о общеобязательного канона: из дерева, которому свойственны прямолинейные формы, непременно нужно строить криволинейные «луковицы» и «кокошники»; из кирпича, которому свойственны криволинейные формы в перекрытиях, нужно строить прямолинейные шатры; на крышах нужно в изобилии ставить купола, которые по существу должны были быть конструктивными частями перекрытия и нести крышу, и т. д. Живопись, даже когда берется быть изобразительной, не любит связывать себя точной передачей действительности; даже когда она берется наглядно представить определенный комплекс точных мыслей – догматов, она не может и не хочет создавать ясно очерченных линейных комбинаций в храмовых росписях, а предпочитает оставаться в пределах общего красочного впечатления, заманчивой мечты, неясного миража. А какое торжество краски в открывшейся сравнительно недавно перед нашим восхищенным взором во всем своем великолепии русской иконе! А какое неисчерпаемое богатство фантастики в русском узоре, в котором издревле любимыми мотивами были бесконечно запутанная плетушка, пышный и сложный завивающийся растительный орнамент и всевозможные сказочные «тератологические» формы!
Таково русское искусство. Да и могло ли оно быть существенно иным при, скажем, иной исторической обстановке? Все мы хорошо помним летописный рассказ о том, как к Красному Солнышку князю Владимиру являлись со всех концов в Киев послы и расхваливали каждый свою веру, и как Владимир решил послать верных людей в разные страны для испытания вер. Когда посланные вернулись, Владимир вместе с дружиною выслушал их отчет. А сказали они вот что: «Яко ходихом в Болгары, смотрихом, како ся покланяют в храме рекше в ропати, стояще бес пояса; поклонився сядеть, и глядит само и онамо, яко бешен, и несть веселья в них, но печаль и смрад велик; несть добр закон их. И придохом в Немци, и видехом в храмех многи службы творяща, а красоты не видехом никоеяже. И приидохом же в греки, и ведоша ны, идеже служать Богу своему, и не свемы, на небе ли есмы были, ли на земли: несть бо на земли такого вида ли красоты такоя, и не доумеем бо сказати; токмо то веемы, яко онде Бог с человеки пребываеть, и есть служба их паче всех стран. Мы убо не можем забыти красоты тоя; всяк бо человек, аще вкусить сладка, последи горести не принимаеть, тако и мы – не имамы еде быти».
Каковы эстеты X века! Только и речи, что о красоте! Критерием в самых глубоких вопросах миросозерцания является красота! И слово-то какое: красота – красный, краска! Поищите во всей средневековой литературе другой текст, столь же красноречивый относительно красоты, – не найдете…
Но ведь это же – легенда, весь этот рассказ о Владимировом испытании вер! Так что же из этого? Если не были – в действительности – сказаны все эти слова о красоте послами Владимира, они, значит, были придуманы летописцем, или были в XI веке, когда писалась Киевская летопись, такой общепринятой ходячей легендой, что летописец их записал, не задумываясь. Следовательно, в XI веке православный монах и православный народ именно красотой мотивировали для себя, почему они приняли не другую какую-нибудь веру, а греческое православие. Удивительно иррациональный подход к вопросу, который все другие народы разрешали не эстетически, а рационально: практически – на основании соображений о политических последствиях крещения, или теоретически – убедившись в истинности христианского вероучения.
Иррациональная, порывистая, фантастическая душа живет в русском народе. Народ-мечтатель. Эта характеристика приложима к нему с того самого момента, с которого славяне появляются на исторической арене. Государственные деятели Византии в VI веке, при первом же столкновении со славянами, поспешили тщательно их изучить, как фактор международной византийской политики, который нельзя было не учитывать. Вывод их был таков: άναρχαι και μισάλληλαι101, не признают власти и междоусобники. Разве характеристика эта не безусловно точно оправдывается сплошь всей историей России от начала и до наших дней? Когда необходимо бывало наладить жизнь, когда выяснялось, что земля велика, конечно, и обильна, но жить в ней нет возможности из-за анархии и междоусобиц, призывали кого угодно со стороны и подчинялись чужому, потому что своей власти и своего порядка создать не могли. Вызывали из-за моря и князя-варяга, и грека-митрополита, вызывали и польского короля, и печенега, и половца, и татарина, и снова поляка, и немца… Для организации на месте какого угодно практически нужного жизненного дела призывали иностранца – чтобы устроить администрацию государства или вымуштровать армию, чтобы завести фабрики и заводы, чтобы иконы писать, чтобы обучить русский народ… хлебопашеству! А если это только бывало возможно, то предпочитали, чтобы не возиться самим, в готовом виде выписать то, чего у нас не хватало, и платить тем, чем обильна великая земля наша.
Зато у нас есть и Достоевский, и Толстой, и Горький. Зато у нас есть и Мусоргский, и Бородин, и Скрябин. Зато у нас и в Карпатах стоят чудесные деревянные храмы, и в Москве на Красной площади красуется Василий Блаженный, есть в Ярославле Толчковская церковь. Многое у нас есть, чего нет ни у какого другого народа и чем можно и должно гордиться. У нас и была всегда, и осталась – мечта. Во всем – даже в политике: разве не мечта и Самозванец Димитрий и Стенька Разин, и Пугачев? Разве не мечтатели Иоанн Грозный, и Петр Великий, наши декабристы, наши революционеры?..
