В Липове, нужно правду сказать, было не так уж много венгров, но они могли явиться и с равнины, где водились разные злодеи, из-за которых дня не проходило, чтобы чего-нибудь не случилось на дорогах, ведущих к Араду.
Так было и во времена венгерского восстания.
Бедная Персида по три раза оглядывала с ног до головы каждого незнакомца, который входил в корчму, и даже к знакомым приближалась с опаской. Люди настолько прониклись враждой друг к другу, что никак нельзя было понять, кому верить, кому не верить, а Нацл со своим длинным языком к тому же нажил себе множество врагов.
Но вообще-то на него Персида не жаловалась.
Выбитый из колеи бедняга, разлученный С матерью, к которой он тянулся все больше и больше, поссорившийся с отцом, который при случайных встречах отворачивался в сторону, Нацл жил и не жил. Единственная надежда, что так вечно продолжаться не может, поддерживала теплоту в его сердце. И он ждал, все время ждал, что какой-нибудь случай все изменит, но сам на что-нибудь решиться не мог. Один раз он поступил решительно, и было это, когда он ушел от Персиды, но очень скоро убедился, что без Персиды жить не может. Он любил ее и раньше, но теперь, когда видел ее статную, круглолицую, ловкую и неизменно веселую, то смотрел на нее как на чудо и часто со слезами на глазах думал: «Господи, как бы любила ее мама, если бы знала ее!»
Персида же, которая видела его всегда хмурым и раздраженным, вечно недовольным даже ее доброжелательством, относилась к нему так, словно он был не мужчиной, а больным ребенком. Единственным ее желанием было сделать жизнь его более терпимой, а потому, что бы Нацл ни сделал, она была довольна, особенно если видела, что он хоть чуть-чуть повеселел.
Ночью она просыпалась по нескольку раз, чтобы взглянуть, спокойно он спит или нет. По утрам он вставал поздно и нехотя, совал ноги в домашние туфли, набрасывал на плечи куртку, подбитую мехом, и так готов был сидеть целый день, немытый и нечесаный. Персида чистила ему платье, ваксила ботинки и, как ребенку, помогала одеваться. Но лицо его прояснялось только к вечеру, когда он садился за стол с чиновниками.
В глазах у Нацла появлялся огонь, когда речь заходила о войне и об императорском генерале Радецком, который умел держать в узде итальянцев и мог, при необходимости, научить уму-разуму и венгров. Когда разговор шел об этом, он возбуждался, мышцы его напрягались и он чувствовал себя настоящим мужчиной, потому что он не переносил венгров, которые постоянно бранили немцев. Но Персида не сердилась, если Нацл уходил по вечерам, чтобы проводить какого-нибудь боязливого чиновника, и, где-то замешкавшись по дороге, возвращался поздно, уже за полночь. Она знала, что эти несколько часов, проведенных с немцами, и составляют его жизнь, и радовалась, что он тоже может чем-то жить. Но дома она уже не сидела одна, потому что с ней был Банди, который вырос статным и добрым юношей.
Бедный Банди!
Он тоже был венгром, но единственным венгром, которого мог переносить Нацл. И было за что.
Как-то раз Влайку, один из возчиков, который часто заглядывал в корчму, попросил Нацла одолжить ему колесо, пока колесник не починит его колесо, которое сломалось.
— Послушай, — обратился к нему Нацл неделю спустя, когда они снова встретились в корчме, — а колесо когда ты вернешь?
— Ого! — воскликнул Влайку. — Да я давно его привез и отдал твоему брату.
— Какому такому брату?! — удивился Нацл.
— Да этому парню, Банди, — ответил Влайку. — Очень похож на тебя. Разве он тебе не брат?
Нацл настолько растерялся, что ничего не ответил.
Так ведь оно и было!
Нацл совершенно отчетливо представил себе Банди. Теперь, когда мальчишка подрос, Нацлу тоже частенько казалось, что он на кого-то похож, но он никак не мог сообразить, на кого же. И вот все стало ясно.
«Нет, — Нацла повергла в ужас мелькнувшая мысль, — на меня он не похож. Он может быть похож на отца!»
Мысль эта была отвратительна, но он никак не мог избавиться от нее. Вдруг душа его возмутилась — он вспомнил о Регине. Он знал ее с детства. Он увидел, как наяву, какой она была тогда, когда приходила с корзинкой за мясом и стояла, статная и улыбающаяся, в дверях лавки.
Вот как оно было!
Можно бы было сойти с ума, если бы чувство, которое породила в душе его эта мысль, было более определенным. То, что он знал, он бы и вовсе не желал знать и хотел бы забыть о Банди, словно он его и в глаза не видел.
Слишком жалко было ему мальчишку, а он хотел бы вовсе никого не жалеть, потому что жалость связывает по рукам и ногам, подчиняет себе человека, порабощает его. Весь мир тогда как бы поворачивается другой стороной и все, что в нем есть, обнаруживает вдруг другую сущность.
Влайку на своих лошадях уже давно уехал, а пораженный Нацл все стоял на месте, не зная, что предпринять.
«Бедный отец!» — подумал он, в конце концов расчувствовавшись.
