Избранное — страница 19 из 50

Заметив внезапно орла, он делал грустное лицо, и на одном глазу у него выступала слеза. «Да, брат, нехорошо подстреленному!» — вздыхал он. А орел думал, что он тоже тоскует по небесным высям, и уходил с поникшей головой, но со смягченным сердцем: «Тоже, видно, несчастный!..»

А когда никто не видел, он, бывало, заскочит к ослику в хлев и шепнет ему на ухо: «А знаешь, Кант мне уж тоже начинает не нравиться!..»

И на этом свете… тьфу! тьфу! — я имею в виду помещичьи владенья — ему жилось совсем не плохо… Со всеми он был в хороших отношениях, со всеми дружил, от каждого ему кое-что перепадало…

И у каждого в памяти из-за его поддакивания сохранился о нем кусочек доброго чувства. И хотя никто его не любил, его все же приглашали: кто на завтрак, кто на обед. А он не брезговал ничем… Каждый с ним раскланивался, и при этом удивлялся в душе: «Почему это он мне неприятен?..»

Но ничто не вечно на земле, даже Многоликий! Настал и его час. И дух его был унесен в пустыню, на сборный пункт, где души всех зверей, животных и птиц сходятся вместе, и ангел смерти их сортирует и бандеролью отправляет на тот свет…

Когда прибыл Многоликий, по степи уже бродили готовые партии всевозможных душ, которые в последний раз пристально разглядывали друг друга. Птицы нетерпеливо переминались с ноги на ногу, у индюков за милю сверкали кроваво-красные гребни, тонким серебряным туманом повисали в небесной выси голуби, гордо держались в стороне орлы. Целая компания ослов сбилась в кучу и размышляла: что бы это на том свете за бурьян мог расти?..

Ангел смерти уже взялся за свисток, чтобы подать знак к отлету. Он даже поднял руку, чтобы каждому указать, куда лететь. И тут же рука его опустилась: он заметил Многоликого.

— Ты кто такой? — спросил ангел смерти, никогда еще не видевший подобной твари.

Многоликий молчал. Он и сам не знал, кто он.

А у ангела смерти тысяча глаз, и каждым глазом он видит в Многоликом другое существо.

— Не признает ли кто вновь прибывшего? — обратился он ко всем существам, ожидающим отлета.

Но никто не отвечал. Каждое существо видело в Многоликом какую-то ничтожную частицу себя, но все остальное было в нем чуждо и непонятно!

Немного спустя ангел смерти вновь взялся за свисток. Сейчас он даст сигнал — и каждая группа полетит своим путем, а Многоликий пусть остается здесь в степи!

Тогда Многоликий испустил дикий вой, в котором слышались вопли всех зверей, животных и птиц. Он упал перед ангелом смерти на колени, целовал ему ноги.

— Неужели ты бросаешь меня, милосердный ангел?

Ангел смерти был тронут его слезами, но, как поступить с ним, и сам не знал.

— При каждой звезде у врат, — сказал он Многоликому, — стоит ангел и еще раз проверяет весь транспорт… Никуда тебя не впустят! А специального мира для Многоликих бог еще не создал…

— Милосердный ангел, здесь оставаться я не хочу и не могу! Ведь я принадлежу по кусочку всем живым существам — так пусть каждое существо заберет с собой свою долю.

— Верно! — сказал ангел, — быть посему!

И когда каждое существо выдернуло у Многоликого свою частичку, у каждого оказалось по тонкому волоску.

А как только подул ветерок, волоски оторвались и повисли в воздухе…

Со временем число Многоликих на свете возросло. Но всех их ждет один конец…

В конце лета, когда увидишь летящую по воздуху паутину, знай: это волоски Многоликого…

Так мне рассказывала моя бабушка.

Раз говорит «спятил» — верь!Пер. Л. Юдкевич

ы спрашиваете про Мойше, сына Йоселе? Сватать собираетесь? Пожалуйста. Кого же вам спрашивать, как не меня? Товарищами были когда-то, как же! Я даже хорошо знал его отца, помощника раввина. До конца дней был у нас в общине судьей. Да простит он мне, миснагидом[44] был, но железная голова! Такому и миснагидом можно быть.

Над кабалой он, правда, посмеивался, но все же я ему очень верил. Человек старых взглядов, вот он и хотел нас, молодых, постращать.

К праведникам он не ездил, но он и сам был праведник.

А как он изучал талмуд! Голову повяжет мокрым полотенцем (иначе, говорит, голова лопнет), ногу — под себя. А из-под длинных, насупленных бровей прямо-таки искры сыплются… Вы сомневаетесь в родословной Мойшеле? Кругом родовит! Но вот сам-то он совсем никчемный человек. Сердце у меня болит, но что правда, то правда, клепки в голове у него не хватает.

В детстве тоже, как отец, был башковит: в воскресенье уже знал урок по талмуду наизусть. Уже в воскресенье!

Но — ненормальный! Видали б вы его ужимки, его выходки! И такие же большие брови и жгучие глаза, как у отца, мир праху его. Только отец у него был разумный, а он — безумный. Парень имел привычку смотреть на небо. Проплывет, например, облачко, а он уже видит в нем покойного дядю, первосвященника или козла. Что хотите видит он там, в этой тучке. Если ж небо чисто, он скажет: это новогодний занавес у ковчега Завета.

