Избранное. Искусство: Проблемы теории и истории — страница 63 из 183

А что касается статуэток, надо помнить, что между магическим и символическим искусством глубокое различие сказывается в самих сюжетах: магические сюжеты, те предметы и те действия, которые воспроизводит художник, понятны всякому, кто бы их ни смотрел, – эта ясность и общепонятность составляют цель стремлений художника; а сюжеты, избираемые символическим искусством, понятны лишь тому, кто знаком с теми предпосылками, на которых основан ход мыслей художника.

Что касается, наконец, символики, она весьма несовершенно и частично может быть выражена средствами ваяния. Сама конкретность и массивность материала препятствуют выражению отвлеченных идей: ведь даже в живописи для символики характерно устранение лепки и светотени, т. е. как можно более полный отказ от телесности. Насколько неисполнима задача ваятеля-символиста, показывают, между прочим, и исторические наблюдения: ни египтяне, ни народы переднеазиатского Востока, ни древние греки не знали иконических изображений своих богов, пока эти боги оставались в области абстракции, и, раз уж нужны были материальные объекты для поклонения, почитали бетилы40 или иные «фетиши»; изваянные статуи богов везде появляются тогда только, когда мысль сделала свое дело, когда миропонимание (религия) прочно установлено, когда чувство вступило в свои права, и искусство быстро идет к реализму и иллюзионизму. А христианское Средневековье признало отказ от скульптуры как бы догматом, утверждая, что никакая отвлеченная мысль средствами ваяния выражена быть не может, и Восточная православная церковь совершенно правильно – и до сих пор – настаивает на запрете изваянных икон. Стоит вглядеться в те изваяния, которые, под влиянием Западной Европы, проникли в украинский церковный обиход, чтобы по достоинству оценить художественную мудрость отцов и учителей Церкви, которые высказывались против изобразительной скульптуры.

Глава IXСловесность и драма

Кроме живописи и ваяния, есть еще два искусства, которые могут быть изобразительными: словесность и драма.

Словесность есть искусство слова, т. е. такое искусство, где художник – поэт – выражает сложившиеся в его воображении под влиянием тех или иных переживаний образы словами. Я предпочитаю термин «словесность» более у нас обычному «литература», потому что этот последний обозначает, по существу, одну только письменность (littera – буква), тогда как «словесность» обозначает всю совокупность однородных художественных произведений, независимо от того, записаны ли они, или нет. Запись есть случайный признак словесного произведения; существенным его признаком является то, что средством выражения образов служит слово.

Что такое слово? Одним этим термином мы обозначаем обыкновенно совершенно разные, хотя и тесно связанные между собою, вещи.

С точки зрения физиологии слово получается в результате весьма сложной совокупности движений мускулов, как тех, которые управляют дыхательным аппаратом и голосовыми связками, так и тех, которые управляют гортанью, небом, челюстями, языком, губами. В результате действия первой группы мышц получается звук, в результате действия второй группы мышц получается артикуляция. Таким образом, произносимое слово есть движение, воспринимаемое слово есть членораздельный звук; моторный и звуковой элементы в физиологическом слове нераздельны.

Чтобы написать слово, требуется иной комплекс движений мускулов руки и установление прочных ассоциаций между этой работой мышц и зрительным восприятием при чтении. Моторно-зрительные ассоциации в душе грамотного человека неразрывно связываются с моторно-слуховыми по смежности.

Но прежде чем произнести или написать слово, нужно его иметь в душе. С точки зрения психологии всякое слово должно иметь содержание, т. е. быть выражением того или другого определенного представления или понятия. Какова природа связи между словом физиологическим, комплексом моторнослуховых и моторно-зрительных ассоциаций, и словом психологическим, выражением представления или понятия?

Многие животные умеют произвольно издавать звуки, пользуясь ими для общения между собою или для воздействия на других. Первоначально эти звуки имеют характер весьма несложных акустических сигналов и отличаются один от другого – почти исключительно – интонацией, силой, высотой и длительностью, так что приводится в движение лишь первая из названных нами мышечных систем. С эмоциональной стороны издаваемые звуки удовлетворяют потребностям и певца, и его слушателей (птицы, некоторые млекопитающие); человек развивает то, что намечается уже в пении животных, – ритм, и создается чисто эмоциональное искусство звука – музыка, со временем из вокального становящееся все более преимущественно инструментальным. Но музыка есть искусство неизобразительное, а практика жизни высших животных требует точной изобразительности, и ради нее, по необходимости, вводится вторая группа мускулов в технику издавания звуков. Получается слово.

