Старик Пичугин маячил в раскрытой настежь двери, чтобы не прозевать, когда консилиум тронется к выходу. Лозовой лежал лицом к стенке.
«А она там, на скамейке, ждет», — подумал Борисов, ложась в постель, и снова зазвучала в его ушах песня скворца.
— Товарищ академик! — возрыдал вдруг Пичугин, заранее благодарствуя, и ринулся в коридор. — Похлопочите за-ради бога, чтобы и меня, простого смертного, поставили на консилиум! Скажите им, они вас послушают!
Благосветлов не отверг Пичугина ни словом, ни жестом. Он стремительно прошел сквозь него, как сквозь пустоту, уверенный и властный. Борисова ужаснула жестокая сила и жадность к жизни этого человека, промелькнувшего на миг в распахнутой двери, почти бестелесного, бесплотного, но по-прежнему занимающего на земле слишком много жизненного пространства.
— К молодой жене торопится! — ерничал Пичугин, ковыляя обратно. — А она ждет не дождется вдовушкой заделаться…
— Замолчи, старик! — прикрикнул Лозовой.
— Молодой, а нервный! — огрызнулся Пичугин. — На жену свою кричи, а не на меня, я тебя вдвое старше…
Лозовой встал с кровати и вышел, с грохотом затворив двери. Растравил его Пичугин напоминанием о жене. Точный глаз у старика. А растрепы что-то давно не видно. «Сама ли бросила навещать, он ли ближе к операции просил не приходить? А Нина завтра придет, можно не волноваться, можно быть совершенно спокойным…» Борисов потянулся за висевшим в изголовье транзисторным приемником, вложил в ухо белую ампулу на мягком проводке и повернул колесико. Будто только его и дожидались, далекий низкий голос сказал: «Я не сержусь… Что изменила ты, я, право, не сержусь…» Он решительно выключил приемник: «Хватит, хватит… Зачем мне все это?»
На соседней койке одиноко суесловил старик Пичугин:
— Мы — люди маленькие, да нами земля держится…
В палату, запыхавшись, вбежала дежурная сестра — с новенькой, ненадеванной пижамой.
— Больной Пичугин, переоденьтесь!.. Пойдете со мной!..
— На консилиум? — Старик мигом вскочил, сдернул рубаху, бесстыдно спустил кальсоны, напялил новую пижаму — она топорщилась магазинными складками, — и медсестра, деловито оглядев обновленного Пичугина, сорвала у него с груди картонный ярлык.
— Пошли! — скомандовала сестра, и Пичугин двинулся строевым шагом оловянного солдатика. Он был так рад, что забыл о возможности своим уходом уязвить Борисова.
«Сами врачи его затребовали или по просьбе Благосветлова? — размышлял Борисов. — Но как бы то ни было, старик Пичугин — личность целеустремленная… Несомненно! Однако что же там с Благосветловым? К какому пришли решению?»
Этот день не родился на свет для спокойствия. Опять открылась дверь, на пороге — решительная женская фигура.
— Где мой Лозовой?
— Только что вышел… — Борисова смутило, что он не сразу признал в вошедшей растрепу. Что-то в ней переменилось. Не прическа, нет, волосы по-прежнему свисают мятой шалью… Но как она смогла пробраться сюда в неприемный день?