Зимой он целыми днями пролеживал на подоконнике и смотрел на снег. Бриллианты, говорит, мерещутся ему в снегу. Боже мой, разве все перескажешь?! Но я не стану долго задерживать вас. Дело было так.

Оба мы женились в одну неделю. Я отправился к тестю на хлеба, а он стал подыскивать себе какое-нибудь занятие.

У тестя я, как это полагается, совсем забыл про Мойшеле. В городке была драчка, и я тоже впутался.

Потом у меня было свое горе: ребенок, не про вас будь сказано, умер, да и с ней мы не очень дружно жили. Одним словом, развелись мы. И мне стали сватать невест из родного края.

Оставляю ей детей. Но она не согласна. Начинается дело, разбирательство. Раввин постановляет: детей содержать ей до трехлетнего возраста… Приезжаю домой, захожу в синагогу — Мойшеле тут.

— Как поживаешь? — спрашиваю.

— Так себе… — отвечает.

— Есть у тебя дети?

— Нет, — говорит.

— Почему?

— А я знаю, почему?

— Что ж ты предпринимаешь?

— Ничего.

Слыхали ответ?!

— Едешь к кому-нибудь?

— Мой отец тоже ни к кому не ездил.

Понимаете, какое дело! Раз отец не ездил, значит, и ему не к чему ездить.

— То есть как это?

— Такова, — говорит, — его посмертная воля.

Не верю собственным ушам. Когда речь идет о детях, даже христиане едут к рабби.

У моего рабби, дай ему бог здоровья, я за это время перевидал, чтоб не соврать, больше двадцати бритых морд. Один выложил ему пятьдесят серебряных талеров. Помогло ему, конечно, как мертвому банки. Да и попробуй помоги такому, когда тот другой веры! И все же он свое сделал. А этот — ничего! Говорят так: не едет невежда, носильщик, сапожник. Но он, Мойшеле? Разве не знает он, что бог, да святится имя его, иной раз нарочито выносит суровый приговор, чтобы рабби было что смягчить?! А иначе, что бы это была за жизнь? Все точно по закону… Всегда ровно, как по линейке… Но поди толкуй с ним!

А у меня тем временем голова кругом шла. Было много предложений на месте, а случилось так, что женился я на стороне.

И что ж вы думаете. Надули меня так, что стыдно сказать… Ну, ладно. Приезжаю — мой Мойшеле, дай ему бог счастья, уже вдовец. И тут начинается новое сумасбродство: он и слушать не хочет о новой женитьбе.

По нашим законам сватать мужчине невесту можно уже в первую неделю траура. Но он хочет идти против закона. Сначала он хочет переждать месяц; потом между пасхой и пятидесятницей ему не везет; теперь ему пришло в голову переждать целый год. Когда же я все-таки дождался конца его срока, он вдруг заявил, что ему вовсе не к спеху. Другой поступил бы так: можешь обойтись без жены, ну что ж, женись, возьми приданое и кати куда глаза глядят.

Нет, он этого не желает, это ему ни к чему. Просто у него есть время, вот он и хочет поразмыслить.

И что ж вы думаете? Он прожил года два, не про вас будь сказано, как шелудивый пес. Ведь в самом деле, чего стоит человек без жены, — хоть без какой-нибудь, — без горячей пищи, без вареной картошки? Он питался селедкой. Занимался с учениками и ел селедку. Замечательная жизнь!

Вот посмотрите на меня! А ведь третья жена моя умерла совсем недавно, с полгода примерно. И что же? Мрак и запустенье в каждом углу. Ни рубахи к субботе, ни целых штанов! А этот сидит себе, занимается с детьми — и ничего.

Представляете, что у него за жизнь? Утром — луковица с хлебом, в обед — кусочек селедки, на ночь — остаток селедки. Умоется из кружки у крана во дворе, утрется полой одежды и жует себе селедку с хлебом. Нетрудно понять, как замечательно он выглядел. Мог и совсем окачуриться. Глаз не видно, одни черные дырки, скрючило его в три погибели. А одежка — упаси господи!

Покойник покойником, шатается как тень. Совсем голову потерял. Как-то в субботу прискакал в синагогу с талесом и филактериями[45] под мышкой. Человек проходит улицей, видит — на людях штраймл, атласные сюртуки, лавки закрыты, — и никакого внимания; скачет со своим талесом и филактериями в синагогу.

— Мойше! — кричат ему вслед.

Не слышит.

А тут суббота, нельзя шагу шагнуть. Кругом со смеху покатываются! Счастье, что какой-то портняжка швырнул в него камень, попал в спину, и Мойше свалился.

Удивительное дело! Пока Мойше занимается с детьми, он как все люди, прямо узнать нельзя горячится, рассуждает, по нескольку раз повторяет сказанное. И все же он не в своем уме. Давно уже приметили: он так увлекается, что забывает иногда стукнуть ребенка. Плетку он давно забросил. Для ребят его хедер — настоящий рай.

Его давно освободили бы от занятий, да он так хорошо преподает, что дети учатся у него без подзатыльников, безо всяких наказаний. Такая уж в нем сила! Но чуть закроет фолиант, как он уже не человек, ни богу, ни людям! Забывает есть, спать и даже молиться. Счастье еще, что дети тянутся к нему и любят его больше своей жизни. Они ему обо всем напоминают, все несут ему.