Избранное — страница 91 из 93

Персида же чувствовала себя порой так, будто она перестает или уже перестала быть сама собой, будто она уже не жена Нацла, а только мать своего ребенка. С тех пор, как появился ребенок, она не замечала Нацла, не обращала на него никакого внимания, и постепенно все изменилось: если раньше служанкой была Персида, то теперь Нацл стал ее слугой. Достаточно было одного ее движения, чтобы он бросил всех и бежал к ней, потому что никто не мог лучше угодить ей, чем он.

Однако все это произошло постепенно и как бы само собой. Нацл настолько привык к беготне и повседневным хлопотам, что, наверное, почувствовал бы себя не в своей тарелке, если бы их не было. Однако напряженные отношения между отцом и тещей и в особенности та душевная тревога, которую он улавливал в беспокойно бегающих глазах отца: словно на его голову свалилась какая-то огромная беда, заставляли его жить в непрерывном волнении и чувствовать себя несчастным.

А на Банди, в конечном счете, никто не обращал внимания. Для него прошли те счастливые времена, когда целыми днями слышался голос Персиды: «Банди, сюда! Банди, сходи! Банди, сбегай! Банди, сделай!» Для него не было никакого дела в этом мире, он был полностью предоставлен сам себе, и вся жизнь его лишилась смысла. С тех пор, как родился ребенок и в доме побывал Хубэр, он оказался лишним. О нем все забыли, отмахнулись от него, как от ничтожнейшего существа, оставили его совсем одного на всем белом свете.

Так обстояли дела, когда наконец-то наступил день крестин, который назначила Персида.

Такого еще не случалось, чтобы монахиня была крестной матерью, но мать Аеджидия приложила все усилия, чтобы получить на это благословение. Поэтому церковь была полна народу, который собрался поглазеть на необычные крестины и на Персиду, которая сразу же привлекла к себе все сердца.

Одетая в черное кашемировое платье, подарок свекра, высокая и стройная, круглощекая, только более бледная, чем всегда, она шла медленно, благоговейно приближаясь к алтарю. В этот момент она казалась видением, а не живым существом из плоти и крови, и многие бухнулись на колени, когда она преклонила их, чтобы возблагодарить бога за то, что он дал ей силы пройти через тяжкие испытания.

Во веки веков неисповедимы пути судьбы!

Стоя на коленях и склонив голову, она видела мысленным взором саму себя, капризную девчонку, которая стоит перед окном, разбитым случайным порывом ветра, видела себя, распахивающую в детском нетерпении другое окно, видела, как она переходит улицу напротив мясной лавки; все события, определившие ее жизнь, проходили в ее памяти, словно сон, но только сон, заранее замысленный по определенному плану. Вспоминая все, Персида вдруг ощутила, что цепь тяжких испытаний далеко еще не окончена, и еще ниже опустила голову.

«Что бы ни случилось, господи, — думала она, — будь к нам справедлив, а его возьми под свою защиту, ибо ты его желал, тебе он принадлежит, для тебя я его буду растить».

Никто не подозревал, что чувствует и о чем думает Персида, но при виде ее все испытывали благоговение, все, кроме Мары, ее матери, которая в праздничном платье, вызывающе стояла при входе в кирку.

Мара подчинилась, но не примирилась, и порой ей хотелось броситься в церковь, схватить ребенка и унести с собой. Ей казалось, будто дитя это забрали у нее, оторвали вместе с сердцем и бросили в глубокую пропасть, в огонь языческий — только и видела она своего внука.

Когда в полном облачении появился отец Плебан, чтобы приступить к столь необычным крестинам, Мара сделала шаг вперед и стала медленно продвигаться к алтарю, постепенно смягчаясь и обретая душевный покой.

Когда священник стал поливать на голову ребенку святую воду, смертельный холод почувствовала она во всем теле и глаза ее наполнились слезами.

Теперь он стал католиком, ее внучек, самый любимый среди всех людей, стал католиком.

— Красиво! — сказала Мара, оборачиваясь к Персиде. — И у них красивые крестины! Что же, все мы люди, все крещеные, православные христиане, у всех у нас один бог.

— Мама моя, дорогая! — обняла ее Персида. — Если бы все люди были такие, как ты, на земле было бы одно счастье!

И Мара была такой счастливой, что облобызала и мать Аеджидию, и Хубэроайю, и Хубэра, который и в этот святой миг не улыбнулся, и готова была обнять всех, кто сейчас был в церкви.

— Вы теперь пойдете домой, — торопливо заговорила она, — я тоже пойду, только мне еще нужно кое-куда за-бежать.

Нужно, обязательно нужно!

Как же это так?! Хубэр подарил ребенку целую пригоршню золотых, Хубэроайя одарила пятью тысячами флоринов, не может же она, Мара, отстать от них. И у нее есть деньги! И она должна показать, что они у нее есть, что она нисколько не хуже этих Хубэров и может и с ними потягаться!

Торопясь домой, Мара была полна решимости непременно дать Персиде приданое. Теперь самое подходящее время: пусть Хубэр видит, что Персида никакая не Золушка, пусть все знают, что и сын Хубэра ничуть не богаче ее дочери. Да, все это приданое Персиды, для нее она его собирала, и теперь настало время его отдать.