Нужно было бы написать не одну главу в книге, а отдельную книгу, чтобы в подробностях проследить закон диапазона по искусству всех других народов, у каждого в отдельности. Тема была бы чрезвычайно заманчива и, в сущности, даже не так трудна. Показать, что уже в первых художественных опытах греков, в «геометрических» их вазовых рисунках, проявляется то же искание «канона», абсолютной формы, и ритмического движения, которое характерно для всего дальнейшего исторического развития эллинского искусства; показать, что и в Парфеноне, и в великой Св. Софии, и в античной софистике, и в средневековом богословии, и на афинской агоре, и на константинопольской площади перед Ипподромом – везде видна одна и та же народная душа… Показать, как древний Египет остается, в основе, неизменно одним и тем же в течение веков, видоизменяется, но не отказывается и не может отказаться от своего коллективного художественного, морального, умственного «я»… Показать и на всех других то же самое – на переднеазиатских семитах и на восточноазиатских китайцах, на Индии и на Европе… Заманчивая тема.
Отчасти она уже разработана. Не совсем, может быть, так именно, как хотелось бы, как следовало бы. Пусть другие сделают лучше. Пусть мои читатели займутся этим делом. Я ведь в настоящей книжке вовсе не задаюсь целью исчерпать историю искусства целиком – я пишу только введение к всемирной историй искусства. Я желаю только установить методы, с помощью которых, мне кажется, можно историю искусства сделать наукой, удовлетворяющей основным научным требованиям, объективной. Я желаю ознакомить работников с теми выводами, которые, как мне кажется, намечаются достаточно ясно. Но я не скрываю и от самого себя, как не скрываю от других, что все в этой книжке требует строжайшей критики и тщательнейшей проверки. Именно критики и проверки я прощу. Не может быть речи об авторском самолюбии там, где есть надежда вскрыть хоть малую крупицу научной истины. Может быть, критика не оставит камня на камне от всей моей теории искусства – но в процессе работы критика, может быть, найдет ту истину, которую ищу и я.
Глава XVIIЗакон преемственности
Итак, каждый народ имеет свой определенный и достаточно неизменный диапазон, который проявляется и в искусстве его, и во всех прочих видах творческой его деятельности. Каждый народ способен не ко всякому искусству, а только к некоторым, не ко всем стилям, а лишь к двум-трем, сообразно со своим диапазоном. В пределах этого диапазона мы констатируем активное творчество, вне этих пределов – более пассивную восприимчивость. Для историка вот эта последняя способность заимствования у других народов того, чего нельзя создать собственными силами, имеет не меньшее значение, чем способность созидать активно и передавать другим созданное.
Ни один народ, если он не живет на каком-нибудь совершенно уединенном острове, настолько далеко от всяких иных людей, что никакое общение невозможно, не создал все искусство свое целиком своими собственными – исключительно и только своими собственными – силами. Всякий народ когда-нибудь приходил в соприкосновение с другими, учился у них и сам их учил, брал и давал. Этими заимствованиями обусловлено и самое существование культурно-исторических миров. Заимствования сами по себе не подлежат никакому сомнению. Вопросом может быть только следующее: что заимствуется, и при каких условиях возможны заимствования?
Совершенно очевидно: для того, чтобы взять, надо иметь желание взять, т. е. надо, чтобы заимствованное нравилось, было необходимо берущему; для того, чтобы взять, надо еще иметь руки, т. е. быть подготовленным для воспринятая заимствованного. Что верно относительно отдельных людей, то верно и относительно, конечно, целых народностей.
Ни один народ не станет заимствовать чужое, если имеет удовлетворительное однородное свое. Берут чужое лишь тогда, когда чужое лучше своего, когда собственных сил не хватит на создание того, в чем чувствуется потребность. Наличность потребности – необходимое условие заимствования. Второе условие: подготовленность берущего, соответствие между способностями заимствующего и качествами заимствуемого; без такого соответствия никогда заимствование не может стать полным – стать усвоением. Заимствуемое должно быть таким, чтобы заимствующий и сам бы создал приблизительно такое, если бы диапазон его позволял проявить творчество в данном случае.
Усвоение чужого есть ослабленный вид творчества. Взятое извне перерабатывается для усвоения, пригоняется к душевному складу берущего. Совершенно пассивным усвоение быть, конечно, не может. Поэтому на чужой почве мы никогда не видим в точности того же, что было взято, а очень часто заимствованное до неузнаваемости изменяется в новой среде. Можно установить даже такое общее правило: заимствованное тем сильнее изменяется, чем оно духовно ближе к пределам диапазона заимствующего народа, чем оно, следовательно, лучше усвоилось; неизменность заимствованного и в новой среде свидетельствует лишь о чуждости заимствованного и о плохом, вследствие этого, восприятии и усвоении.