Избранное — страница 26 из 50

Ты бы посмотрел, как приходит с работы домой ткач, как он украдкой бросает испуганный взгляд на измученную жену и на детишек — кожа да кости, — которые точно в глухом лесу растут! Ты бы видел, как торопливо он проглатывает свою скудную похлебку и тотчас же бросается на кровать!

Он хочет заснуть, закрыть глаза, чтобы не видеть страданий и слез…

Но это не помогает. Жизнь тяжелая, и сновидения тяжелые: снится, что жена заболела и не на что лечить ее; в драке за ломоть хлеба ребенок сломал другому палец; вдруг домохозяин заявляется и топает ногами: деньги ему подавай, а то он всю семейку выбросит среди зимы на улицу. Утром, проснувшись, отец семейства не сразу догадывается, что надо открыть глаза, — так трудно отличить явь от сновидений.

Стоит собраться нескольким старым ткачам, как сразу начинается разговор о хороших временах. Не о тех, которые придут — их уже никто не ждет, — но о старом добром времени, когда ткач работал на себя — собственный станок, собственная пряжа — и свой товар сбывал сам. От пятнадцати до двадцати рублей в неделю зарабатывал и ни от кого не зависел, был свободным человеком, даже в городских делах имел голос. Говорят, ткачи выделяли своего представителя в общину. Теперь ткач — простой рабочий — пряжа не его, товар он сдает. Он не знает, сколько стоит пряжа, не его это дело, не знает, во сколько оценивается его труд; он получает со «звезды». Семь-восемь копеек за звезду считается приличной платой.

Да, я забыл, что разговариваю с сапожником, который не знает, что такое звезда. Представь себе, что ты живешь в большом городе и работаешь вовсе не на своих заказчиков. Кожи ты не покупаешь, мерки с ноги не снимаешь и готовых сапог на дом не относишь. Ты имеешь дело только с купцом, который дает тебе кожу, а потом принимает работу и платит за столько-то пар сапог столько-то и столько.

Вот это и есть звезда, когда, понимаешь ли, оптом работаешь на купца. Прибыль купец забирает себе, а тебе оставляет на воду для каши, ведь у других и водички этой нет… Вообрази себе, что ко всему прочему начинается еще разговор о машине для шитья сапог, а руки сапожника, значит, теперь и вовсе ни к чему. Недурно, а? Вот так примерно обстоит дело у нас. Восемь копеек за звезду — это предел мечтаний. Но как поживает душа моя Мирьям? Ей все еще нравится вышивать платочки для чужих носов? Не разучилась ли она петь во время работы, звенит ли еще в доме ее серебристый голосок? А глаза — удалось ли им сохранить свою ясность, детскую чистоту, они все такие же небесно-голубые? Не краснеют ли веки? А у тебя что? Не собираешься ли ты, воспользовавшись войной между Грецией и Турцией, тайком пробраться в Палестину на могилы предков? Или же, набравшись храбрости, ты решил отправиться в Аргентину, чтоб бороться с саранчой? Здесь, брат, больше невмочь…

Но вернее всего, ты, конечно, все еще тешишься старым, добрым правоверным «Алшехом» и мерещится тебе «Тысяча и одна ночь» на еврейский манер… Пиши! Не зазорно будет и Мирьям приписать несколько строк… Послушай, когда я иногда во сне вижу у Мирьям красные веки, я ухожу на фабрику, сжав кулаки… Но тебе этого не понять…

Твой преданный будущий шурин…

Второе письмо

Когда ты в одном письме несколько раз спросил о моих делах, я между строк прочитал твою мысль; моего дорогого будущего шурина интересует, конечно, когда же свадьба? Получив в ответ обильный перечень ткацких горестей, ты мог бы догадаться, что не так скоро.

Крепкая же у тебя голова, мой будущий шурин! Пока не стукнешь молотком по твоему котелку, он не сварит.

Но если уж ты выложил все, что думаешь, как селедку на тарелку, то и я вынужден ответить ясно и недвусмысленно.

Я не могу, пока что мне нельзя жениться!

Ты спрашиваешь, не забыл ли я на чужбине того, что говорил дома; ты подозреваешь, что я стал другим, что мне подменили сердце, говорят же: с глаз долой — из сердца вон. О нет! Душе моей Мирьям, я уверен, ты письмо не показывал, она бы мне таких вопросов не задавала, она знает, что мы с ней связаны навеки, на жизнь и на смерть!

Эх, брат, соединиться с Мирьям я жажду так, как только может человек жаждать счастья, как может он желать освободиться от тоски, от сердечной муки, от гнетущей заботы…

Я об этом мечтаю, но мало ли о чем мечтает ткач?

Вот захотелось сыну одного моего работодателя и дочери другого, и они поженились. Веселая свадьба была, даже нас, рабочих, не забыли: водку поставили. А когда я сказал, что не пью, мастер покосился на меня, наверно, достал носовой платок и узелок завязал.

Вся дорога от дома до синагоги была выложена коврами. Звуки оркестра возносились к самому небу, луна и звезды плясали. Оглушенные, сконфуженные, онемели высокие фабричные трубы! Улица купалась в свете, который лился из танцевальных зал. Свет лился, как вино, а вино, как вода! Вчера сыграли свадьбу, сегодня молодожены отправились в свадебное путешествие.

