— Обижать? Я? Тебя? Как? За что?
— Не знаю… Фрейда говорит…
— О, эта ведьма!..
Иосл снова тянется к жене, она его опять отстраняет.
— Иоселе…
— Что?
— Скажи, как меня зовут?
— Трайна…
— Фи, — поджимает она губки.
— Трайнеши, — поправляет себя Иосл.
Она все еще недовольна.
— Трайненю…
— Нет!
— Ну, Трайна, жизнь моя, утеха моя, сердце мое… Так хорошо?
— Да, — отвечает она, счастливая, — но…
— Что «но», душа моя, радость моя?
— Послушай, Иосл, но если… — запинается она.
— Ну что «если»?..
— Если, упаси бог, нам когда-нибудь придется туго… Я буду мало зарабатывать… И тогда ты… ты, может быть, будешь… кричать на меня….
Ее глаза наполняются слезами.
— Боже сохрани! Боже сохрани!
Иосл вырывает свою голову из рук жены и припадает к ее еще раскрытым губам.
— Погибель на них, чтобы им руки и ноги свело! — вдруг раздается за ширмой. — Губы у них зудят, целуются! Глаз не дают сомкнуть!
Это голос Фрейды — хриплый, резкий, злой.
Штраймл[36]Пер. Л. Юдкевич
о профессии я шапочник, а в основном — мастер по штраймл. Правда, живу я главным образом с пошивки крестьянских сермяг и кожушков носильщикам.
Иной раз ко мне забредет и мельник Лейба со своей енотовой шубой.
Правда, шить штраймл случается редко, очень редко. Кто в самом деле носит теперь штраймл? Разве только раввин. А штраймл всегда переживет раввина.
Верно и то, что если случится шить штраймл, то шью я ее задаром или почти задаром. Во всяком случае, к своей работе я докладываю. Все это так. И все же я в основном мастер по штраймл, потому что шить эту шапочку для меня одно удовольствие. Если уж она попадет мне в руки, я молодею и снова чувствую, кто я и на что способен.
Где, посудите сами, мне еще искать радость в жизни?
Когда-то я любил шить крестьянские сермяги.
Во-первых, — почему бы и нет?
Во-вторых, думалось так: «Мужичок дает нам хлеб. Летом в поле ему приходится тяжко и горько, и я не могу защитить его от зноя, так хоть зимой, когда он отдыхает, защищу его от стужи».
А в-третьих, была у меня на этот счет замечательная песенка.
Я был молод, голос мой гремел, как колокол. Вот, бывало, шью и пою:
Шей, игла, шей,
Трудов не жалей, —
Шубу, щетку, кожу, жесть!..
Мы сермягу ладим здесь, —
Будет мужичку тепло…
Мирьям, жаждой рот свело!..
И в таком же духе еще несколько куплетов. А вся песенка, понятно, была сочинена только ради последней строчки, чтобы выходило: «Мирьям, жаждой рот свело!»
А это потому, да будет вам известно, что ныне благочестивая, добродетельная и блаженная в женах Мирьям-Двося в те времена еще не была главным авторитетом у наших женщин, не звала меня, как теперь, Берл Колбаса, а ласково — Береле, я же называл ее Мирьям-душка. Надо признаться, был такой грех — любили мы друг друга. И вот, как только, бывало, услышит последнюю строчку моей песни о том, что «жаждой рот свело», так тут же несет мне вишневки. А вино, как известно, здорово горячит кровь. Я, бывало, недолго думая хвать ее за юбки и припечатаю горячим поцелуем алые уста-вишенки… Вдвойне освеженный, я вновь принимался за сермягу.
Нынче конец вишенкам!
Я теперь — Берл Колбаса, она — Мирьям-Двося…
А еще я узнал, что земли мало, а крестьян много… как говорят, «с избытком»; что «избыток» этот голодает; что даже с шести моргенов земли не проживешь; поэтому зимой мужичку не до отдыха.
Мужичок принимается за извоз.
Да, замечательный у него отдых! Целыми днями и ночами возит он пшеницу на мельницу к Лейбе.
Как вы думаете, много в том для меня радости, если мой труд, моя сермяга, намокшая, грязная, целую зиму плетется за парою дохлых кляч, которые волокут мельниково зерно пять верст, по тринадцать грошей за мешок?!
Гм!.. А какая мне радость от кожушка?..
Всю зиму он таскает мешки на мельнице у того же Лейбы, а летом лежит закладом в шинке за несколько грошей долга.
Осенью, когда мне приносят его чинить, я пьянею от запаха сивухи.
Ну, а если мельникова енотовая шуба пожалует ко мне собственной персоной, думаете, я получаю большое удовольствие?
Это действительно енотовая шуба, носить ее действительно честь, в местечке ей отдают дань уважения, но мне от этого ни холодно ни жарко.
У меня появилась дурная привычка: чуть что увижу, обязательно начинаю размышлять: откуда оно взялось? Почему такое? Нельзя ли что-нибудь изменить? И вот, как только в руки ко мне попадает мельникова шуба, я тут же задумываюсь:
«Творец мира! Зачем ты создал такую уйму шуб? Почему у одного енотовая шуба, у другого — кожушок, у третьего — сермяга, а у четвертого — ничего?»
И как только я начну думать, размечтаюсь — иголка сразу замрет в руках, а моя благочестивая, добродетельная Мирьям — долгой жизни ей — швыряет мне в голову что под руку подвернется.
