Киево-Печерский патерик возводит сношения русских с Афоном к еще более древней поре – ко временам Владимира Святого. Невероятного в этом известии ничего нет: если в XI веке русские компактною массою повалили на Афон, то, значит, слава о нем давно уже имелась в России: ибо в те времена затрудненных сношений, конечно, нужно было много времени для упрочения известности Горы. В житии Антония Печерского44 мы читаем, что он был Любеча родом и пожелал «в иноческий облещися образ». Отправился он в страну Греческую, обошел много монастырей и, наконец, попал на Афон. «И виде монастыря, сущая ту на Святой горе, и пребывания святых отец выше человеческаго естества, в плоти ангельское житие подражающее». В одном из афонских монастрыей Антоний постригся и получил от игумена следующий наказ: «Паки иди в Русию, да тамо прочим на успех и утверждение будеши, и буди ти благословение святыа горы». Антоний так и сделал. Так как ни в одном из существующих русских монастырей ему не понравилось («Богу не волящу», говорит автор Патерика), он в Берестовом, близ Киева, одиноко поселился в пещере.
Когда Святополк Окаянный стал делать свое злое дело, Антоний снова бежал на Афон, и только когда в Киеве был поставлен митрополитом Иларион, он вернулся и снова поселился в окрестностях Киева, в пещере, только что оставленной Иларионом. Вокруг него скоро собралися благочестивые иноки. Возникал знаменитый последствии Печерский монастырь. Устав этого монастыря был списан с устава константинопольского Студийского монастыря, который, по словам все того же Патерика, был привезен одним из греков, приехавших в Киев вместе с митрополитом-греком Георгием.
Так ли точно в действительности все случилось, как повествуется в Патерике, или Афон лишь впоследствии замещает в киевских летописных источниках другую страну, Болгарию, о связях которой с древним Киевом желательно было уничтожить, в церковно-политических целях, всякое воспоминание, для нашей цели сейчас не так важно. Афон тесно связан с недалекою от него Солунью; Солунь45, как свидетельствует хотя бы житие Кирилла и Мефодия, до известной степени является славянским культурным центром, находится в постоянном общении и с Охридою46, и с другими болгарскими и сербскими центрами.
Если принять во внимание все это, изображение именно македонских и болгарских святых, прославившихся своими трудами на пользу балканских славян, в Кирилловской церкви нельзя объяснить случайностью. Кроме того, нужно помнить, что и Кавказ постоянно находился в сношениях с Афоном, с Фракией, с Македонией, что на Балканском полуострове были большие и влиятельные не со вчерашнего дня армянские колонии. И, наконец, нельзя забывать, что Афон имел связи еще и со Святой Землей, служил на пути в Иерусалим, издревле, как и теперь, станциею для русских посетителей палестинских святынь. В Киевской Руси страсть к далекому паломничеству так усилилась, что само духовенство должно было вооружиться против нее, прямо запрещая отправляться во Иерусалим, увещевая вести христианскую жизнь на месте жительства; на дающих обеты идти во Иерусалим накладывались епитимии, потому что эти обеты, говорило духовенство, губят землю Русскую.
Упоминание о паломничествах и связях Киевской Руси с Иерусалимом приводит нас непосредственно к другой Кирилловской фреске, остатки которой сохранились тоже на стене паперти, – к композиции Страшного Суда.
Прямо против входа мы видим вверху обычный ряд сидящих двенадцати апостолов; ниже их, налево от зрителя – толпы праведников, направо – грешников; а внизу – врата адовы. Композиция Суда уже включает все известные по позднейшим памятникам подробности: тут есть и ангел, свивающий небо, и лоно Авраамле, так что Кирилловская картина может быть во всех частностях сравниваема с фресками новгородского Спаса-Нередицы и владимирского Дмитриевского собора в России47 и с мозаикою Торчелльского собора близ Венеции48.
И вот что замечательно: сразу как-то Страшный Суд появляется в этих росписях в совершенно готовом виде, со всеми главнейшими подробностями, настолько уже установившимися, что они и со временем не изменяются; а где и когда эта многофигурная и сложная композиция выработалась, мы не видим! Мы знаем только одно: что Константинополь тут ни при чем. Константинополь занимается не фантастикою, а точною формулировкою догматов, и все то легендарное и фантастическое, что в XI–XII веках появляется и в константинопольском искусстве (в том числе сцены из жития Богородицы и из детства Спасителя, композиция Страшного Суда и пр.), проникает туда из
Сирии и Палестины, с которыми сношения становятся особенно частыми с середины XI века и во время Крестовых походов.
