделение с подобными жалобами, всегда были слабейшими. Такие после первого же получаса начинают выяснять: кто был до них, сколько было и какими они были.
Я уставился на Эржи.
Она спросила:
— Какая я у тебя по счету?
Об этом всегда спрашивают, чтобы дать возможность задать встречный вопрос. В ее глазах уже читался ответ: она скажет, что, не считая мужа, я у нее первый. В крайнем случае признается в каком-нибудь эпизоде студенческих лет. Остальное не в счет.
Значит, слабейшая она?
Неужели она настолько слабее, что сразу начнет расспросы? Уклониться было невозможно, пришлось отвечать.
11
— Скажи, скольких ты любил?
— Не сердись, Эржи… Любил каждую в тот момент. Или почти каждую.
— Неправда!
— Конечно, не совсем правда.
— Ты не любил никого!
— Но-но!
— Только меня!
Вот мы и добрались до сути, раз она именно это хотела услышать. Врать я, правда, не стану, но поцелую ее.
Она не позволила.
— Скажи все-таки, сколько у тебя было женщин?
— Я уже сказал — не знаю. Никогда не считал.
— Так посчитай сейчас.
— Всех я не помню.
— Посчитай тех, кого помнишь.
Она повернулась ко мне спиной.
Я обождал немного, потом сказал:
— Шестнадцать.
Ничего я не считал, цифру назвал случайную. С таким же успехом мог сказать и сорок шесть, и сто. И три. И тысячу. Все равно. А быть может, даже и правду сказал.
— Шестнадцать, — повторил я.
Она не ответила.
Молчал и я, потому что не знал, что говорить. Так прошло некоторое время, потом она, надувшись, сказала:
— Я не спрашиваю, со сколькими ты спал… Ответь на мой вопрос.
Неожиданно она резко повернулась ко мне и вцепилась мне в волосы.
— Я убью тебя, если ты кого-нибудь любил!
— Глупо. Меня ты не убьешь, и я, конечно, любил.
— Неправда! Только меня!
— Послушай, ты не белошвейка, а я не приказчик. И мы даже не герои Йокаи.
— Верно, — сказала она и выпрыгнула из постели.
Теперь я впервые увидел ее в утреннем свете. По-настоящему только сейчас увидел, при свете электричества человек склонен обманываться, при свете солнца — никогда. Эржи потянулась, потом захотела взять шубку. Нужно было звать ее обратно. Я немного поупрашивал ее, побормотал, постонал.
— Послушай, — сказала она чуть погодя, стуча зубами — она совсем застыла от холода, — послушай… я не позвонила вчера вечером, когда еще было можно… я замужняя женщина. Если я сейчас вернусь, я как-нибудь смогу оправдаться. Смогу. Хочешь, чтобы я не возвращалась? Остаться с тобой?
— Хочу, — сказал я, не раздумывая.
— Тогда сейчас же, немедленно скажи, кто у тебя был до меня!
Она поймала меня на слове, деваться было некуда. И я начал рассказывать истории, которые были полуправдой, полуложью; я приукрасил, преувеличил, расцветил незначительные эпизоды, медсестер сделал профессорскими женами, уличные приключения превратил в великие покорения сердец, но успел добраться только до десятой — она уснула.
Ее даже не интересовало, что я говорю, лишь бы говорил.
Вдруг в дверь постучали.
— Кто там?
— Доктора Шебека просят к телефону.
— Сейчас приду.
Эржи тоже проснулась, зябко поежилась и, моргая, смотрела на меня: что теперь будет? Она слышала только стук: что-то случилось.
Я торопливо оделся. Такие случайные ночевки, когда у тебя с собой ничего нет, отвратительны.
Звонила Эва.
— Алло… я так и думала, тебя вьюга застала…
И замолчала.
— Да.
— Ты сумеешь вернуться к полудню?
— Ну… пожалуй… Даже пешком.
И тут я вспомнил, что на мне полуботинки, я вышел в них, встав из-за обеденного стола.
— Ты хорошо спал?
Прижав трубку к уху, я не отвечал. Она переспросила, хорошо ли я спал.
— Алло!
Я не ответил. Не знал, что ответить.
— Алло!
— Алло!
— Ты не понял? А я очень ясно слышу тебя.
— Да.
— А ты?
— Я тоже. К полудню я буду на месте, Эва. Привет.
И положил трубку.
Я был небритым, немытым, взлохмаченным. Поймал проходившего мимо хозяина:
— Где здесь можно побриться?
— Парикмахер есть только в Матрахазе.
— Не одолжите ли бритву? Мне пришлось остаться здесь из-за вьюги…
— Прошу, пойдемте…
Я пошел с ним.
Он привел меня в двухкомнатную квартирку, его жена в ночной рубашке сидела в кресле. При виде нас она вскочила.
— Пардон…
— Простите…
— Пожалуйста, проходите сюда, в ванную. Прошу, вот бритва, теплая вода, крем… пожалуйста… лезвия шведские.
Он захлопнул за мной дверь. Через три-четыре минуты я побрился, вышел. Женщина в одной ночной рубашке все так же сидела на краю кресла.
— Простите…
— Пожалуйста, пожалуйста… побрились?
Я ошалело остановился.
— Ваш муж?
— Спустился в столовую.
— Это… — Я принялся искать в карманах брюк деньги, но как их отдать этой женщине, когда она в ночной рубашке?
Она ничего не говорила, молча смотрела на меня.
— Простите, — выдавил я наконец, — я думал, что… вы так любезны…
Она улыбнулась.
— Вполне естественно, — сказала она.
Дать ей теперь десять форинтов или не давать? Я не мог решить.
— Я ворвался к вам в квартиру, чтобы побриться…
— Ничего, ничего, мы к этому привыкли…
— Понимаете… я даже пальто с собой не взял.
— Знаю, знаю, не смущайтесь. С большинством гостей, приехавших неожиданно, это случается. Мой муж всегда говорит: настоящие туристы не те, кто приезжает надолго…
— Да, да… конечно, я не турист…
— Знаю, вы врач с Гайи. Как-то вы пили у нас глинтвейн. Не помните? Недели две… три назад…
— Да… помню…
Я вышел. Оглянулся, но сориентироваться смог не сразу. Где моя комната? Наконец нашел: моя кровать, пепельница, спички, но Эржи там не было. В какой же она комнате? Рядом со мной? Я постучал, мне не ответили. Постучал во вторую, третью. Ответа не было. Я пошел к ванной комнате в конце коридора, она была закрыта, постучал. Лилась вода, я снова постучал.
Имени ее я произнести не мог: а вдруг это не она?
— Кто там? — послышался чей-то голос изнутри.
Голос был мужским, не она. Может, есть еще одна ванная комната?
В другом конце коридора я действительно обнаружил ванную. Журчанье, плеск воды, я постучал.
— Золи?
Это голос Эржи.
— Да.
— Я не дождалась тебя. Пошла принять душ. Надо сейчас же ехать. Погоди, я открою дверь.
И открыла.
— Нет, нет, — запротестовал я.
С закрученными сзади волосами она стояла в ванне и намыливалась.
— Закрой дверь, ненормальный, — сказала она, так как я оставил дверь открытой. И, смыв с лица мыло, улыбнулась мне. — Сейчас в ванне я решила бросить мужа, если ты тоже этого хочешь. Останусь с тобой. Хочешь?
Меня очень влекло к ней, я хотел ее, но теперь, когда она вот так сообщила мне о своем решении, я несколько принужденно, немного фальшиво сказал:
— Конечно, дорогая.
Да и об этом пожалел в ближайшие же секунды. Я стоял в крошечной ванной комнате, уставившись на мозаичный плиточный пол, пока Эржи вылезала из ванны, натягивала чулки, надевала платье, и все это буднично, как жена.
— Жалеешь? — спросила она, когда на ней была уже и шубка.
— О чем?
— Не увиливай.
Я прекрасно понимал, о чем она спрашивает, и знал, что притворяться непонимающим — трусость. Но ответил не сразу.