— Он волнуется? — Растрепа плюхнулась на кровать Лозового, закинула ногу за ногу. — И совершенно напрасно! Вы, мужчины, вообще абсолютные паникеры, — она открывала и закрывала нелепую, с бахромой, сумку, звучно щелкая огромным позолоченным замком. — Ему предстоит обычная операция… — Она встала, подошла к окну. — Мне удалось сюда проскочить чисто случайно… У ворот больницы разыгралась нелепейшая сцена… Представляете себе? Я подхожу — там стоит синяя «Волга». Ну, думаю, мадам, конечно, здесь, ее пускают в любой день, не так, как нас, грешных… И вдруг вижу — она выходит через проходную. За ней пытается выйти старик, в чем-то домашнем, в шлепанцах… Его не пускают… Шум, крик, прибежал врач. Представляете?.. Академик решил покинуть больницу. Без разрешения врача, вообще без всяких разговоров. В шлепанцах сесть в машину и уехать. Никаких справок и бюллетеней ему не надо. Ему говорят: «Выслушайте мнение консилиума». Он заявляет: «Оно меня не интересует»… Я пользуюсь всей этой суматохой, шмыгаю через проходную и по пути сюда узнаю, что ваш академик, как его там, не помню фамилии, наплевал на все медицинские авторитеты и сегодня вечером вылетает самолетом к черту на рога, в глушь какую-то, где живет шарлатан и авантюрист, обещавший ему полное исцеление… Что вы на это скажете?
Борисов в ответ неопределенно пожал плечами.
— Мракобесие! — решительно объявила растрепа. — Дикое невежество! — Она пощелкала замком и ушла искать своего Лозового.
«Я опять свободен… — устало подумал Борисов. — Опять свободен»…
Удивительно теплым оставался апрель до последних дней, а в мае повалил снег — густой, обильный, ослепительный. Все стало бело, да так бело, как не бывает и зимой. А снег все шел и шел, кружил метелью, отчаянно, погибельно.
— Опоздал ты, вот чего! — ехидно говорил снегу старик Пичугин. — Всем ты пригож, да уж ни к чему…
Белый май продержался два дня, а потом дожди и ночные туманы съели снег. Лозового повезли в операционную, а Борисов в демисезонном пальто, в велюровой шляпе вышел прогуляться.
Он ходил и к скамейке в дальнем углу парка, под фонарным потрескавшимся столбом, но скворец, видно, еще отсиживался в своем домишке. И женщины Борисов не встретил на знакомом месте, потому что ее там и не могло быть…
И еще два дня
Директор завода Иван Акимович Грачев умер ранней осенью. Смерть дождалась дня тихого и светлого. Не прибрала Грачева в ту зиму, когда на испытаниях изделие завода выкинуло одну скверную штуку, после чего на заводе два месяца трудилась особая комиссия и был у Грачева второй инфаркт. Не прибрала и в иную пору, при других обстоятельствах, как будто для того подходящих. Терпения у нее хватало.
В тот день Грачев приехал с завода часу в девятом — не очень усталый только пожаловался жене, Анне Петровне, что весь день в кабинете было душно. Надел домашнюю вельветовую куртку, не спеша поужинал, просмотрел газеты, потом встал и сказал Анне Петровне:
— Прилягу-ка на часок.
Но вдруг начал клониться набок и упал.
Анна Петровна привычно кинулась к телефону.
Терапевт заводской поликлиники Софья Михайловна жила в соседнем доме. У нее в прихожей, на столике, всегда лежал спортивный чемоданчик. Она схватила чемоданчик и в домашнем халате, в шлепанцах, щелкающих по пяткам, сбежала вниз по лестнице, пересекла залитый асфальтом двор, пробежала мимо освещенных витрин гастронома, деловито отпихнула с дороги нескольких изумленных ее видом прохожих и, нырнув в подъезд, шумно задышала, готовясь штурмовать третий этаж.
Три минуты было от ее двери до грачевской — четыре, если переодеваться. Никакая «скорая» так скоро не приезжает.
Софья Михайловна знала, что дверь у Грачевых уже открыта, и не стала звонить, вошла как к себе домой, привычно щелкнула застежкой чемоданчика, накинула поверх домашнего докторский халат, без которого не посмела бы коснуться ампулы, вынула из коробочки с надписью «Грачев» все, что Грачеву в таких случаях полагалось, и подошла к нему. Грачев лежал на полу, неловко подвернув левую руку под спину. Софья Михайловна, даже не дотронувшись, вдруг почувствовала, что на этот раз ничем не сможет помочь…
Она сидела на полу, рядом валялась раскрытая коробка с надписью «Грачев», в чемоданчике были другие коробки с другими фамилиями, обладателей которых еще не раз должен был спасти бег этой немолодой женщины — в любой час, в любую пору года, — но Грачеву уже ничего не было нужно.