С наибольшею подробностью трактует о кончине мира и о Страшном Суде слово Ефрема Сирина49. Здесь находятся все основные черты, которыми картина Страшного Суда характеризуется в изобразительном искусстве, как то: земля и море отдают своих мертвецов, небо свивается, как свиток, ангелы собирают людей, приготовляется страшный престол и является знамение креста, открываются книги, в которых написаны не только все слова и дела, но даже и помышления людей. Судия отделяет праведников от грешников: первым предоставляется Царствие небесное, в виде лона Аврамова, вторых демоны влекут во ад, во тьму кромешную или в огненное море, в геенну, где скрежет зубовный и червь неусыпающий. Вся эта ужасная картина была нарисована живописцами до VIII века: защитники иконопочитания во время иконоборческих споров уже ссылаются на нее – защитники иконопочитания, т. е. восточные монахи. Но в константинопольских росписях, тем не менее, мы Страшного Суда не встречам; даже гораздо позднее XI века Страшный Суд в собственно греческих росписях попадается не слишком часто. Но мы его находим и в «романской» Западной Европе (например, в росписях в Оберцелле в Германии50 и в Торчелло), и на Кавказе в целом ряде храмов, и в Македонии, и – в России.
В России именно Страшный Суд должен был стать излюбленным сюжетом, так же как на Балканах. Киевская летопись ко Владимиру Святому относит повесть болгарских летописцев о том философе, который, проповедуя князю Борису-Михаилу православную веру, показал ему «запону, на нейже бе написано судище Господне, показываше ему о десну праведныя в весельи предъидуща в рай, а о шююю грешники идуща вмуку». И правильно: именно Русь, с ее склонность ко всевозможным чудесам, должна была особенно полюбить эту картину. С. М. Соловьев51 самое тяготение русских к монастырской жизни объясняет пристрастием к чуду: «Входя в монастырские ворота, мирянин переселяется в иной, высший мир, где все было чудесно, где воображение его поражалось дивными сказаниями о подвигах иноческих, чудесах, видениях, о сверхъестественной помощи в борьбе с нечистою силою; неудивительно, что монастырь привлекал к себе многих и лучших людей. Как скоро разнесся по Киеву слух о подвигах Антония в пещере, то подвижник не мог долго оставаться один: около него собралась братия; бояре великокняжеские являлись к нему, сбрасывали боярскую одежду к ногам игумена и давали обет нищеты и подвигов духовных»… Все русское искусство блестяще подтверждает эту характеристику: даже вне сферы человеческих отношений русские были все теми же «не терпящими власти» людьми, какими их узнали византийские сердцеведы сразу в VI веке; даже в неодушевленной природе наличие незыблемых физических законов невыносимо для русского сознания, и русская душа ищет и находит выход в чуде из замкнутого мира законосообразности. И тогда, и теперь.
Но вернемся к фрескам Кирилловской церкви. Среди них необходимо обратить внимание еще на целую серию композиций, представляющих сцены из жития св. Кирилла Александрийского. Я не могу припомнить, чтобы в каком-либо другом средневековом живописном памятнике встречалась та же серия. Это не значит, конечно, что их не было, а значит только то, что они были сравнительно редки. Перед глазами Кирилловские живописцы, вероятно, имели икону св. Кирилла «с житием», т. е. такую, где изображение святого было окружено «клеймами» со сценами из его жизни, и эти-то иконописные «клейма» пришлось увеличить до размеров, потребных в настенной живописи. Скомпонованы Кирилловские фрески, действительно, по всем правилам иконного искусства.
Вот, например, картина, изображающая, как «святыи Кторил учит цесаря». В середине мы видим под особою сенью восседающего на престоле царя в богатом облачении; направо и налево – по святителю, с сиянием вокруг голов, в облачениях и с книгами в левых руках; позади каждого святителя по какому-то (в действительности совершенно невозможному) зданию. Нечего и говорить, что кресты на святительских ризах, так же как узоры на царском кафтане, существуют сами по себе, вовсе не ломаясь и не изгибаясь вместе с тою матернею, которую они якобы украшают, и не согласуясь с движениями тела.
Нечего и говорить, далее, что не было в действительности такого момента, когда св. Кирилл лично беседовал с императором Феодосием. Все это несущественно для художника, несущественно и для его заказчиков.
Та же самая сцена повторяется почти в точности и под другим названием: «святыи Кторил учить в сборе»: опять в середине царь, опять два святителя, только архитектурного фона нет, а появляются симметрично расположенные для заполнения второстепенные фигуры.
Гораздо важнее, однако, с точки зрения историка искусства, чем все эти иконографические наблюдения, несомненно, то общее красочное впечатление, которое производит роспись, и ради которого она создана. Это впечатление – как бы от роскошного ковра, от вышивки, от ткани многоцветной, переливающей красками, но лишенной большого определенного линейного узора, логики, умственности. Узор везде есть, в каждой отдельной композиции, но в целой росписи – линии нет. В целой росписи поражает одно: игра красок. И это, явно, не случайно. Потом, в конце XVII века, не на Украине, а далеко на севере, в Ярославле, в совершенно иной культурной среде, живущей иными воспоминаниями и чаяниями, пережившей и татарщину, и Смутное время, созревающей для восприятия «Европы» и отчасти даже уже эту «Европу» воспринявшей, – там строятся и расписываются храмы с новыми сюжетами и новыми заданиями; но и в XVII веке, как в XII, и на Севере, как на Украине, художественный идеал один: прихотливая, причудливая, нелогичная мечта, но – обязательно мечта красочная. Кирилловская церковь существенно дополняет ту характеристику русского народа, которую мы вывели из рассмотрения прочих памятников.