Не подлежит сомнению, что на первых порах, когда слова, имеющиеся в распоряжении человека, еще очень немногочисленны и обозначают только совершенно конкретные предметы, яркие качества и определенные действия, слово – в представлении и того, кто его произносит, и того, кто его слышит, – есть изображение того, что оно обозначает. На первых порах между словом и его значением имеется связь внутренняя, ассоциация по сходству. Но, по мере того, как язык обогащается все новыми словами и осложняется этимологически и синтаксически, первоначальная внутренняя связь заменяется внешней, ассоциация по сходству – ассоциацией по смежности. И говорящий, и слушающий пользуются словом по памяти и по привычке, а вовсе не потому, что именно оно и только оно по-настоящему соответствует представлению и понятию, им обозначаемым.

Разумеется, слово-изображение исчезает не сразу и не вовсе. Очень долго в народных массах держится воспоминание о том, что слово есть изображение или, по крайней мере, может им быть; о том, что изображения до крайности нужны именно не достигшим еще высокого культурного уровня массам, и для чего изображения массам нужны, мы говорили выше, разбираясь в стимулах художественного творчества вообще, – они нужны в магических целях. Обыденные, ходовые слова явно утратили изобразительную ценность, а вместе с тем – и магическую силу; они, так сказать, стерлись в ежедневном употреблении. Значит, надо искать других – свежих, таинственных (т. е. никому или мало кому ведомых и потому сохранивших первоначальную изобразительную силу) – слов, которые бы давали произносящему их власть над предметом, изображаемым этим словом. Такова психологическая основа веры в колдовские слова – «абракадабра» и другие.

И в современной нам действительности мы можем подметить следы первоначальной значительности слова. Дети, которым новы все впечатленья бытия, охотно и легко создают новые, особые, кажущиеся им не только выразительными, но прямо-таки изобразительными слова для обозначения тех предметов, которые особенно поражают их воображение. С другой стороны, слова, для слышащего их бессмысленные и непонятные, производят на людей с примитивной психикой весьма сильное впечатление: есть слова смешные-смешные по самому своему созвучию, есть слова устрашающие (вспомним хотя бы «жупел» и «металл» Островского)… Но не будем увлекаться и отвлекаться от нашей главной задачи: археология слова – обширная и чрезвычайно интересная (вместе с тем, и чрезвычайно опасная для исследователя) область науки; только это все-таки археология, т. е. изучение самых начал, того, что человечество переживало на самой заре своей культурной эволюции.

Тут напрашивается параллель между словами и письменами. Ведь и письмена когда-то изображали предметы и действия. Ведь и сейчас «пиктография» процветает, и вовсе не только в надписях американских и иных дикарей, но и в наших детских книжках с картинками, в иллюстрированных книгах и журналах для взрослых, на вывесках фруктовых, бакалейных, мелочных лавочек и портных, прачек, парикмахеров на окраинах наших городов. Археология письмен может обнаружить в начертании той или иной буквы нашего алфавита «пиктографическую», изобразительную основу: например, указать, что наша буква «иг» была первоначально изображением человеческого коренного зуба, или что римский числовой знак V первоначально был изображением пятерни ладони с растопыренными пятью пальцами. Но сейчас никто, конечно, глядя на начертание «ш», не вспомнит о зубе и, глядя на V, не подумает о пятерне. Точно такой же процесс произошел и со словом.

Он не мог не произойти. Ребенок и в наше время, как уже указывалось, проявляет стремление к словотворчеству; дети, вырастающие без особо сильного воздействия взрослых, изобретают свои собственные слова. Но тут вмешивается воспитатель: мы заставляем ребенка усваивать общепринятые и общепонятные (следовательно: чужие, невыразительные, неизобразительные) слова, и притом в гораздо большем количестве, чем это ребенку нужно. И так делалось спокон веку у всех цивилизованных, литературно-творческих народов. У нас сейчас положение хуже только в том отношении, что мы, не довольствуясь внедрением в детскую память чужих слов родного языка, втискиваем туда же насильно еще и иностранные слова: десятилетнего ребенка мы обучаем (должны обучать, по программам, установленным государственной властью) и родному, и французскому с немецким языкам зараз, а потом считаем возможным «добавить» латинский или английский… и еще удивляемся потом, почему в итоге наша молодежь не знает ни родного, ни древних, ни новых иностранных языков!

Как бы то ни было, ребенок запоминает механически весь тот лексический и грамматический материал, который ему извне навязывается с самого раннего детства, и, вместо внутренней связи между словом и его значением, вместо ассоциации по сходству, привыкает к связи внешней, к ассоциации по смежности. Слово становится условным моторно-звуковым знаком для представления и понятия. Вот почему мы выше, говоря о работе воображения, сочли себя вправе назвать слово пробелом в массе имеющихся у нас образов, если оно является одно и само по себе, не вызывая по привычной смежности какого-либо иного еще представления.