— Вам плохо? — спросила испуганная ее бездействием Анна Петровна.
Софья Михайловна беспомощными глазами поглядела снизу вверх, покачала головой, и Анна Петровна все поняла.
Вдвоем они подняли грузное тело и положили его на широкий низкий диван. Первым, кому позвонила Софья Михайловна, был секретарь райкома Харитонов.
Василий Иванович Харитонов еще сидел в райкоме, один в кабинете, где к письменному столу был приставлен другой, длинный, как на свадьбу, но под зеленым сукном — пропыленным, прожженным сигаретами, закапанным чернилами. Стол только что освободился от беспокойных локтей, от кожаных папок, от объяснительных и докладных — лишь кое-где валялись клочки бумаги, разрисованные чертиками, и скрепки, сорванные с бумаг в пылу споров. Поглядывая в зеленую, еще дымную даль стола, Харитонов перебирал в памяти только что закончившийся разговор, проясняя на будущее, кто чего добивался, кто кого поддерживал, кто кого резал и какие у каждого имеются к тому мотивы. Память у Харитонова была цепкая, долгая.
Зазвонил телефон, Харитонов не брал трубку, пока не осенило его, что секретарша давно ушла. Тогда он поднял трубку, сразу ставшую маленькой в его широкой короткопалой ладони. Трубка была под слоновую кость, с проводом-спиралью, новейшая модель — телефонисты райком не обижали, городская телефонная станция находилась как раз в этом районе.
— Василий Иванович? — услышал он в трубке телефона новейшей модели, действительно отличного телефона, передавшего сейчас и дрожание губ, и прерывистое дыхание, и напряжение пальцев, прижатых к горлу. — Василий Иванович? Я от Грачевых. Иван Акимович только что… скончался…
Последнее слово вошло в Харитонова острой болью. Не в сердце, не в виски, а куда-то в тело — тем невыносимей, что нельзя было ощутить, где же началась эта боль. Как будто бы и нигде, но в то же время всюду. Не похожая на прежние боли, которые Харитонов знал — на ожог расплавленным чугуном, на костоломку в автомобильной катастрофе, на нож, ударивший снизу в живот. Впрочем, нет, нож вошел без боли…
Харитонову стало легче, когда он почувствовал, что боль начала медленно сочиться наружу через левый висок.
Подъехав к дому, где жил Грачев, Харитонов вспомнил, как приходил сюда первый раз, много лет назад. Это было в день рождения Ивана Акимовича. По заводской традиции, существовавшей с военных лет, Грачев никого в гости не звал. И по той же военной традиции Анна Петровна в этот день ничего праздничного не стряпала. Те, кто приходил, несли с собой свертки и бутылки, складывали на кухне, и только тогда Анна Петровна незаметно вытаскивала из буфета, из холодильника все припасенное к этому дню. Существовал на заводе особый круг тех, кто приходил к Грачеву в день рождения. Набиваться в этот круг не полагалось. Харитонов долгое время даже не знал, кто туда ходит и как приглашают новых. Но однажды ему показалось, что на сей раз его пригласят. Было какое-то предчувствие, что это сбудется, и именно на сей раз, а к предчувствиям своим Харитонов относился серьезно. В обеденный перерыв он съездил в город, купил разную редкостную снедь и бутылку вина. А потом, всю вторую половину дня, понапрасну ждал то ли телефонного звонка, то ли еще какого сигнала. Не дождавшись, просидел в цехе лишний час, а потом, огорченный, побрел к проходной с портфелем, в котором булькала тяжелая бутылка, и все прикидывал, что же сказать жене, какие изобрести поводы для нежданного домашнего пиршества.