Пер. Р. Рубина
ы говорите о родительских радостях?
Были когда-то, да устарел товар.
На хамишосор[63] моя бабушка обычно готовила сорок с лишним пакетов рожков, изюма и миндаля для внуков и правнуков. Она содержала лавчонку пряностей. Бабушка никогда не ходила с палкой, не носила очков. Только чуть дрожали у нее руки, и поэтому я вел за нее счет внукам и правнукам. Мой почерк ей нравился: я выводил инициалы печатными буквами. За это я получал целых два пакета гостинцев. Я вслух читал бабушке список, а она повторяла имена вслед за мной и считала по пальцам. Пока добиралась до тридцати, голос ее дрожал, боялась пропустить кого-нибудь, начиная с сорока бабушка чуть ли не пела, когда же дело доходило до сорока двух, сорока трех, спицы у нее в руках пускались в пляс.
Но такое и в те времена было редкостью. Все знали, что это благодаря благословению первого антского цадика, мир праху его. Однако кто не имел внуков и кому было в диковинку танцевать у внука на свадьбе? Если про какого-нибудь покойника говорили, что ему ни одного внука не довелось повести к венцу, у людей от ужаса волосы вставали дыбом, и на похоронах его рыдали не меньше, чем в грозные дни.
Другие были времена! Благословенные!
Горя, конечно, и тогда хватало, этого отрицать нельзя. Ну и что же? И горевали. Не было бы горя, человек забыл бы, что есть бог на свете. Нельзя же всегда кормиться одним салом… Но зато и радостей же было тогда: у кого первый зуб прорезался, в добрый час, кто впервые умное слово произнес или же сдернул чепчик у матери с головы. Девочка читает уже без запинки утреннюю молитву, а мальчик начал Пятикнижие изучать и, глядишь, уже отбарабанил спич к бармицве… А свадьбы, а дни рождения — круглый год, знай, макай коврижку в водку! Одного внука не стало, — четверо новых прибавилось. Один развод — три свадьбы взамен. И как запиликают скрипки, люди с ног валятся!
А когда приходит время переправляться на другой берег, есть кому проводить вас в последний путь: дети и внуки от одного конца улицы до другого. Разве лишь кто-нибудь сам выскажет пожелание, чтоб его не провожали потомки, боясь как бы и нечистая сила не последовала за катафалком, тогда другое дело.
А теперь? Теперь женятся чуть ли не тайком, справлять свадьбу считается позором. Старомодно, видите ли… А родился ребенок — отец недоволен: лишний рот в доме; мать — тем более, ребенок мешает ей выдавать себя за девушку. Покойника провожают две лошади да кучер. Если и есть дети, они рассеяны по всему свету.
Родительские радости — ха-ха-ха!
Была бы мне от детей радость, я Варшавы и не знал бы и молельни бы здесь не содержал — сам я из Апта, но такова уж моя судьба.
Семеро детей у меня было: три мальчика и четыре девочки. Два мальчика и одна девочка умерли, храни вас бог от такой беды. Мальчишки совсем были хорошие, способные. Один из них пришел однажды из хедера с головной болью, промаялся восемь дней в бреду да так и не очнулся. Не прошло и трех месяцев, я и второго потерял. И отчего спрашивается? Ведь детей берегли как зеницу ока: не выпускали без шарфика на шее, не разрешали гулять, носиться по улицам, летом запрещали купаться, зимой — кататься на санках. Но пути господни неисповедимы. Девочка схватила оспу… И осталось у меня четверо — три дочери и один сын. Из них мне удалось повести к венцу только старшую дочь.
Две другие дочери засиделись в девушках, а единственный сын, названный Биньомином в честь дедушки-цадика, скрылся. Два года я даже адреса его не знал.
И когда скрылся? Прямо с. похорон матери. Едва успел произнести поминальную молитву над свежей могилой и… след его простыл. Даже шиве[64] не отсидел.
С кладбища отправился куда глаза глядят! Разве в старые времена могло такое прийти в голову мальчишке? Лет семнадцать ему было тогда. Только на прошлой неделе у меня забрали подушку в счет трехсот рублей, на которые его оштрафовали за неявку на призыв…
Представляете себе, каково мне было? Сижу это я за бубликом с яйцом и думаю: не иначе руки на себя наложил! Я знал, что с матерью он — одно тело, одна душа. Во мне дети видели чуть ли не злодея, душегуба, в ней же — добрую, сердечную маму. А почему? Я ведь только того и добивался, чтоб и перед богом и перед людьми за них не стыдно было. Она же, мир праху ее, слабая женщина, во всем потворствовала детям. «К чему принуждать? — говорила она. — Не те времена теперь…» Биньомин удирает из хедера — пусть, раввина из него все равно не получится. Почему не получится? Молчит. Биньомин разгуливает без дела верстах в трех от города, на травке в лесу, у речки время проводит — она и против этого не возражает. Бездельник ты этакий, говорю я, все равно у речки сидишь, взял бы с собой удочку, принес бы когда-нибудь рыбу на субботу; шатаешься по лесу — собери немного грибов или ягод, времена-то плохие, я ведь не купец, всего-навсего маклер по зерну, не грех и помочь! Вы думаете, он меня послушается? Он и на деревья любит смотреть, и на воду, но замочить палец в воде — этого нет! А мать молчит. Придет он домой, все столы мелом вымажет, на стенах углем рисует солдат каких-то или еще что ему в голову взбредет — и то ладно. Хочу ему сказать, она не дает. Что же я могу сделать? Стоит мне рот открыть, как все начинают смотреть на нее умоляющими глазами: выручай, мол, из рук злодея! А за ней дело не станет. Сразу бледнеет, к глазам подступают слезы, руки начинают дрожать — слабенькая была, ничего не поделаешь. От Биньомина мне даже не удалось добиться, чтобы он научился писать по-человечески. О печатных буквах я уж и не говорю. Но, шалопай этакий, раз у тебя такие золотые руки, что тебе стоит вывести, подобно мне, красивый «ламед» или «фей»[65] с завитушкой — так нет же! Как бы, не дай бог, не пригодилось когда-нибудь в жизни… Ему бы только солдат рисовать, листья, ветки, бог знает что… И ничего не боится: раз даже водяного нарисовал. «Ты когда-нибудь видел, спрашиваю, водяного?» — «Конечно, видел!» — и смеется.
