Ох уж эта тихая ночь, это звездное небо с полной луной, ох уж эта молодость, разве от нее можно забыться во сне! Нацл ощущал в душе какое-то сладостное нетерпение, а если отправиться спать, то утратишь его, а завтра, возможно, снова и не найдешь.
Уж слишком прекрасна была та ночь.
А сколько всего переменилось в мире!
И в день свадьбы ночь была прекрасной, но тогда его душа страдала от жестокой боли. Он вздрагивал и сейчас, вспоминая о том, что он тогда пережил. Глупости все! Разыгравшееся воображение глупого ребенка!
Она казалась такой красивой, такой обольстительной, такой желанной его сердцу, что им овладела единственная мысль: душевное спокойствие он обретет только рядом с ней, но зная, что он не может быть постоянно подле нее, что должен оставить все свои помыслы о ней, он превозмог сам себя и уехал в дальние края, чтобы не видеть ее, чтобы затеряться в огромном мире и забыть про нее.
Несчастный Нацл! Как он страдал и терзал сам себя!
Сердце его сжималось от боли каждый раз, когда он вспоминал о разрешении на путешествие.
Перед ним стоял высокий и худой Бочьоакэ с разрешением в руке и произносил с отеческой суровостью: «Не теряй времени даром! Береги честь своего цеха!»
Так же было написано и в его бумагах. А он переезжал с места на место, больше развлекаясь, чем работая.
Нет, не был он рожден, чтобы стать мясником. И уж если говорить по правде, то и нужды в этом не было. Он как-нибудь по-другому мог бы заработать себе на жизнь. Великую несправедливость совершили родители, когда забрали его из школы. Так кем же он теперь был?
Несчастный сын! Бедная Хубэроайя!
Он, действительно, хотел по желанию матери отправиться к родственникам, но никак не мог одолеть своего сердца. И что общего было у него с родственниками? Зачем нужно быть связанным с людьми, когда так хорошо было жить по своей воле?
Так ему трудно было раньше и так легко стало теперь. На колокольне католического собора и в крепости за Мурешом давно пробило час ночи, а Нацл все гулял по берегу. Он брел по течению воды, которая переливалась волнами в лунном свете и неустанно плескалась в ночной тиши.
Так все было красиво и хорошо!
«Да, — рассуждал он про себя. — Она даже похорошела, повзрослела, уж не знаю как, но стала какой-то иной. В конце концов она женщина, которая тебе нравится, потому что она родилась, чтобы нравиться тебе».
И Нацлу было совершенно непонятно, как это можно было относиться к Персиде свысока.
«Ты принесла мне несчастье! Из человека ты сделала меня нечеловеком!»
Сколько раз, блуждая в полном одиночестве, Нацл мысленно повторял Персиде эти слова. Нет! Это не она принесла ему несчастье! Она была исполнена сочувствия и смотрела на него глазами, полными слез, а ее полуоткрытые губы словно хотели сказать: во всем виноват случай!
Вот так он и должен ей сказать.
Мать, что греха таить, дала ему деньги на проезд через Сегед в Тимишоару, но если случилось так, что он в Араде, то может же он, путешествуя, провести здесь несколько дней. Он обязательно должен увидеть Персиду. Но как и когда? На это могла ответить только она.
Во втором часу Нацл прогуливался перед домом Клаича. В воздухе разливался такой аромат, что юноша никак не мог отойти от дома. Ему казалось, что девушка знает о том, что он рядом и вздрагивает в постели, словно птичка, попавшая в силок.
Но нет! Персида спала спокойно, убаюканная летними снами.
И было бы лучше, если бы она так и спала, не просыпаясь, до тех пор, пока все не минует.
Не потому, что она сама была несчастной, а потому, что была несчастьем для других — это мучило ее, когда она поняла, что оказалась вдруг между двух людей, которые достойно прошли бы по жизни, не встань у них на пути она.
Персиде хотелось бы убежать, скрыться, чтобы и следов ее не осталось, но она вновь видела Нацла с длинными волосами, с курчавой, спутанной бородкой, одетого в засаленное платье, и сердце ее обливалось кровью.
Она знала, что нужно делать, потому что знала, чего хочет Мара, ее мать!
Но ей хотелось провалиться сквозь землю, когда она замечала, что Анка понимает, какие чувства она испытывает, и смотрит на нее осуждающим и снисходительным взглядом. Она покрывалась холодным потом, когда думала, что от Анки люди могут узнать то, чего никто в этом мире не должен был знать.
И чем больше она старалась упрятать свои чувства, тем явственнее проступали они наружу.
— Что с тобою, Персида? Что случилось? — спрашивал, недоумевая, Трикэ.
— А что может быть? Ничего! — испуганно отзывалась она.
Брат пристально посмотрел в глаза сестре.
— Ты видела Нацла, Персида, ты разговаривала с ним, — тихо произнес он потом.
Девушка выпрямилась и гордо вскинула голову.
— Да, — ответила она, — я видела его и говорила с ним, но это ничего не значит.
— Да брось ты к черту этого немца! — воскликнул Трикэ. — Ты же знаешь мать! Лучше бы она не видела его здесь, а то недолго и до греха.
