Выбрала себе профессию белошвейки, будь белошвейкой! Не хочешь выходить замуж, не выходи, следуй по стопам сестры. Ничего не поделаешь, наказание божье… Ищи себе сама жениха, если тебе угодно. Матери нет, мир праху ее, теперь я добрый, на все согласен. Дочь, однако, говорит, что в Апте она слишком мало получает, и отправляется в Островцу. Там, видно, не лучше, и она мне пишет (эта хоть пишет), что переезжает в Радом. Едет она одна. Нет закона и нет судьи — ничего не боится. В Радоме ей советуют перебраться в Варшаву. Ей и Варшава нипочем. Она поселяется в Варшаве и сообщает мне оттуда радостные вести: получает столько-то и столько-то, больше Соре-Леи. Если нужно, она может мне помочь. Мне, конечно, ничего не нужно. То есть нужно-то мне нужно, я уже и домишко свой продал, но пусть! Потом вдруг полное молчание. Проходит месяц, два, три — ни звука; девчонка как в воду канула. Продаю все до последней рубахи, еду в Варшаву. И что же? Она сидит. Сопливая девчонка вздумала бунтовать против царя! Если ей платят меньше, чем хотелось бы, она готова мир перевернуть, с красным флагом бегает. Я умоляю, чтоб ее выпороли, и конец. Мне отвечают (а я с трудом понимаю их разговор), что пороть нельзя. Тогда выдайте ее мне, говорю, отцу можно. Так меня и послушались… Сослали ее в глубь России… На целых пять лет!
Вернуться в Апт мне уже не на что, а тут мне предлагают снять молельню, и я соглашаюсь, вношу задаток — последние несколько рублей. Скоро грозные дни, может, кое-что заработаю. Так должна же случиться история: какой-то беспаспортный переночевал в молельне. Откуда мне знать, что в молельне ночевать вообще не полагается, тем более без паспорта? Тут, конечно, мне и заслуги доченьки зачли — закрыли мою молельню. И куда ни кинусь, все велят писать прошения. Вот я и пишу прошения. Пока дело висит в воздухе. Тем временем у меня требуют триста рублей штрафа за сына. Он же, Биньомин, сообщает мне, что рисовать портреты уже, слава богу, научился, но пока еще ничего не зарабатывает. Поэтому он решил переехать в другое место и оттуда мне напишет.
Вот старшая дочь, видите ли, могла бы доставить мне много радостей. Благонравная такая, пятеро детишек уже, слава тебе господи. Но уж если не везет, так не везет. Такое несчастье вдруг приключилось, господи спаси и помилуй! Выдал я дочь в Братков за сына богатого купца. Прошло несколько лет, и мой зять, отказавшись от родительского содержания, начал самостоятельно торговать лесом. Мне это сразу не понравилось, ну, посидел бы еще некоторое время на всем готовом, изучал бы талмуд. Но ничего не поделаешь, я уже привык к тому, что меня не слушаются. Тут между отцом и сыном возникло несогласие: велит отец купить, сын старается продать, и наоборот. Такие уж времена настали: яйца кур учат… Но мой зять по натуре благородный молодой человек. Дабы не обижать отца, он переехал в Рахов. Казалось бы, чего лучше, у самой Вислы… И действительно, дела у него шли совсем неплохо, беда нагрянула нежданно-негаданно. Случился в Рахове пожар, и полиция стала сгонять людей тушить его. А тут стоит глухой еврей и не понимает, чего от него хотят. Новый стражник, который не знал, что еврей глух, подумал — бунтовщик, и дал ему подзатыльник. Мой зять, горячий парень, не стерпел такой несправедливости и заступился за глухого. Затеял он спор со стражником, — к несчастью, он немного говорит по-русски. Слово за слово, и мой зять получил затрещину. Затрещина — это бы еще ничего. Да вот беда: хозяин сгоревшего дома незадолго до того застраховал его, и страховое общество прислало человека расследовать, не имел ли здесь место поджог. Хозяин доказывает, что его в тот день и дома-то не было, на ярмарку ездил куда-то. А тот, из страхового общества, говорит: «Тем хуже. Чего ради человек, который ничем не торгует, едет на ярмарку? Значит, чужими руками поджег». Начинают искать сообщников, и подозрение падает на глухого и на моего зятя; они, видите ли, мешали тушить пожар. Пока суд да дело, обоих посадили. Поднялся шум, сообщили отцу моего зятя, и он примчался, готовый осыпать кого следует деньгами. И тут прежде всего составили протокол за предложение взятки. Та же взятка послужила доказательством, что подозрение имеет основания. Короче говоря, зять просидел шесть месяцев и вконец разорился; лес на Висле потонул, накопились долги. Еще и отца за собой потянул.