Но не слишком ли это будет, если все деньги разом взять и отдать?!

Она собирала их и на мосту, и в лесу, пускала их в рост, и вот, мало-помалу, потихоньку-полегоньку, накопила более тридцати тысяч флоринов.

Хватит, если дать тридцать, двадцать пять, ну двадцать тысяч. Остальные все равно будут принадлежать Персиде, только надежнее будут спрятаны.

В конце концов Мара решила дать десять тысяч: все равно это было гораздо больше, чем дала Хубэроайя. А может, и этого много… и Маре захотелось вернуться с дороги.

Мара решила вручить деньги на людях, как это обычно и делалось. Но Хубэр надеялся, что с этого дня сноха перейдет жить в его дом, а потому обставил крестины так, будто это была свадьба, на которую в честь снохи были приглашены все друзья и знакомые, все заметные в городке люди, которых Мара несколько стеснялась. Увидев столько народу и таких уважаемых людей, Мара стала сожалеть, что взяла с собой мало денег.

Поэтому она отозвала в сторону Нацла.

— Послушай, я тоже хочу сделать ребенку подарок. Немного — это часть Персидиного приданого, — восемь тысяч флоринов. Остальные я вам тоже отдам, — заверила она. — А эти — на крестины.

Нацлу было известно, что у Персиды есть приданое. Ему об этом говорила сама Персида. Он знал, что приданое это большое. Но сейчас, когда он увидел деньги в дрожащей руке Мары, он даже несколько опешил: сколько же должно быть денег, если Мара решилась отделить от них эту сумму.

— Нет, — Нацл отступил немного назад, — прошу вас, не давайте нам этих денег. Необходимости в них сейчас нет, а у вас они сохранятся куда лучше, чем у нас. Нам достаточно знать, что они есть. Дай бог, будет отец себя чувствовать, как сейчас, нам на все хватит, а если нет, — тут Нацл поцеловал Маре руку, — то ведь у нас с вами не такие отношения, как раньше.

— Да, да! — закивала Мара. — Где им храниться лучше, чем у меня? Но знайте, что у вас есть деньги, и не только эти, — все вам принадлежат.

Мара никак не могла удержаться, так ей хотелось рассказать всем и каждому в отдельности, на ухо, что нет ни у кого такого зятя, как у нее, который отказался от восьми тысяч флоринов, составляющих лишь часть приданого его супруги.

Люди уже не смотрели на Мару как когда-то. И не только потому, что деньги поднимают человека в собственных глазах и в глазах окружающих, но и потому еще, что скопленные деньги свидетельствуют о человеческих достоинствах. Все собравшиеся за столом у Хубэра прекрасно понимали, почему Мара сидит на стуле словно в кресле и говорит медленно и с достоинством. Даже сам Хубэр, который тоже сколотил порядочный капиталец, смотрел на нее с некоторым восхищением: как-никак Мара была всего лишь одинокой женщиной.

Персида не сводила глаз с матери, вновь и вновь вглядывалась в нее. Она прекрасно понимала свою мать, и ей так хотелось бы остаться одной и выплакаться. Слишком уж все складывалось хорошо, хорошо сверх всяких ожиданий. И совершенно невозможно, чтобы все так продолжалось и дальше, и Персида начинала переводить свой недоверчивый взор с одного гостя на другого, как бы пытаясь угадать, откуда может нагрянуть беда.

Нацл, который стал ей теперь таким дорогим, уже не был таким веселым, каким она знавала его когда-то. Кто знает, может быть, он уже никогда в жизни таким не будет: уходят годы, приходят заботы, увеличиваются тяготы жизни, меньше становится смеха.

Нацл был какой-то скованный, задумчивый, словно не верил, что все так и есть, как видят его собственные глаза, а потому и радоваться не решался.

Хубэроайя совсем потеряла голову в заботах о гостях, собравшихся за столом, и в перебранках с теми, кто остался во дворе. Но видно было, что, как только она входит в дом, взор ее тут же с какой-то опаской обращается на мужа. Никто его не знал лучше, чем она, а она прекрасно видела, что он ни с чем не примирился.

Довольной, веселой и по-человечески счастливой была одна Мара, которая забыла обо всем и полностью растворилась в данном мгновении. Но именно от нее и исходило то омрачение сердец, которое испытывали другие.

Конечно, Мара не могла не вспоминать о тех, кто сейчас не мог радоваться вместе с нею. Но если Мару это приводило в умиление, то Хубэроайя только мрачнела, вспоминая горечь, охватившую ее, когда она произнесла те слова, за которые ее попрекнула Мара. Страшное это дело — желать кому-нибудь смерти, и бедной женщине казалось, что все знают об этих словах и все ее упрекают.

Не мог радоваться вместе с Марой и Трикэ, и когда она вспомнила о нем, то Персида вся залилась краской. О Трикэ вовсе нехорошо было вспоминать именно сейчас, когда все собравшиеся только и думали о том, как много у Мары денег. Хубэру тоже было стыдно, что у его снохи есть брат, немытый и нечесаный парень, похожий на простого слугу, который вместе с разной голытьбой завербовался в солдаты. Ну как это вязалось? Мать как Мара, дочь как Персида, а сын как Трикэ! В этот миг даже Маре стало не по себе, даже она испытала укол совести.