Мне показалось, будто мы женаты уже десять лет. В том смысле, что на мои плечи давил груз всех неприятных и глупых обязанностей десятилетнего брака, а взамен я ничего не получал. Брился самым вульгарным образом в чужой квартире только ради того, чтобы женщина, с которой я провел ночь, не увидела меня утром небритым, — а она даже внимания на это не обратила. Собственностью своей считает. Эва звонила… если я к полудню доберусь до места, можно позвать ее к себе в комнату… и комендантша в ночной рубашке… Что же, и соблазниться больше нельзя?
Одевшись, Эржи стала такой же, как вчера. Очень красивой, очень хорошо одетой, порядочной женщиной. Она сказала:
— Я решила, что так будет в любом случае. Это зависит не от тебя. Не чувствуй себя обязанным. С Ференцем я разведусь.
Она, вероятно, заметила на моем лицо какую-то неуверенность, потому что, говоря это, быстро вышла из ванной комнаты, прошла по коридору, спустилась вниз по лестнице, я едва поспевал за ней. В ресторане она попросила чашечку кофе таким тоном, словно только сейчас приехала сюда. Привлекательная, прекрасная, элегантная женщина, прибывшая в отель в одиночестве, просит кофе, даже не присаживаясь.
Здесь я догнал ее.
— Выпьем и коньяку, — сказал я, умнее мне ничего в голову не пришло.
— Хороню.
Но кивнула она машинально, словно уже бросила меня. Спустя короткое время хозяин вернулся и выразил сожаление:
— Очень досадно, но раньше девяти кофе не бывает, кофеварку еще не включили. Что-нибудь другое, пожалуйста… чай, например…
— Коньяк.
— Да, да, разумеется.
Я хотел было сказать, что мы расплатимся сейчас и за ночлег, но тут же спохватился: мы были вместе, но платить вместе не можем… и вообще, как это сделать?
Но Эржи неожиданно сказала:
— Мы расплатимся и за ночлег.
Хозяин налил две рюмки коньяку, принес, поставил их перед нами, церемонно вынул из кармана расчетную книжечку — да, да, и ночлег, — покивал, вернулся к своей конторке и принес оттуда готовый счет.
Положил его на наш столик.
— Всего семьдесят четыре форинта. Вместе с ночлегом.
Он успел сосчитать все вместе.
Я дал ему сотню, а тем временем Эржи разглядывала у радиоприемника иллюстрированный журнал полуторанедельной давности с таким полным отсутствием интереса, словно это давно привычное дело: муж расплачивается, а жена в ожидании как-то убивает время.
Пока хозяин рылся в кармане, с задней лестницы сошла его жена. Она оделась, подколола сзади волосы, заметно было, что она еще не привела себя в полный порядок, но уже занялась утренней работой, помогает мужу.
Она очень любезно поздоровалась с Эржи, подошла к ней, пожала руку. Эржи протянула ей руку так, словно это было самым естественным делом на свете.
— Уезжаете?
— Да.
— На Дёндёш-Пасто? Я слыхала, что дорога наверх занесена снегом.
— Во всяком случае, в сторону Дёндёша, — дружелюбно сказала Эржи и погладила женщину по щеке. — Какой у вас хороший цвет лица, милочка. Завидую вам, вы всегда дышите горным воздухом!..
Машину пришлось долго разогревать. Прошло полчаса, прежде чем мы смогли тронуться в путь. Эржи, не говоря ни слова, повела машину вниз, в сторону Дёндёша.
— Фу, — неожиданно сказала она и вдруг остановилась. Открыла дверцу, вышла, схватила пригоршню снега, потерла им руку, отбросила, села обратно в машину и поглядела на меня. — Вымой лицо и ты.
— Я?
— Да, ты.
— Не понимаю.
— От тебя на километр несет мылом этой шинкарки! Ты у нее брился?
Надо было ответить утвердительно. Потому что так оно и было. Но я не выношу подобного агрессивного, наступательного тона. Поэтому я открыл дверцу со своей стороны, вышел в полуботинках при десяти градусах мороза в глубокий снег и махнул ей на прощанье рукой.
Я отправился обратно в Матрахазу. До нее по меньшей мере два километра. А там будет автобус. Все будет.
Я слышал, как заработал мотор, слышал, как Эржи тронула машину, повернула и оказалась позади меня. Потом рядом. Приблизилась и поехала совсем рядом. Облокотись на окошко, Эржи высунула голову, наши лица были на расстоянии ладони друг от друга.
— Так тебе больше нравится? — спросила она со смешком.
Я взглянул на нее, но не ответил.
— Значит, так лучше? Лучше идти в ботинках по сугробам, чем вымыть лицо пригоршней снега?
Эржи медленно ехала рядом. Она совсем высунулась из окна, я повернул к ней голову, улыбнулся.
— Что ты хвастаешься машиной мужа? — сказал я ей.
Хотя я намеревался только пошутить, она была ошеломлена и побледнела; лицо ее стало белым, словно покрылось инеем, только кончик носа был красный, вероятно, от холода, и выглядела она комично и испуганно.
Она не прибавила скорости, держалась все так же рядом, мы были уже возле Матрахазы. Я страшно замерз.
— Когда я почувствовала, что от тебя пахнет таким же мылом, как от той женщины, я просто взбесилась, — сказала она.
Мы помолчали.
— И вдобавок ее мерзкие замашки!
Я не ответил и на это. Пусть не думает, что из меня можно сделать игрушку. Я и сам достаточно капризен, но при этом никогда ничего не требую от других. Мне не нравятся чужие капризы, не нравится, когда от меня чего-то требуют.
Я дружелюбно покосился на нее.
— Послушай, Эржи, разумеется, мне удобнее проделать этот путь в машине… Но я не приму условий, на которых ты посадишь меня в машину.
— Я люблю тебя, — жалобно проговорила она. — Я не ставлю тебе условий, я просто тебя люблю, а ты мылся мылом этой мерзкой женщины.
— Не мылся, а брился, и для того, чтобы тебе правиться, и мыло взял у ее мужа.
— Мои дорогой!
Неожиданно она нажала на педаль акселератора, машина рванулась на несколько метров вперед, повернула, подъехала ко мне и остановилась. Эржи распахнула дверь и так же неожиданно бросилась мне на шею, широко раскрыв глаза и шепча:
— Послушай… будь со мной терпеливее… У меня нет никаких причин… быть такой злой и нервной… Кроме того, что я сейчас в таком положении, ты понимаешь… Но будь со мной честным, скажи сразу: нужна я тебе или нет? Пусть тебя ничто не связывает, мужа я брошу, это решено, ты к этому отношения не имеешь и не будешь иметь, только скажи, мы еще поедем вместе? Я не ставлю никаких условий. Пойдем, ты совсем промерз.
Мы сели в машину, спустились к Дёндёшу, набрали там бензину, выпили кофе, позавтракали, поднялись к Пасто, проехали через Сеитимре и к полудню подкатили к дому отдыха. Пока Эржи ставила машину в гараж, она молчала, ни единого слова не проронила. Мы ведь выехали вдвоем и вдвоем вернулись на следующий день.
Я колебался.
Я видел, что она чуть не плачет. В такие моменты человек способен на самые большие глупости.
Она поставила машину в гараж, и мы отправились к зданию дома отдыха.
— Эржи, — сказал я ей, — иди в туристский ресторан. Выпей там чашечку кофе… Я сейчас же приду, только позову туда твоего мужа.
Лицо ее осветилось детской радостью.
— Ты думаешь?
— А что? Разве ты думаешь иначе?
— Я не смела тебе сказать.
— В самых естественных делах ты ведешь себя со мной как трусиха и притворяешься высокомерной, когда речь идет о пустяках. Ну, ничего, со временем привыкнем друг к другу.
— Да.
— Я сейчас приду.
Я дошел только до администраторской, где дежурный приветствовал меня с большой радостью:
— Приехали? А мы уж и не знали…
Я перебил его:
— Позовите, пожалуйста, Печи из его комнаты.
— Они сидят внизу, в гостиной, с товарищем министром.
— Скажите ему, что я жду его в ресторане для туристов.
— Но простите, он всего в пяти шагах… Прошу вас, пройдите.
Верно, зачем трубить о своих делах всему свету? Я вошел в гостиную.
Да, положение дурацкое.
Как только я вошел, все сразу повернулись ко мне. Некоторые даже подошли, и пока я добрался до стола Печи, меня окружало уже человек десять. Все расспрашивали о вьюге.