— Ты что, рехнулся?! — отвечала Персида. — Какое мне до него дело?! Пусть себе гуляет, а ты делай вид, что не замечаешь его. Ну, заглянет один, два раза и перестанет ходить, когда увидит, что никто на него и внимания не обращает.
Так должно было быть, так думала и Персида. От одного слова Трикэ сердце ее укрепилось, и в мыслях наступила ясность. Теперь она могла спать совершенно спокойно, ведь она прекрасно знала, что ее брат и мать следят за нею и не позволят ей сбиться с пути праведного.
Несмотря на это, на следующий день Персида была объята тревогой. Ей хотелось знать, пройдет ли Нацл мимо дома или нет, и ее охватывала глубокая печаль, когда вдруг начинало казаться, что он может отправиться путешествовать дальше, не пройдясь по этой улице. Ведь Нацл был упрям, настоящий мясник, который в состоянии отхватить кусок собственного мяса и похваляться, что ему не больно. Как она могла перестать о нем думать, если для нее было бы великой радостью, если бы он прошелся под окнами? Да, да, пусть придет, пусть пройдет мимо, но только так, чтобы ни Анка, ни Трикэ не видели его, и он сам не заметил, что она на него смотрит.
И Нацл прошел мимо.
Утром, часов около девяти, он появился на улице и, не торопясь, прошествовал с сигаретой во рту, сдвинув шляпу на затылок и глядя прямо перед собой, словно шел не мимо того дома, где жила Персида.
А через час он вернулся и опять прошествовал с таким же видом.
Потом он не появлялся до трех часов пополудни и еще раз вернулся уже в сумерках.
Так сегодня, и так же завтра, и послезавтра точно так же, как и вчера, и так день за днем. Персида знала, когда и с какой стороны он появится, когда и в какую сторону скроется, знала, что он, бедняга, несчастная его душа, только о ней и думает, только любовью к ней и живет, и денно и нощно страдает только ради того, чтобы иметь возможность четыре раза в день пройтись перед домом, в котором она живет.
До каких же пор может это длиться? Как, о господи, из человека он превратился в нечеловека?! И как он до сих пор вообще-то дышит?!
Четверг есть четверг, а в пятницу с раннего утра Мара, как и обычно, должна явиться на базар.
«Трикэ, миленький, умоляю тебя, пойди и скажи ему, чтобы он не ходил по улице, особенно, чтобы завтра он не ходил».
С такой просьбой хотела Персида обратиться к своему брату в четверг после обеда, но Трикэ был занят упаковкой товара к завтрашнему дню, и сестра никак не могла улучить минутку, когда он останется один, а когда наконец улучила, то ничего не могла сказать.
В четверг к вечеру, совсем не так, как бывало раньше, явилась Мара, чрезвычайно бодрая, очень высокомерная, задрав, как говорится, нос. По всему было видно, что произошло что-то такое, чем она может гордиться.
Вполне понятно, что девушек она несколько сторонилась, но Лена могла и даже должна была знать, как обстоят дела с протопопом и что совсем уже немного осталось до того, как начнется сговор. Поп, честно надо сказать, не желает разом положить этому делу конец, но она, Мара, добавит еще тысячу, другую, и упрямство попа будет сломлено, тем более, что все остальные уже согласны. Как раз вчера был у нее отец Исайя, священник из Шоймоша, старый друг протопопа, еще с юношеских лет.
О! Крепко любила свою дочь Мара!
Дочь ее, горемычная!
В пятницу утром Мара, Клаич и Трикэ с двумя другими подмастерьями отправились на базар. Немного погодя из дома вышла Лена с Анкой и двумя учениками, чтобы запастись на зиму капустой и другой зеленью.
Персида осталась одна, без всякого присмотра, без всякой помощи. Предоставленная самой себе, она слонялась по дому, пытаясь что-то делать, но все у нее валилось из рук, сердце билось все громче и громче, и кровь в жилах бежала все быстрей и быстрей.
Было восемь часов, восемь с четвертью, восемь с половиной, восемь и три четверти…
«Боже, — воскликнула Персида, вздымая руки, — ведь все мы люди. И страдания у нас одни и те же, так почему же мы не жалеем друг друга?»
Персида набросила на голову большой платок и, приняв строгий вид, решительным шагом вышла из дома, со двора и свернула налево, в ту сторону, откуда, как ей было известно, должен был появиться Нацл, чтобы перехватить его по дороге.
Выйдя на угол, Персида издалека заметила Нацла, приближавшегося с левой стороны по Мельничной улице, которая пересекала ту улицу, по которой ходила Мара, и дальше спускалась к Мурешу.
Заметив Персиду, Нацл обрадовался и ускорил шаг, но девушка повернула и неторопливо зашагала к Мурешу, чтобы завлечь его в заросли лозняка в самом конце улицы, откуда слышался стук мельничных колес.
Его шаги все ближе и ближе звучали за ее спиной, потому что, чем медленнее шла она, тем больше прибавлял шагу он.
Он настиг ее у самых зарослей лозняка, взял за руку и так, держась за руки, они вошли в безлистый кустарник.
— Я больше не могу! — произнесла она упавшим голосом.
— Чего ты не можешь? — весело спросил он.