Они захотели и поженились. Ты, наверно, думаешь, что они очень нуждались друг в друге, жить не могли врозь? Ничего похожего! У жениха на фабрике несколько знакомых девушек. За день до свадьбы он устроил для них пирушку и для каждой припас подарок, чтоб не забыла его во время разлуки. Веселая это была пирушка, пожалуй, веселее, чем свадьба, вино здесь пили получше…

Среди девушек находилась и замужняя женщина, жена ткача… Я его знаю — пьяница! Но поди угадай, пьет ли он потому, что она так ведет себя, или же она ведет себя так оттого, что он пьет. А может быть, причина поведения обоих в том, что «Алшех» здесь вышел из моды, публика предпочитает ему прогулку по субботам. В общем, пирушка удалась на славу. Невеста тоже не отличается добродетелью. Когда-то девушка была подобна зеркалу, которому достаточно одного лишь дуновения, чтобы помутнеть, теперешние же барышни как сита, чего только не пропустили сквозь себя… Знаю одно: невеста месяц целовалась с бухгалтером, месяц — с представителем фирмы, а на прогулку выезжала с обоими вместе…

И все-таки отпрыски моих хозяев поженились и теперь совершают свадебное путешествие. А мы с душой моей Мирьям не можем жить вместе, несмотря на то что нужны друг другу, как хлеб, как вода, как воздух. Несмотря на то что наши мысли едины, что мы с ней одна плоть и кровь, она все же вынуждена оставаться у тебя и портить глаза шитьем, а я, я осужден жить здесь один и ткать, ткать, пусть голова пылает и сердце обливается кровью. Соединиться мы не можем!

Что сказать о ткаче, обремененном семьей? Не знаю, как дома, а посмотрел бы ты на него на фабрике: гнется в три погибели, стелькой стелется перед хозяином и его «людьми», духа их боится, мучительно ловит одобрительный взгляд… Бррр! Меня пробирает дрожь, когда я вижу такое! Нет, на это я никогда не пойду! Пусть поглотит меня вечный мрак, лишив счастья, сочувствия, проблеска надежды; пусть донимает голод, пусть я останусь распростертым на мокрой земле, под плачущим небом, как бесприютный червь, но только не это! Если не станет лучше, то пропало. Пусть душа моя Мирьям забудет меня, если сможет, пусть изменит, если захочет, или же пусть страдает вместе со мной хотя бы на расстоянии. Должна же когда-нибудь земля расцвести радостью. Может быть, миру нужны для этого наши слезы, наша кровь, что ж, мы их не пожалеем для счастья других!

Продолжать письмо мне помешал свет, вдруг проникший в мой полутемный угол. Я оглянулся — оконце пылает: где-то пожар, не фабрика ли горит?..

Твой…

Третье письмо

Ты спрашиваешь, отчего так плохи наши дела? Почему становится все хуже? Это понять нетрудно, подставь только свои длинные уши. Во сколько ценится труд ткача, зависит и от рабочего и от работодателя. Чтобы жить хоть сколько-нибудь сносно, ткач стремится продать свой труд подороже, хозяин же, наоборот, старается заплатить за работу поменьше, чтобы получить большую прибыль. Когда работы много, а ткачей не хватает, фабрикант вынужден платить столько, сколько потребует рабочий, когда же ткачей много, а работы мало, рабочий вынужден мириться с тем, что предлагает ему фабрикант. А ткачей с каждым днем становится больше, число их растет, как на дрожжах… Об этом уже кричат воробьи на крыше, но так как ты сапожник, да еще такой сапожник, который не пошел дальше «Алшеха», тебе это еще неизвестно.

Борьба за работу растет среди ткачей изо дня в день. Молодые ткачи, которые могут работать дольше и больше выработать, вытесняют стариков; холостые, могущие прожить и на маленький заработок, вытесняют семейных, нуждающихся в большем. Подрастающие подмастерья вытесняют и тех и других… А тут еще прошел слух, будто какие-то новоиспеченные молодые благотворители собираются открыть ремесленные школы, которые каждый год будут выпускать все новых ткачей.

Мало того, что плохо, так этому плохому стараются еще придать приличный вид; и гладким оно должно быть, и округлым, и хорошо пригнанным, как ярмо на шее.

Недалеко то время, когда семеро ткачей, схватив за полы одного хозяина[54], будут умолять: «Дай, дай нам работу, пускай наполовину бесплатную, пускай задаром, только бы работать, только бы не слышать жалоб наших жен, которым вторят дети…»

Не веришь? Ты считаешь, что всему есть предел и дальше так продолжаться не может? А я верю, что работа — это тоже своего рода хмель, она опьяняет, оглушает, забивает голову так, что теряешь представление о себе и обо всем окружающем; это вроде водки.

У нас свободный мир! Никто не может заставить меня работать; я никому не подвластен! Я работаю, когда хочу, и делаю, что хочу. Я свободная птица, но всякому вольно подстрелить меня, ощипать и положить в горшок. Свободным я мог бы считать себя, если б у меня не было желудка, требующего еды и питья; если бы я не нуждался в жилье, а работал бы для удовлетворения других более возвышенных потребностей. О, тогда бы я совсем по-иному расценивал свой труд! А теперь?