Печи и Мольнар вскочили, бросились ко мне, пожимали руку.
— Моя жена? — были первые слова Печи.
Многие слышали эти его слова. Не мог я сказать ему: выйдем-ка со мной. Тогда все бы подумали, что его жена свалилась в пропасть и я собираюсь сообщить ему трагическую весть.
— Где вы ночевали?
— Понимаешь… дорогу замело, путь был прегражден.
— Знаю, знаю. Моя жена тоже остановилась в доме для туристов. Я тревожился, она же без денег. Телефонной связи вечером не было, где-то оборвался провод, только утром исправили.
Вот, значит, как. Тогда все не так страшно. И я вдруг пожалел о том, что оставил Эржи в ресторане для туристов. Ведь, в сущности, ничего не произошло. Мы поехали покататься на машине, даже если муж ревнует, пусть себе думает что хочет.
И тут в голове мелькнула поразившая меня мысль: выходит, я уже хочу от нее избавиться?
Видимо, так.
Я почувствовал, как лицо мое запылало от стыда.
Печи все еще беспокоился, стоя рядом, держал меня за руку, дергал, теребил, осыпая потоком вопросов, на которые лучше было бы не отвечать.
— Эржи пошла в комнату? Вы приехали вместе?
— Да, — ответил я на второй вопрос, — мы ехали в сторону Пасто.
Я хотел попросить его выйти со мной на минутку, мне надо кое-что сказать ему, но мое «да» Печи воспринял как ответ на первый вопрос и, оставив меня, пошел к себе. Я окликнул его, побежал за ним вслед, догнал возле дежурного на лестнице. Он оглянулся, слегка удивившись.
— Погоди-ка! Пойдем со мной!
— Не сердись, потом.
— Я хочу с тобой поговорить.
— Хорошо, хорошо, потом поговорим.
Я взял его за локоть и остановил.
— Твоя жена, по-видимому, не в комнате. Она спустилась в ресторан для туристов… она слишком устала, чтобы отвечать на вопросы. Пойди к ней туда.
Я чувствовал, что здесь что-то не так. Печи, не глядя на меня, повернул обратно, сказав:
— Глупости! В своей комнате ей было бы гораздо спокойнее.
Здесь что-то непонятно. Нормальный человек так себя не ведет. И вдруг я ощутил, что и сам веду себя весьма странно. Будто попал под колпак, откуда нельзя выглянуть, можно только слышать суматоху вокруг и чувствовать, что там что-то происходит. Будто пытаюсь перейти оживленную улицу с завязанными глазами.
Поведение Печи непонятно. А раз я не понимаю его, значит, он лжет.
Я взял его за рукав:
— Погоди!
Он глянул на меня растерянно, но ждать не стал, продолжал идти, чуть не таща меня за собой. Я уж собрался решительно остановить его, но тут нам навстречу показалась Эржи.
— Там слишком много народу, — сказала она, прошла мимо нас и, даже не посмотрев на меня, стала подыматься по лестнице.
Печи за ней, однако, не побежал, а пошел, не спеша, на расстоянии нескольких шагов. Я тоже. Мы шли друг за другом гуськом, словно умалишенные. Дойдя до своей комнаты, Эржи вошла в нее: послышалось, как она повернула ключ изнутри.
— Не желаю сейчас ни о чем разговаривать, — сказала она из-за двери. — Я устала и лягу. Я неважно себя чувствую.
Затем наступила тишина. Печи пожал плечами, на лице его появилось принужденное выражение, на меня он не смотрел, повернулся и направился обратно.
— Зайдем ко мне, — сказал я ему.
— Нет смысла.
— Зайдем все же.
— Нет, — сказал он, — смысла нет. Пусти, пожалуйста, прошу тебя, у меня нет сейчас желания говорить с тобой.
— Хорошо. — Я прислонился к двери коридора, преграждая ему путь. — Я хочу только сказать, что мы с твоей женой решили поговорить с тобой. Она от тебя уходит.
— Да ну, оставь, — пробормотал он с ничего не выражающим лицом, словно ему навязывали нечто позорное, отвратительное, а его это ни капли не интересовало. И прошел мимо меня торопливыми шагами, не проронив больше ни слова.
Я ошеломленно уставился ему вслед.
Значит, он вчера уже знал, что ночью я с Эржи?..
В столовую я не спустился. Зашел в свою комнату, налил себе коньяка и выпил. И почувствовал, что руки у меня дрожат.
Выглянул из окна и ощутил страх. Инстинкт, что ли, действует в человеке? Э, глупости, инстинкт страха совсем иной.
Я снова налил полную рюмку коньяка, выпил, почти не ощущая ни вкуса его, ни крепости, и только поставив пустую рюмку на стол, поглядел на нее и удивился: ведь выпитое бросится мне в голову.
Зачем это нужно?
Обычно-то я знаю, что делаю. Умею владеть своими страстями и эмоциями. И не помню случая, чтобы не способен был на что-то решиться, чтобы в замешательстве пялился перед собой — как вот теперь, здесь…
Полубезумная сцена с Эржи и ее мужем заставила вдруг меня пожалеть обо всем. Нет, так эта женщина мне не нужна.
Теперь я впервые серьезно подумал о том, что она беременна.
Долгие месяцы терпеть ее причуды… затем еще несколько месяцев… А что потом? Разве можно рассчитать, что будет через год, если в течение этого года кто-то уже был вам в тягость?
Я пришел в ужас от собственной глупости, у меня волосы стали дыбом от того, что я непоправимо что-то испортил.
Зазвонил телефон. Незнакомый голос спросил:
— Доктор Шебек?
— Да.
— Это Мольнар. Хочу с вами поговорить.
Прошло несколько секунд, пока я сообразил, кто такой Мольнар.
— Что ж… Днем можно прогуляться куда-нибудь.
— Нет, я приду к вам сейчас. Обождите меня.
Лучше не стоит, хотел сказать я, но он уже положил трубку.
Чего ему надо? Боюсь, он мне очень надоест; нашей дружбе конец, если он долго у меня задержится.
Но по тому, как он вошел, по его лицу, я тотчас понял, что он не станет докучать мне: этот маленький человек, когда хотел, мог быть решительным. И теперь он был решительным и тотчас приступил к делу, как учитель, читающий нотацию ученику. Разумеется, он полагает, что ему все дозволено…
— Послушайте, доктор Шебек, я считаю вас умным человеком, хотя и легкомысленным… Видите ли, Ференц Печи в течение многих лет не мог работать в полную силу, ему постоянно мешали семейные дела и скандалы. И меня это, естественно, волнует. Теперь вот снова — появились вы и, скуки ради, влезли в их жизнь. Для вас это всего лишь забава, поэтому прошу вас, прекратите.
Его уверенный тон разозлил меня.
— Послушайте, Печи совершеннолетний, а вы не его адвокат, да и я не имею никакого отношения к вашему министерству.
— Вы хотите сказать, какое мне до этого дело? Но так уж я привык: вмешиваюсь, если считаю необходимым.
— В отношении меня вам придется от этого отвыкнуть.
— Бросьте, не надо ссориться. Ведь вы и сами хорошо знаете, что я прав, и протестуете только из этикета.
Я вгляделся в этого человека. Может, он и употребил не к месту слово «этикет», но я уже имел случай убедиться, что голова у него очень даже на месте. Поэтому я не ответил, ждал, что он скажет еще.
— И потом, своей цели вы добились. Чего вы еще хотите?
В это время я как раз наливал в рюмки коньяк — себе и Мольнару, но бутылка замерла в моей руке. Хорошего же он обо мне мнения!
— Это третий случай, когда она хочет развестись. Или четвертый. Кто знает! А муж не хочет. Он просто ненормальный. Не обращает внимания на то, что у жены романы, лишь бы она с ним оставалась.
Мольнар взял рюмку, пригубил ее, потом выпил.
— Что она за женщина? Никчемная, пустая!
Я остановил его жестом руки.
— Вы, кажется, пришли сюда, предположив, будто между мной и ею что-то есть. Не так ли?
Мольнар отмахнулся, чего, мол, тут предполагать!..
— И скажите… вы настолько сильны, что осмеливаетесь так говорить о ней в моем присутствии?
Он не ответил, сощурил глаза.