Вы можете подумать, что покойница и в самом деле была заодно с детьми; только и мечтала, чтоб Биньомин малевал портреты, Соре-Лея служила в прислугах, а Бейле-Гитл стала портнихой? Ничуть не бывало. Я-то ведь слышал ее вздохи, ее стоны по ночам; уткнет, бывало, лицо в подушку, чтобы заглушить плач. А как она рыдала в грозные дни, до потери сознания. Мне приходилось переписывать печатными буквами целые страницы в ее молитвеннике. Буквы растекались от слез, ничего не разобрать. А приобрести новый молитвенник ни за что не хотела. Лучше девочкам ленты купить… Все для них!
А по какой причине она слезы проливала? Дети говорили, что из-за меня она плачет. Я ее, видите ли, иногда суровым словом задевал, как водится, когда дела плохи и в детях проку нет. Но я то ведь знаю истину: ее единственным желанием было, чтобы всевышний в своем милосердии обратил сердца детей к добру… Конечно, и о заработке молила. Еще бы, нужда…
Да, так на чем я остановился? Биньомин удрал…
Я думал, что парень покончил с собой или же от горя ушел куда-нибудь и заблудился. Являются, однако, его товарищи и говорят, что он уехал. И товарищи же у него! Один работает в пекарне, второй голубей разводит, а третий даже не еврей, бог его знает кто. И вот из таких-то уст я узнаю, что мой Биньомин уехал. За границу удрал. Учиться делать портреты. Хороша профессия! Лучше бы уж дома белил!
И почему, вы думаете, он мне целых два года не сообщал, где находится? С одной стороны, он все это время горе мыкал, где дневал, там не ночевал, и голод терпел, и холод, вот он и стеснялся, да и на марку денег не было. С другой стороны, лучше, когда отец ничего не знает и не пишет наставлений. А то… вдруг придется послушаться, вдруг его слова в душу западут! Дьявол-искуситель знает, как действовать!
А дочери, думаете, лучше?
Старшая, Соре-Лея, не хочет, видите ли, сидеть у меня на шее. «Вам самим не хватает», — говорит она. А мать, мир праху ее, соглашается. Я-то знаю, в чем дело. Соре-Лее сватали вдовца, отца нескольких детей, вот почему у нее под ногами земля горела. Это она только так говорила, что хочет сама на себя зарабатывать… Чистая комедия! Еле добился, чтоб она хоть в Апте меня не позорила, и она уехала в Цойзмер. Лишь бы не вдовец! По правде говоря, мне и самому ее жалко было, девушка — золото, прямо роза цветущая, точно мать в хорошие времена. И вдруг на тебе, стань матерью пятерых детей! И золотых гор этот брак тоже не сулил. Жених — мелкий торговец зерном — еле сводил концы с концами, но все же лучше, чем до седых волос оставаться прислугой. Время показало, кто из нас был прав.
Приезжает она на похороны матери, — Бейле-Гитл тоже приехала, они бы и с другого конца света явились, только у старшей как раз подоспели роды, — отсиживает траурную неделю, а тем временем там, в Цойзмере, ее хозяин обанкротился и дал тягу, скрылся ко всем чертям; жену и детей он заблаговременно отправил к тестю… Ни одной живой души не осталось. На дом налетели кредиторы, описали вещи банкрота и среди них сундучок моей дочери со всем ее скарбом. Целое приданое скопила себе бедняжка, и вдруг — ничего, без рубашки на теле осталась. Видишь, говорю, не дело это, против бога не пойдешь. А тут подвернулась новая партия — разведенный, правда, и у него дети, зато не бедняк. Но разве дочь меня послушается? Поднялась и в чем была удрала в Люблин. До сегодняшнего дня там служит. Собирается сюда, в Варшаву, приехать…
Недавно прислала мне фотографию — совсем не та девочка. От прежней ничего не осталось. Бог знает, что с ней происходит… Безумные глаза. Страшно сказать, прямо бесстыжие какие-то. Такие уж времена… Слышал, жених у нее… «Скоро выйдешь замуж?» — спрашиваю я в каждом письме.
На все вопросы она отвечает, на этот — нет.
Но куда ей до младшей? Таких бед, каких натворила младшая, не натворить бы целой роте солдат.