Не могло того быть, чтобы отец ничего не знал, и у сына по спине пробегали холодные мурашки, когда он воображал страдания, которые должен был испытывать отец при виде этой, столь несчастной женщины, и зная, что это его незаконный ребенок.
«И все это ради меня, ради моей матери, — думал Нацл, — все ради покоя в родном доме, все из-за чувства долга. Какая ужасная расплата за минутную слабость! Какой безжалостный закон бытия!»
Да, да, иначе отец и не мог поступить! Если бы он поступил иначе, это был бы новый грех, порожденный другим грехом. Только так он должен был себя вести, а поскольку он так поступил, он имел право быть суровым и многого требовать от других.
Если бы в этот момент Нацл оказался перед отцом, он бы упал ему в ноги, целовал его руки и умолял простить его. Однако чувства, как и мысли, приходят и уходят, и через некоторое время, когда Банди попал ему на глаза, Нацл подумал: «А он-то в чем виноват, бедняга?»
В душе у Нацла шла тяжелая борьба, и если в этот момент Банди казался ему жертвой, принесенной в угоду добропорядочности, то в следующий он ему уже казался живым укором.
И зачем он только явился на свет? Зачем ему нужно было родиться, остаться в живых и вынести все муки?! Зачем, в конце концов, рождаемся мы все?!
Нацла волновали и эти, и другие подобные вопросы, и он не мог избавиться от мысли, что жизнь — это не что иное, как наказание, которое человек обязан нести, потому что таким он создан, что все, что живет, уже этим виновно, что только страдания и муки очищают от греха и поднимают человека над самим собой. Об этом и раньше говорила ему Персида, но Нацл не был в состоянии ее понять. Теперь он понял ее, и сама Персида казалась ему рожденной специально для того, чтобы разлучить его с матерью и отцом, лишить его наследства, потому что из-за нее страдали и он, и его родители. Он во всем усматривал тайную связь и разум его застывал, когда он начинал думать о той слабости, какую Персида питала к Банди. Именно поэтому он и не мог решительно выбросить из головы все, что так волновало его.
Персида не могла не заметить, что ее муж переживает какое-то душевное потрясение. Он выглядел усталым и расслабленным, голос его звучал не так резко, словно смягчился весь его характер.
— Что с тобой? — спросила она как-то после обеда, когда они, как обычно, остались вдвоем.
Нацл вздрогнул, словно его уличили в неблаговидном поступке.
— Со мной? — переспросил он. — Что со мной? Ничего! Просто задумался. Жалко, что Банди нет еще восемнадцати лет, чтобы отдать его в солдаты. Ведь всякая другая жизнь не для такого безродного, как он.
Персида с удивлением подняла на него глаза. Она не могла понять, куда он клонит, что ему пришло в голову, и не знала, что же отвечать.
— Да будет тебе известно, — продолжал он, — что этой зимой будет рекрутский набор. Поблажек ждать не приходится, и ваш Трикэ загремит за милую душу.
Холод пронизал Персиду до мозга костей. Она давно не видела Трикэ. Ее он не навещал: оба они дулись друг на друга, да и Нацл не очень-то хотел его видеть у себя. Но все равно они были братом и сестрой. По закону тех времен юноши, взятые на военную службу, десять лет служили в линейных войсках и два года состояли в резерве, причем их посылали в чужие, далекие страны, так что вся их жизнь менялась коренным образом. Как же могла Персида примириться с мыслью, что ее брата тоже забреют в солдаты?
Сколько раз, оставшись одна и раздумывая о своей печальной жизни, Персида радовалась, что Трикэ, трудолюбивый и рассудительный, был для матери утешением. И было бы невероятно жестоко, если бы она потеряла и это утешение.
— Это было бы ужасно! — отозвалась она, удивленная тем, что Нацл ни с того ни с сего вдруг заговорил о Трикэ.
— Я думаю, что у твоей матери есть деньги и она могла бы откупиться. Меня выкупили за две тысячи с чем-то флоринов. Теперь же, наверное, и подешевле можно найти человека себе на замену.
Персида с горькой усмешкой покачала головой.
— Это невозможно! У мамы, конечно, есть деньги, но она ни за что не даст. Я даже вообразить не могу, чтобы она отвалила сразу такую кучу денег.
И все-таки Мара должна была раскошелиться, кто-то ей должен был обязательно сказать, что совершенно необходимо тряхнуть мошной. Персиде хотелось одеться и без всякого промедления бежать через Муреш к матери, чтобы со слезами на глазах просить ее, но она не решалась.
— Послушай, — предложил Нацл, — внеси и ты свою долю, чтобы подстрекнуть ее.
Персида с удивлением взглянула на него.
— А что мы можем дать? — робко спросила она. — Ведь мы только-только начали откладывать.
— Дай все, что у тебя есть. Ради собственного спокойствия дай, а потом снова начнешь копить. Я тебе говорю, что тогда и мать твоя расщедрится. Как она ни скупа, но вас она любит.
Персида не могла прийти в себя. Она все время поглядывала на мужа и никак не могла поверить, что все это говорит именно он. Словно по мановению волшебной палочки изменилась вся ее жизнь. Она не могла сообразить, как,