Собственно говоря, мне нравился этот человек. Более того, очень нравился, и я охотно с ним беседовал. Но все же теперь я готов был — министр он там или не министр — избить его, если он скажет еще одно плохое слово об Эржи, хотя я нисколько не сомневался в том, что все сказанное им — чистая правда.
И вот я стоял перед ним с бутылкой коньяка в одной руке, рюмкой, которую не успел наполнить, в другой. Мольнар поставил свою рюмку, отер рот, кивнул, потом снова протянул мне рюмку, чтобы я налил ему еще. Я налил, но плеснул мимо, так как наливал не глядя. Как обычно бывает в таких случаях, скопившаяся во мне злость на собственную глупость и легкомыслие мгновенно вылились на этого человека. Он протянул рюмку, чтобы чокнуться со мной, но я сделал вид, будто не заметил. И сунул руки в карманы.
— Вы еще не ответили.
— На что? Ах, конечно… Ну-с, да, я считаю себя достаточно сильным.
— Имейте в виду, я не питаю почтения к вашему чину.
— Знаю. Но пришел я сюда не для того, чтобы сказать вам это. И я считаю себя достаточно сильным в свои пятьдесят четыре года даже в том случае, если вы захотите драться. Какой смысл в том, что вы делаете, Шебек? Вы такой же, как эта женщина, только женщин в подобных случаях называют потаскухами, а мужчин донжуанами. Два сапога пара — оба готовы с кем попало…
Про себя я улыбнулся, потому что отчасти он был прав. Я бы охотно поговорил с ним, но обсуждать Эржи и наши с ней дела — нет уж, увольте! Вышвырнуть его отсюда? Ударить? Я знал, что если сделаю это, потом очень пожалею не только потому, что у меня могут быть колоссальные неприятности — в данный момент меня это волновало меньше всего, — но я буду жалеть, жалеть и любить этого в общем-то симпатичного, маленького пожилого человека.
— Закончим переговоры на эту тему, господин министр.
— Почему вы боитесь трезво посмотреть на вещи, раз уж совершили проступок?
— Я не боюсь, — ворчливо сказал я, — но если вы будете продолжать дальше, Мольнар, то в каких бы хороших отношениях мы с вами ни были, вы получите оплеуху.
— Рано или поздно вас повесят, Шебек, — сказал маленький Мольнар, поставил рюмку и одновременно дал мне пощечину. В голове у меня помутилось, я стукнулся о стену, попытался прислониться к ней, почувствовал, как она уползает у меня из-под рук, потом уцепился за ковер и, в конце концов очутившись на четвереньках, взглянул на Мольнара. Он спокойно стоял посреди комнаты и смотрел на меня. Я потряс головой, чтобы прошел шум в ушах, и почувствовал, что из носа у меня идет кровь. Я оценил его поступок: добрый, умный, очень естественный человек, к тому же похожий на моего отца, в пятьдесят четыре года, будучи министром, вступает со мной в спор, а если надо, то и в драку. Но сдачу он получить должен, иначе сочтет меня трусливым болтуном.
Я поднялся.
— Вы были борцом в молодости?
Он не ответил. Смотрел на меня глазами опытного человека, понимающего, что я собираюсь не беседовать с ним, а драться. Я хотел его ударить, но рука его, мелькнув словно молили, схватила меня за запястье. Тогда я ударил его другой рукой, по подбородку. Он упал на колени, потом повалился на бок.
Я положил его голову себе на колени и, когда он открыл помутневшие глаза, влил ему в рот глоток коньяка. Потом взял его в охапку и отнес к креслу.
— Не сердитесь, — сказал я чуть погодя, когда он приподнялся и сел, еще не придя в себя. — Я должен был дать вам сдачи, чтобы вы не подумали, будто я струсил, испугался вас. Но я не хочу больше драться. Я сварю вам кофе.
Раздался телефонный звонок. Это была Эва. Она спросила, буду ли я принимать больных.
— Да, через пять минут.
Я подошел к умывальнику, смыл с лица кровь, не зная что сказать. Мне хотелось, чтобы заговорил мой маленький друг, знать бы по крайней мере, что он скажет, если я подойду пожать ему руку.
Между тем Мольнар встал, вздохнул.
— В странное положение попали мы с вами, Шебек.
— Забудем об этом.
— О чем? О том, что вы дали мне сдачи? Этого мне забывать не надо, это говорит только о вашей смелости. Но вот о том, что вы за человек, я забывать не хочу. Вы чудовище в человеческом облике… вас нужно остерегаться. И та сумасбродная женщина хорошо бы сделала, если стала бы вас опасаться. До сих пор от ее приключений всегда страдали замешанные в них мужчины и ее муж. Ну, а теперь, мне кажется, ей не поздоровится. Нашла коса на камень.
Он хмуро посмотрел на меня из двери:
— Берегитесь, Шебек!
Оставшись один перед зеркалом, я начал разглядывать свое лицо — лицо чудовища, как выразился маленький Мольнар, — и все время думал об Эржи. Допустим, я действительно лишь мимолетное приключение в ее жизни, а она в моей. Что тогда?
Тут я заметил, что с утра думаю о ней уже не так, как вчера — с томлением и волненьем, — а с чувством ответственности за неоконченное дело.
Я пожал плечами.
Всему виной неразбериха этого сумбурного утра.
12
Эва сидела у стола, кроме нее, в кабинете никого не было. Она приветствовала меня дружеской улыбкой. Интересно, что она обо всем этом знает и что думает?
— Много было больных? — спросил я.
— А, ничего существенного. Дала два кальмопирина, один карил от головной боли. Но сегодня придет больше народу.
— Сегодня? Почему?
Посмеиваясь, она ответила:
— Думаю, всем женщинам захочется поглядеть на доктора, который провел ночь в Матрахазе с одной из пациенток.
Она не смотрела на меня, но я видел, как вспыхнули ее щеки. Интересно, зачем она это сказала?
— Хорошо, любопытных я отошлю к тебе.
— Упаси бог! Я не берусь вербовать тебе гарем.
Да, в голосе разочарование. Я невесело усмехнулся:
— Кажется, ты одна из этих любопытствующих.
— Неееет… — она протянула букву «е», засмеялась, — я еще вчера удовлетворила свое любопытство.
Ну, продолжать так глупо. Нужно отучить Эву думать, будто она вправе вмешиваться в мои дела. Я подошел к ней, взял за подбородок и повернул к себе ее голову.
— Погляди-ка мне в глаза.
Сначала она смотрела агрессивно и насмешливо, потом улыбнулась, словно говоря: я тебя немножко подразнила, но все-таки я здесь, с тобой…
Чего еще было ждать от бедняжки, такая уж она есть, и все же продолжать это до бесконечности нельзя… как мне ни жаль ее.
— Один современный, кажется, английский писатель признал аксиомой тот факт, что физическая близость мужчины с женщиной оставляет меньше воспоминаний и значит несравненно меньше, чем если бы они переплыли вместо бурный поток.
На мгновенье она прикрыла глаза, потом спокойно взглянула на меня:
— Ты хочешь этим сказать, что прошлая ночь ничего для тебя не значила, или хочешь предупредить меня о том, что я не имею права вмешиваться в твои дела?
— Ты умная, — с уважением произнес я и ощутил неловкость от точности ее вопросов. Я отпустил ее подбородок.
— И любопытная.
— Ты заслуживаешь откровенности. Да, я хотел предупредить тебя.
Она посмотрела в сторону, подняла брови.
— Жаль, — сказала она. — Сегодня днем я была бы не прочь побыть с тобой.
— Я тоже, но только на тех началах, о которых говорил.
Она подошла к окну, повернувшись ко мне спиной, выглянула на улицу. Я не знал что делать. Сердился и на себя и на нее, на всех. Я гасил в пепельнице третью недокуренную сигарету, тишина раздражала, она росла, давила на затылок, я мечтал, чтобы пришел хоть один больной, которым можно будет заняться, и тогда не придется ждать ответа и чувствовать, что Эва ждет одного лишь слова, одной фразы, которые смягчат сказанное мной раньше. Однако говорить я не собирался, проявить сейчас слабость значит отказаться от того, что сделано: все равно я уже обидел ее, но у нас по крайней мере полная ясность.
— Иди-ка сюда, — вдруг сказала она.
— Зачем?