Она желает, как и все другие в городке, чтобы Берл Колбаса поменьше думал — побольше работал…
Но что поделаешь, — я должен, должен думать! Ведь я хорошо знаю, что Лейба-мельник не даст мне до тех пор обновить верх своей енотовой шубы, пока не урвет по грошу с мешка у сермяги и по одному грошу с пуда у кожушка…
Ну, не этому ли мне радоваться?
Ах, чуть было не забыл!. Накануне Судного дня подвернулась мне совсем странная работа. И чего только не придумают женщины! Входит наша старостиха Фрейдл, на руках у нее огромные рукавицы. Пригляделся — а это пара крестьянских сапог. Думал — лопну со смеха.
— Доброе утро! — говорит она вкрадчиво. — Доброе утро, Береле!
Фрейдл — подруга моей жены, и обычно она, как и весь городок, называет меня Берл Колбаса. А тут я стал «Береле». Да так это сладенько, хоть варенье вари. Догадываюсь, что ей чего-то от меня нужно.
Мне думается, сапоги эти она стащила с какого-нибудь возка (чем это хуже медяков из благотворительной кружки?) и собирается этот товар у меня пристроить.
Спрашиваю строго:
— Что вам нужно?
— Сразу на дыбы! — отвечает она еще слаще. — Сразу: «Что вам нужно?» А где твое «здравствуйте»?
— Пусть будет «здравствуйте», только кончим все это.
— А чего ты так спешишь, Береле? — улыбается она приторно. — Я вот пришла спросить, нет ли у тебя нескольких кусочков меха?
— Ну, а если мех есть?
— Я предложила бы тебе одно дело.
— Ну, ладно, выкладывайте! Что такое?
— Если б ты, Береле, был хорошим, то выстелил бы мне эти сапоги мехом. Мне было бы в чем пойти к слихес[37], а тебе совсем задаром досталось бы богоугодное дело.
Понимаете, товарообмен?! «Богоугодное дело задаром»!
— Вы ведь знаете, — говорю ей, — что Берл Колбаса не охотник до богоугодных дел.
— Что ж ты с бедной женщины деньги возьмешь?
— Ну, не деньги. С вас потребуется сущий пустяк. Я выстелю вам сапоги, а вы расскажете мне грехи своей молодости.
Не согласилась. Тогда я послал ее к переплетчику.
Ну, так не выстелил я ей мехом сапоги! Велика потеря! И без того жизнь до смерти опротивела. Смеетесь? И все-таки, если в руках у меня нет штраймл, мне все противно. К чему все это? Зачем я тружусь? Только затем, чтобы набить утробу? И чем? Хлебом с картошкой, хлебом без картошки и очень часто картошкой без хлеба. Стоит, как думаете?
Поверьте, если человек работает пятьдесят лет и изо дня в день ест картошку, жизнь должна ему невероятно опротиветь. И когда-нибудь ему обязательно придет в голову мысль; прикончить себя или мельника Лейбу. И если я все же продолжаю безропотно есть свою картошку, то благодарить за это я должен только штраймл.
Когда мне попадает в руки штраймл, у меня будто кровь быстрей бежит по жилам, и я снова знаю, зачем живу.
..............................................
Когда я шью штраймл, у меня такое чувство, будто я держу птицу в руке; вот раскрою руку, птица вспорхнет и умчится в голубую высь, так что и глазом не увидишь.
А я смотрю ей вслед и радуюсь: «Это моя птица! Это я сотворил ее! Это я поднял ее в небо!»
В городе, слава создателю, моего мнения не спрашивают, на собрания общины не приглашают, сам я никуда не лезу, ведь я не какой-нибудь портняжка. Я почти никуда не выхожу. Нет у меня места ни в синагоге, ни в молельне, ни среди десятка молящихся. Нигде и никем я, конечно, не распоряжаюсь. Дома верховодит моя благоверная Мирьям. Не успею я рот раскрыть, чтобы слово вымолвить, как она уже осыплет меня проклятьями, точно градом. Она заранее знает, что я скажу, что Берл Колбаса может сказать… И пошло, поехало!
Ну, что я такое? Ничтожество. А вот как выпущу в кои веки свою штраймл — община гнется перед ней в три погибели.
Я сижу тихонько дома и помалкиваю, а моя штраймл покачивается на почетном месте на какой-нибудь свадьбе, на обряде обрезания или на благочестивой трапезе… Она возвышается над всеми при общинных выборах, на судилище раввинов.
И когда я вспоминаю о ее величии, сердце мое наполняется радостью.
Против меня живет позументщик. Ей-ей, я ему не завидую.
Пускай его эполет или погон заявит: «Этот бык трефной, а тот — кошерный!»[38] Посмотрим, что из этого выйдет. А вот если моя штраймл признает четырех быков подряд трефными, — мяснику конец, подручным придется класть зубы на полку, у евреев городка будет новый пост, а сотня казаков сможет приобретать мясо по шести грошей за фунт. И ничего не поможет. Никто не станет прекословить.
Вот это сила!
Помню, в прошлом году случился у нас падеж овец. Рассказывали, будто овцы как-то странно кружатся на месте, пока у них не помутится в голове, а потом падают замертво наземь. Сам я этого не видел. Кружатся — ну, и пускай кружатся! Мне-то что? Но вот мясник Янкл наверняка приобрел по дешевке мясо.