— Погляди в окно!
Я подошел и выглянул. Перед домом отдыха стояла машина Печи, швейцар складывал в нее чемоданы. Рядом стояли одетые Печи и Эржи, возле них Мольнар, они о чем-то с ним беседовали, потом он протянул руку сначала женщине, потом ее мужу.
Прошло несколько секунд, пока я сообразил, что они уезжают. Я просто не хотел верить. Так абсурдно, так невозможно это было. Я раскрыл окно, хотя на улице было ужасно холодно. Они как раз усаживались в машину. Печи сел за руль.
Машина тронулась. Я захлопнул окно.
На мгновенье я показался сам себе настолько смешным, что подумал: Эва сейчас задохнется от хохота. Но она не промолвила ни слова, села к столу и, не глядя на меня, принялась складывать какие-то бумаги — смысла в этом не было никакого, просто она хотела занять руки.
Маленький человек оказался прав. Эта женщина действительно сумасбродка. Сначала мягко меня отвергла и тут же позвала кататься, потом бросила на дороге, но вскоре вернулась за мной, потом сама пришла ко мне в комнату, но не позволила мне до себя дотронуться, потом утром бросилась мне на шею, уверяя, что любит и разведется с мужем, и вот неожиданно в один час упаковала вещи и с этим самым мужем уехала.
Да, но если она и сумасбродка, то очаровательная сумасбродка.
Вспоминая ее, я ощущал приятный вкус во рту. Она была мила со мной. Ну и пусть я смешон. Что, собственно, произошло? Я хотел ее соблазнить и соблазнил. При этом влюбился? Возможно. Но скорее просто настроил себя, уговорил.
И если Эва, подозвав меня к окну, хотела сказать, что вот, мол, та, другая, уезжает, а я остаюсь, то она просто дура.
И я рассмеялся.
— Видишь, не только я признаю это аксиомой! И женщины могут придерживаться такого же мнения.
И сразу устыдился: было так глупо, так гадко, отвратительно и зло предать Эржи, предать ее Эве… И не один раз — не только вначале, когда я назвал ее гусыней, но даже теперь, снова, хотя не прошло и полусуток, как я любил ее…
Мне хотелось надавать себе пощечин.
Эва медленно покачала головой.
— Не верь!
Я не спросил, во что не верить, Эва сама докончила:
— Она вернется.
Я взглянул на часы — без четверти час, оставаться здесь дольше не имело смысла. Я снял халат, надел пиджак, в это время вошел мальчик-лифтер с письмом. Он протянул его мне.
На конверте было написано: доктору Шебеку. Ни марки, ни адреса. Это мог прислать только кто-нибудь из нашего дома. Эржи?
Я смотрел на конверт и не мог определить, мужской это почерк или женский. Вскрыл его. Сложенный листок почтовой бумаги, я развернул и сразу посмотрел в конец листа — подписи не было.
Вложив листок обратно в конверт, я задумчиво разорвал его пополам, потом еще раз и еще. Зачем читать? Ни обращения, ни подписи, значит, послать его могла только Эржи, а какой смысл в письменных объяснениях, если десять минут назад она уехала?
Разорванное письмо я бросил в корзину для бумаг.
И тут же ощутил пустоту и страх. Словно остался один на горной вершине. Рвать было глупо, но не могу же я теперь вытаскивать клочки из корзины!
— Закроем лавочку и пойдем обедать.
Эва с готовностью кивнула, начала убирать со стола бумаги, печать, закрыла на ключ аптечку с лекарствами. Мне пришло в голову, что я ни разу не поинтересовался, где она обедает и почему живет не здесь, в доме отдыха. Больше того, закончив работу, я никогда не дожидался ее, чтобы выйти вместе.
— Ты где обычно обедаешь?
— Я? На кухне.
— Почему на кухне?
— Да просто в голову не приходило, что можно обедать где-то в другом месте… Мне так удобнее.
— Правильно. Не надо постоянно знакомиться с кем-то.
— У меня и не было такого желания. Я приехала сюда достаточно разочарованной.
— Угу. Ты говорила.
Я решил быть с ней любезным.
— Пойдем, я подожду тебя, выпьем что-нибудь внизу перед обедом.
По ее лицу я заметил, что приглашение ей приятно, но потом она смутилась. Даже покраснела.
— Знаешь… еще нет часа…
— Ну и что? Осталось всего пять минут. Я никуда не ухожу отсюда, меня легко найдут, если кому-то срочно понадобится моя помощь.
— Да, да… но вдруг еще придут пациенты… ты можешь позволить себе уйти раньше, но я…
Разумеется, я не поверил. Пристально вгляделся ей в лицо, но обнаружил на нем только замешательство.
— Ну, ладно, подождем эти пять минут.
Она отвернулась, закрыла ящики стола, положила ключи в свою сумку и, словно оправдываясь, обратилась ко мне:
— Знаешь… не сердись, подожди меня в коридоре. Я должна переодеться…
Я посмотрел на нее, как на ненормальную. А она продолжала торопливо говорить:
— Кто-нибудь еще может войти… нельзя же закрыть дверь, когда мы вдвоем… И при тебе я не хочу переодеваться…
И тут я сообразил: она собирается вынуть письмо из корзины для бумаг, потому и не хочет, чтобы мы вышли вместе.
Но если так, почему бы ей не вернуться за письмом вечером? Она же всегда приходит на прием раньше меня.
Видимо, она прочла по моему лицу, что я сам хочу вернуться и жалею, что выкинул письмо в корзину.
Я бросил взгляд на корзину с бумагами, потом на нее. Она покраснела. Значит, все правильно. Что ж, пусть и у нее будет какая-то радость, черт побери. Женщины любопытны, авось в письме ничего особенного нет.
А если есть? И вообще: я уже в третий и четвертый раз предал Эржи этой, по сути, глупой и невыносимой девице.
Но если я сейчас подойду к корзине и начну вытаскивать оттуда обрывки письма, я предам самого себя.
Ничего не предпринимать все же удобнее, и я вышел из кабинета; на лестнице вспомнил, что пригласил Эву выпить, но возвращаться не было охоты. И в столовую спускаться не хотелось, сидеть там вдвоем с маленьким Мольнаром и подавно, поэтому я пошел к себе наверх и начал переодеваться для лыжной прогулки.
Сейчас моя комната казалась чужой, она напоминала остывший очаг. На столе бутылка с коньяком — я забыл закрыть ее пробкой — и две рюмки, на дне там что-то осталось, — это мы не допили с моим маленьким другом несколько часов тому назад, — а сейчас бессмысленным кажется все, о чем мы тогда говорили, бессмысленно, что мы дрались, вернее, если вдуматься, только в том и был какой-то смысл… и, право, бессмысленно то, что я стягиваю теперь с себя ботинки, что я здесь один и вообще не знаю что делать.
Я просидел около получаса, уставившись перед собой, и выпил почти всю бутылку коньяка. Потом все-таки решил походить на лыжах.
Было очень холодно. Градусник у входа показывал минус четырнадцать. Я слышал, здесь такая температура — большая редкость. Ночью выпало много снега, он не затвердел, так как было морозно и дул ветер, идти по рыхлому глубокому снегу пешком очень трудно, интересно, что делают в такое время звери? Например, дикий кабан, говорили, они якобы водятся здесь. Хорошо бы встретить кабана, пойти по его следу, он ведь не сможет от меня скрыться, куда ему по брюхо в снегу достичь такой же скорости, как у меня на лыжах?
В голове мелькали жестокие мысли: найти кабана и преследовать его до тех пор, пока он не рухнет от усталости, а тогда связать его и оттащить домой.
Мне даже в голову не приходило, какой во всем этом смысл. Во мне жила лишь страсть преследования. Собственно говоря, мне хотелось преследовать Эржи, мчаться за ней на лыжах, догнать машину, остановить, а потом…
Э, глупости!
Встретить бы хоть четверку лыжников, чтобы наперегонки с ними спуститься, скажем, до Дёндёша. Неплохое развлечение — по лесной дороге до Дёндёша и летом мало кто ходит, а сейчас, пока на ней снег, там, конечно, ни души не встретишь. Если поехать по ней и вывихнуть ногу, твой разложившийся труп найдут только в оттепель, а может, уже и не труп вовсе, а начисто обглоданный лисицами скелет. Вот-вот, неплохо было бы попробовать!
Потом мне подумалось, что я пошел бы на такое ради того лишь, чтобы при встрече с Эржи иметь возможность рассказать ей об этом.
Неужели ради этого?
И встречусь ли я с ней когда-нибудь?
В этом я не сомневался. Дело осталось неоконченным, требовало завершения, и оно не заставит себя долго ждать.
Я бы не удивился, если б мне навстречу попалась их машина, если бы выяснилось, что они поехали только покататься.
Но одному к Дёндёшу мне спускаться не хотелось. Вообще не было охоты быть одному — появилась потребность ссориться, браниться, — но с кем? И не только ссориться, не только спорить, оскорблять людей, драться с ними, но и мчаться вниз наперегонки с кем-нибудь, опережая всех любой ценой, — пусть при этом я сломаю ногу, пусть обморожусь. Или ввязаться с кем-нибудь в поножовщину в богом забытом месте… с грабителем — вот с кем в самый раз было бы встретиться! С грабителем, которому вздумалось бы в бесконечном этом снегу стянуть с меня лыжные башмаки, костюм, чтобы повыгоднее их продать.
Слегка удивленный, я остановился отдышаться: в чем дело, неужели меня так сильно задело то, что Эржи уехала?
Тщеславие мое задето, вот так-то.
13
Что же в конце концов было в том письме?
Я повернул обратно к дому отдыха. Радость общения с природой существует лишь тогда, когда она существует. Заставить себя радоваться нельзя. Несколько недель лыжи и снег делали меня счастливым, я вовсе не чувствовал себя в чем-то ущемленным и считал, что такого рода жизнь может быть не менее полнокровной, чем любая другая форма жизни; подобное счастье может испытывать негр, живущий в камышовой хижине, занимающийся охотой и рыболовством, даже если он и верит в то, что молния — грозный бог, от которого можно откупиться. Но теперь этому конец. Хоть сейчас собирайся и ищи другую работу. Если появится потребность в ностальгии по прошлому, можно поехать в отцовскую деревню врачом. Отпущу бороду и… эх!
Что же было в том письме?
Возможно, Эва собрала обрывки и унесла их? Тогда я отниму у нее письмо, пусть думает обо мне что хочет. Может, она сожгла его? Вряд ли, в доме отдыха нет печки… а даже если сожгла, я заставлю ее рассказать, что в нем было. Я почувствую, если она солжет.
У меня едва хватило терпения стряхнуть снег с ботинок и подняться в кабинет. Он был закрыт. Я пошел в свою комнату за ключом, поискал в трех карманах, наконец нашел его в четвертом. Осталось ли еще письмо в корзине для бумаг? Я замечу, если Эва прочла его, ведь я разорвал его вместе с конвертом, не могла же она вложить обрывки письма в клочки конверта.
Письма в корзине не оказалось.
По телефону я спросил дежурного, убирали ли после утреннего приема мой кабинет. Нет, не убирали.
Я отправился в свою комнату; Эва придет через полчаса, пойти ей навстречу или обождать здесь?
Уходя, я оставил дверь комнаты открытой и теперь, когда вошел, увидел сидевшую в кресле Эву. Она была бледна, не улыбалась, когда я показался в дверях, встала.
— Комната была открыта… ключ в дверях, я решила, что ты не мог далеко уйти и я подожду тебя.
— Дай сюда!
— Что?
— Не заставляй себя упрашивать, давай сюда!
— Да. Для этого я и пришла. Я видела, ты не прочел его. Я хочу, чтобы ты прочел.
— Боюсь, ты слишком много занимаешься мной.
— Я не виновата.
— Я тоже не виноват, если из-за этого рано или поздно буду очень грубым.
Она выгребла обрывки письма из сумки. Я был зол и нетерпелив. Понадобилось довольно много времени, чтобы сложить восемь клочков.
«Я заперлась в ванной комнате, чтобы написать тебе; Ференц сейчас увезет меня домой. Знаю, что это смешно звучит, но я не могу ему сопротивляться, он застал меня врасплох, подавил, нервы у меня слабые, мне стало дурно… я не знала что делать. Ох, я очень многого не рассказала тебе о нас, о нашем браке… собственно говоря, ничего не рассказала. Он меня увезет, и я не смогу обменяться с тобой даже словом, я сама виновата, почему не поговорила утром с вами обоими… когда ты оставил меня, я испугалась, увидела, что я тебе в тягость… Не хочу тебе ничего плохого… Я сказала ему, что люблю тебя, что разведусь с ним, а он все повторял, что дома, мол, обсудим. Со мной он умеет быть настойчивым, уже шесть лет он живет за счет моей энергии… высасывает из меня силы. За один день, проведенный с тобой, я помолодела на десять лет, я буду старухой, когда мы снова встретимся. И встретимся ли? Фу, я не желаю рожать этого ребенка, не хочу, не хочу, он даже не от мужа, это вообще получилось из-за моего желания бежать от него. Я думала, будет лучше, но оказалось хуже».
Прочтя первые строки, я чуть не рассмеялся про себя: эта женщина именно такова, какой я представлял ее с первого взгляда. Демонстрирующая себя истеричка.
Затем я подумал о ее муже и нашел, что Эржи права. Можно представить, что этот человек действительно живет за счет энергии жены; так старики, судорожно цепляясь за молодых, высасывают из них соки юности.
И в конце концов меня охватила такая жалость к Эржи, такая нежная и любовная жалость, что глаза мои чуть не наполнились слезами. И я вдруг почувствовал себя свежим и бодрым: у меня есть цель. Этим письмом женщина вверила мне свою судьбу, хотя и весьма абсурдным образом, со свойственным ей сумасбродством, но то, что она вверила себя мне, это факт.
И как смеет какой-то тип, какой-то Печи, как смеет он принуждать к чему-то мою женщину?
Я смял в кармане кусочки письма, Эва сидела, с трепетом глядя на меня. Я подошел к телефону.
— Когда отправляется пештский автобус?
Мне сказали, что до отправления еще более двух часов.
Значит, так: сегодня же вечером я заберу Эржи от мужа. Привезти ее сюда я, конечно, не смогу, выйдет скандал, дом отдыха на это не согласится. Но моя квартира в Пеште пустует, можно тотчас же поселить Эржи там. И вечером надо найти адвоката, чтобы он начал бракоразводный процесс. А от работы в доме отдыха я откажусь. Подыщу что-нибудь другое.
Все показалось вдруг простым и радостным, значительно проще и гораздо радостнее, чем на рассвете и утром. Мысль о том, что через несколько часов я увижу Эржи, а с Печи в любом случае справлюсь, что он там ни вытворяй, страшно меня развеселила. Я засмеялся.
Эва вздрогнула.
— Ты не сердишься, что я принесла тебе письмо, правда?
— Нет, — сказал я весело и погладил ее по щеке, она поймала мою руку и прижала ее к лицу.
— Я… я не хочу вмешиваться в твои дела… Право, не хочу. Ты останешься для меня прекрасным воспоминанием… А сейчас ты уедешь?
— Да.
— Твой автобус отходит в пять.
— Да. У меня осталось еще много времени, пойдем выпьем чего-нибудь.
Эва огляделась в нерешительности и со смущенной улыбкой указала на бутылку.
— Здесь еще осталось… налей мне отсюда.
И после маленькой паузы, пока я мыл две рюмки, протяжно произнесла:
— Не знаю, вернешься ли ты… но все равно, я отсюда уеду. Уеду, но… мне хотелось бы проститься с тобой.
Сначала я не понял, что она имеет в виду, но, взглянув ей в лицо, сообразил.
Что ж, в конце концов это было красиво и пришлось мне по вкусу. Мы простились. Потом, ожидая автобуса, я подумал, что это, собственно говоря, вымогательство со стороны Эвы: она тоже не может сразу бросить работу, значит, мы пробудем вместе еще не одну неделю, и сколько, интересно, возможностей она отыщет, чтобы снова проститься? Впрочем, себя я тоже хорошо знаю, настолько хорошо, чтобы быть совершенно уверенным: библейского Иосифа из меня никогда не выйдет.
Я рассмеялся. А, все равно!
В вестибюле я встретился с маленьким Мольнаром. Я приветствовал его, он внимательно посмотрел на меня, спросил:
— Уезжаете?
И задумчиво поглядел на меня.
— Останемся добрыми друзьями, — предложил я.
Он покачал головой.
— Беда в том, Шебек, что вы умеете заставить людей вас любить.
Я спросил, какая же в том беда, но он только смотрел пристально и долго не отвечал. Потом посоветовал стать сельским врачом. Он понял, мол, что я умею говорить с простыми людьми, они были бы мне благодарны за то, что я лечу их, а я постепенно успокоился бы, утвердился в сознании полезности своей благородной работы.
— Было бы жаль потерять вас, Шебек.
— Ох, уж эти мне предсказания, мой министр! Вы напоминаете мне старых учителей латыни, которые предрекали своим ученикам, что они плохо кончат, так как не учат причастий.
Он улыбнулся.
14
Квартиру Печи я нашел быстро, еще не было десяти, когда я позвонил к ним. Дверь отворила девушка, я оттолкнул ее и вошел.
— Дома?
— Прошу вас… сударыня уже легла. По какому делу изволите?
— Хорошо, — кивнул я и направился дальше. Она побежала за мной, но я не обращал на нее внимания. В холле горела люстра, но никого не было, на мгновенье я приостановился. И в этот момент в холл вышел Печи. Я увидел, как он побледнел, отшатнулся, но тут же подскочил ко мне.
— Прошу вас покинуть мою квартиру.
— Сейчас. Это не только твоя квартира. Где Эржи?
— Немедленно уходите из моей квартиры!
Вместо ответа я осмотрелся и открыл дверь соседней комнаты. Я не ошибся, это была спальня. Эржи лежала в постели и читала при свете ночника.
Печи прыгнул за мной, схватил за руку, но это меня не слишком обеспокоило. Я вошел, втянув его за собой. Улыбнулся Эржи.
— Ну, вот я и здесь. Одевайся, дорогая, а я пока вызову такси. Мы уезжаем.
Но на миг я еще задержался: в глазах ее должна блеснуть радость, без этого я не могу оставить ее одну. И когда лицо Эржи просияло, я подошел к ней и поцеловал ей руку. Должно быть, у меня была довольно нелепая, смешная поза, потому что за собой я тащил вцепившегося в мою руку Печи, который продолжал шипеть, чтобы я убирался вон.
Потом я вышел, закрыв за нами дверь.
— Послушай, — сказал я ему, высвободив свою руку. — Мы живем не в средние века, чтобы запирать жену и тиранить ее, Она уйдет со мной, и кончено. Этому ты все равно не сможешь помешать, так не ставь же себя в дурацкое положение. Играть с тобой и дальше эту комедию совсем не в моем вкусе.
Я видел, как у Печи дрогнули углы рта, руки затряслись и он с бешеной ненавистью уставился на меня.
— Убирайся вон! Тебе нечего здесь делать! Мошенник!
Я уселся, не обращая на него внимания, хотя такой поворот дела нравился мне значительно меньше, чем тот, что я обдумал в автобусе. Мне не пришлось долго ждать, и десяти минут не прошло, как Эржи появилась. В руке у нее был один из чемоданов, с которыми они приехали из дома отдыха, вероятно, они даже распаковаться не успели.
— Я ухожу, Ференц, — сказала она.
Взяв у нее из рук чемодан, я распахнул перед ней дверь передней.
На лестнице она взяла меня под руку.
— Послушай, — шепнула она, — я так боялась, что никогда больше тебя не увижу!
На улице она запрыгала, как ребенок, в такси во что бы то ни стало хотела целоваться, в квартире тотчас же принялась хлопотать, изобретая какой-то ужин для нас обоих, и не смогла его приготовить лишь потому, что у меня абсолютно ничего не было, кроме чая, сахара и половины бутылки рома. Она ликовала от того, что в квартире ость центральное отопление, а в ванной газовая колонка, провела пальцем по книгам, наслаждаясь тем, что они пыльные, этой пылью вымазала мне нос, раскрыла шкафы и сразу сложила туда свое белье и повесила платья. Затем опустилась в одно из кресел и тихонько засмеялась.
Только когда мы выпили чай и начали говорить о том, что теперь надо делать, я впервые осознал, как все это нелепо и невероятно.
Сначала она пришла в ужас от того, что я завтра утром уеду обратно, а ей придется жить здесь одной. Она все твердила, что Ференц станет искать ее, найдет и уведет домой.
— Не дури. Кто ты в конце концов? Несмышленый ребенок, которого можно увести даже против его воли?
Она немного опечалилась.
— Ты ведь знаешь, как бывает… один человек может помыкать другим, тиранить его…
И неожиданно прижала к себе мою голову.
— Не хочу, чтобы ты уезжал! Конечно, все это глупости, раз уж я бросила Ференца, обратно я не вернусь, конечно, не вернусь. Но сегодня утром… я не осмелилась решиться, поэтому уехала. Я не осмеливалась повеситься тебе на шею в таком… в моем положении. Как хорошо, что ты приехал за мной! Теперь я верю, что нужна тебе. А ребенка этого я не желаю!
Я сказал, что у нее мало шансов получить разрешение комиссии на операцию, — слишком велики сроки.
— Ну и что? Все равно не хочу! Ни за что!
Затем она сумбурно, путано говорила об очень многом, рассказала о том, сколько раз хотела освободиться от мужа, какой он в постели и вообще каков он, ее муж, как она вышла за него и почему захотела ребенка. Я не слишком прислушивался, потому что не всему верил, одно у нее противоречило другому, но она во что бы то ни стало хотела подать себя в выгодном свете, нарисовать портрет, который никак не соответствовал ее истинному облику, а его я уже успел узнать. Меня начало тревожить, почему она лжет, но приятнее было не задумываться над этим. Эржи устроилась на моем плече, шептала что-то, рассказывала, ероша рукой мои волосы. Кажется, она продолжала говорить и тогда, когда я уснул.
15
Следующие три недели, что я еще провел наверху, в горах, остались для меня памятными на всю жизнь.
Я чувствовал себя как студент в конце каникул, сознающий, что всего через две недели, а потом уже только через день-два кончится его свобода. Я знал, что в моем распоряжении осталось только это время, а потом начнется нечто иное, совершенно иное, однако упрямо не хотел думать ни о том, что будет, ни о том, почему так будет.
Тогда в Будапеште, проснувшись на рассвете, я радовался, что случилось именно так, как случилось. Рядом со мной была Эржи, и это было хорошо. Автобус на Гайю отправлялся очень рано, мне пришлось разбудить Эржи, чтобы проститься и внушить ей: она должна заполнить бланк для прописки. Так как наличных денег у меня с собой было мало, я отдал ей свою сберегательную книжку тысяч примерно на двадцать пять, чтобы она хозяйничала, пока я не вернусь. Я написал наскоро записку своему знакомому адвокату, велев Эржи обязательно пойти к нему и все подробно рассказать о своем деле. Когда мы прощались, мне стало не по себе, я боялся покидать ее, она цеплялась за меня с такой отчаянной грустью, что мне захотелось остаться с ней.
Но добравшись до Матрахазы и вдохнув в себя морозную, хрустальную горную зиму, я страшно обрадовался, что снова приехал сюда, и все прочее — Будапешт, Эржи, развод — показалось далеким, очень далеким, чем заниматься пока не нужно. И так оставалось до конца моего пребывания там. Иногда мне вспоминалось то, что предстояло выполнить, но я отгонял от себя эти мысли. Я ходил на лыжах, радовался зиме, снегу и тому, что все это пока еще принадлежит мне и пока еще мне не грозит никакая опасность. Вечерами я спускался потанцевать, на другой же вечер привел к себе Кати, которая оказалась превосходной любовницей: живой, веселой, без всяких проблем и к тому же ангельски злой на язычок.
Неделю спустя я пригласил Мольнара: не пойдет ли он со мной куда-нибудь прогуляться? Можно, например, напроситься на праздник убоя свиньи.
Мольнар согласился, мои сентиштванские знакомые тоже не возражали против того, что я приведу с собой гостя; маленький человек прекрасно разбирался в разделывании свиней: сбросив пиджак и оставшись в одной рубашке, он трудился на кухне со сноровкой заправского мясника; настроение у него было хорошее, он развеселился и по дороге домой, около полуночи — мы шли пешком, автобусы давно перестали ходить — примирительно сказал:
— Говорю вам, Шебек, езжайте в село. Станете там счастливым и довольным человеком.
— Почему вы так упорно предлагаете мне село, мой министр? Ведь вы и сами не деревенский.
— Не ради романтики. Просто потому, что знаю вас. Такому человеку, как вы, нельзя давать возможность жить беззаботно, вас опасно оставлять без дела. Если б от меня зависело, я прямо сейчас присудил бы вас к каторжным работам. А выпустил бы, когда вам стукнет сорок, и тогда вы могли бы начать славную, трудовую жизнь. Старели бы, как ваш отец. Вы не хотели бы так стареть?
Я задумался. Не прошло и полугода, как умер мой отец, а я и пяти раз не вспомнил о нем. По роду своей профессии я повидал достаточно много смертей, чтобы воспринимать смерть такой, какая она есть — окончательное и полное уничтожение, — и знать, что вечное право живых не заботиться о мертвых.
Мы шли пешком по скрипящему снегу в бледном свете звезд, и в эту прекрасную зимнюю ночь я чувствовал, что маленький Мольнар очень близок мне, но знал, что близок он мне так же, как мой отец: по сути говоря, мне нет до него никакого дела. Мне хорошо, когда я с ним, я наслаждаюсь здоровой трезвостью, веющей от него, его жизнерадостностью, которая не иссякла с возрастом и, наверное, никогда не иссякнет — ни в шестьдесят, ни в семьдесят, ни в восемьдесят лет. Но все это не более чем приятные эпизоды моей жизни; если же мне пришлось бы жить в постоянном общении с людьми подобного рода, это быстро бы мне надоело, утомило, и я бы превратился в мрачного, обленившегося человека. Я даже изложил Мольнару свои мысли о том, что из всех предоставленных человеку радостей каждый волен что-то предпочесть. Я, к примеру, никогда не обладал властью, и поэтому мне не знакомо чувство радости от обладания властью, но я несомненно познал бы эту радость, будь я не врач, а, скажем, офицер либо политик. Человек вполне способен сконцентрировать на чем-либо свою энергию, и если бы меня хоть капельку это интересовало и я бы хотел, из меня наверняка вышел бы по меньшей мере средний актер или физик-атомщик.
— Но что же тогда вас интересует? — спросил наконец Мольнар.
— Я бы сформулировал так: приключение.
— Это как раз то, что и я говорю: искатель приключений.
— Хотя не уверен, что это интересует меня по-настоящему. Я думаю, у меня нет своего жанра.
— Значит, остается одно: женщины. Знаете, как это убого, Шебек?
Я посмеялся над ним. Меня ни капли не обижало, что он, по сути дела, постоянно оскорблял меня в свойственной ему манере все упрощать. Развлекало меня и то, что он не обижается, когда я смеюсь над его бранью, отскакивающей от меня, как горох от стенки.
— Разойдемся? Или подниметесь ко мне выпить рюмочку? — спросил я, когда мы подошли к дому отдыха.
— Спиртного я выпил достаточно, а вот если у вас есть кофеварка, чашечку кофе я бы выпил.
— После кофе вы не заснете.
— Не тревожьтесь за мой сон.
Мы поднялись на второй этаж, я поискал в кармане ключ, не нашел.
— Опять оставил комнату открытой, — пожаловался я ему.
— Не боитесь, что вас обкрадут?
— Нет. Видите ли, я верю в людей. Никого не боюсь. Или, по крайней мере, знаю, что вреда мне причинить не смогут.
Мольнар, улыбаясь, отмахнулся, как человек, которого не могло обмануть мое хвастовство. Ключ на самом деле торчал в двери, мы вошли.
В первый момент я удивился тому, что в комнате горела лампа, потом смутился.
На моей постели спала Кати.
Я отступил и потянул за собой дверь. Маленький человек махнул рукой.
— Ну, спокойной ночи, Шебек. Идите, идите!
И он ушел.
Я ужасно разозлился. Эта сцена была не в моем вкусе, она меня задела, наказала, у меня было такое впечатление, будто я весь перепачкался в грязи. Я вышел на балкон, постоял там немного, полюбовался долиной; было очень досадно, что по существу Мольнар оказался прав. Одно дело знать, что прав он, так сказать, теоретически, а другое, когда тебя застают вот так, in flagranti[4], не говоря уж о том, что до сих пор я никогда не разрешал, чтобы кто бы то ни было без моего спроса и ведома, повинуясь лишь своему желанию и капризу, считал бы меня своей собственностью. Что теперь сделать с Кати? Разбудить и вышвырнуть?
Э, да что там, в конце концов, Мольнар прав: это приключение. Кати? Или Эва, от которой мне приходится чуть ли не бегать… ни одна из них не значила для меня ничего, ровным счетом ничего.
Или Эржи? Дома, в моей квартире, ждущая меня со своим начавшимся бракоразводным процессом и будущим ребенком?
Или то, что дома мне теперь придется снова искать себе место участкового или больничного врача?
Я чувствовал себя очень скверно. Самое лучшее было бы сбежать. Теперь, сейчас же. Тихонько упаковать вещи и еще ночью пуститься в путь, исчезнуть, чтобы здешние даже не знали, куда я делся. Подыскать себе место врача другого дома отдыха в горах… хотя все здесь слишком близко… не знаю, не знаю куда, но только туда, где я никому не знаком, где меня не ждут и где никто ничего от меня не хочет. Что за проклятье меня преследует, отравляет горечью все, чего бы я ни вкусил? Кто я — безумец? Ведь другой бы радовался, если б дома его ожидал подобный сюрприз. Эта девушка хороша, красива, у нее стройная фигурка, талию можно охватить двумя ладонями, и ей не больше двадцати одного года. Я всегда имел дело только с красивыми женщинами, и вообще сторонний наблюдатель считал бы, что мне в жизни все удается: от войны отделался не служа в солдатах, в двадцать пять лет стал ассистентом профессора, у меня всегда водились деньги и уже много лет есть своя квартира… а в школьные годы — как бывали растроганы те, от кого я царским жестом принимал их завтрак… и… эх!..
Я вернулся в комнату, от стука балконной двери Кати проснулась. Я ее не прогнал.
16
Начиная с этого вечера, мои воспоминания неотчетливы. Я не события имею в виду: их я помню хорошо. Неясны для меня мои поступки и их побуждения. Я был сбит с толку, потерял уверенность и, с тех пор как уехал с Гайи, словно забыл все то, к чему за годы привык, — диагностировать себя, побудительные причины своих действий и их результаты.
Кажется, на второй или третий день Эржи рассказала, что была в больнице, но разрешения комиссии не добилась. Нет никаких оснований для прерывания столь большой беременности, сказали ей.
Немного погодя она добавила, что ее это не заботит, ей в любом случае ребенок этот не нужен. Как бы там ни было, а она все равно что-нибудь сделает.
И потом уже все наши разговоры, по сути дела, сводились к этой единственной теме. Я обычно уклонялся от ее обсуждения, опасаясь доводов Эржи — все они были решающими и убедительными. Если б еще ребенок был от мужа, говорила она. Но он не от Печи, Эржи совершенно уверена, что ребенок не от мужа, а тот, от кого он, для нее ничего на свете не значит. Она хотела ребенка, думая, что брак с Ференцем станет более терпимым, если у нее будет о ком заботиться, не придется вечно быть рядом с этим человеком, который баловал ее и ждал от нее того же, стремился сделать ее своей собственностью; ему не нравилось даже, если она одна ходила в кино, и в обществе с нею он никогда не бывал… Да, но сейчас всему конец, и какое мне будет дело до этого ребенка, мне, который — она это прекрасно видит, понимает, чувствует — и так-то не очень обожает детей, а уж какое отношение может у меня быть к такому ребенку, который вечно будет напоминать, что однажды она, Эржи, с кем-то… И особенно, особенно подчеркивала она то, что подурнеет, а дурнеть не желает, хочет мне нравиться, хочет блистать рядом со мной, чтобы мне завидовали и ей завидовали… И в конце концов она просто не хочет, не хочет и не хочет…
1960
Перевод Е. Тумаркиной.