Дочка спрашивает, не могу ли я выслать несколько злотых.
Где уж там, вот если бы мне дали открыть молельню, тогда, может быть…
Вы, конечно, и не думали, что перед вами человек с такими камнями на сердце.
Что мне еще вам рассказать? Никто, кроме бога, человеку не может помочь. Но сегодня уж слишком много накопилось у меня на душе, вот и захотелось поделиться…
В нескольких милях от Апта — голова у меня так заморочена, что я забыл, как деревня называется, — живет арендатор. И как живет, дай бог всякому! Сам он ничего собой не представляет, читает по складам, а по происхождению… да что тут говорить… Но если бог захочет, и веник выстрелит. Из ничего этот человек вырос в управляющего молочным хозяйством у молодого барина. Барину захотелось заморских утех, и он оставил на попечение Иосла — еврея зовут Иосифом — все свое молочное хозяйство, шестьдесят с лишним коров, и тот загребает золото. Чем дальше, тем больше денег нужно барину, и Иосл становится арендатором: две деревни. Раз богу так угодно… И дочь у этого Иосифа, не скажу — красавица, по сравнению с моими просто обезьяна, но я бы охотно с ним поменялся. Тихая, благонравная, очень приличная девушка. Не понимаю, откуда такая берется в деревне у отца-невежды. А мать у нее… не люблю злословить, но такую и в дом пускать опасно. Когда она приезжает в Апт на грозные дни, женская синагога превращается в ад. Стерва каких мало, новоиспеченная богачка, из прислуг вышла. Но опять-таки когда бог захочет, так и детей хороших даст. Посмотрели бы вы, как девушка молится по утрам… А ее гостеприимство по отношению к каждому, кто приезжает в деревню, а ее уважение к ученым людям. Нет слов, благословение божье, да и только. Однажды, то ли на Новый год, то ли в праздник кущей[66], пробирается к восточной стене в синагоге, прямо ко мне, тот самый Иосл и говорит: «Реб Хаим, тысячу карбованцев даю!» Ему, значит, приглянулся Биньомин. Тогда никто еще не знал, какой бес в парне сидит, а лицом он хоть куда, красивый парень. Не скрою, меня даже пот прошиб. Да, точно, в Новый год это было, как раз перед тем, как рог протрубил[67]. «Теперь не время говорить, — отвечаю, не стану же я набрасываться, как на горячую булку, — а после праздника пришли свата!» Я ему «ты» говорю. Ведь я его знаю с тех пор, когда он был не разберешь кто: ночевал у пекаря и просился в помощники к меламеду, да читать никак не мог выучиться. После праздника является к нам сват, а Биньомин, разумеется, на дыбы. Мать, мир праху ее, которая тогда уже очень слаба была, с ним заодно. Так это и тянулось, пока я не узнал, что тот же сват отыскал для девушки другую партию — сына варшавского скотопромышленника. Может быть, вы его знаете, его фамилия Регнбойгн. Ну, пропало, видно, не судьба. На прошлой неделе я узнал, что этот самый Регнбойгн поставляет мясо в тюрьму. Государственный человек, со всеми кокардами на короткой ноге. Так как я нуждаюсь в протекции по делу о молельне, я разузнал, где живут молодожены, — немало труда и сил на это потратил, — и отправился к ним. Молодая-то ведь знает меня, вот она и попросит мужа, а муж — отца. Может, они добьются толку: пусть откроют молельню или откажут мне, только бы делу конец. Все лучше, чем висеть в воздухе. Откажут — я отправлюсь пешком в Апт, Как бы то ни было, с голоду умереть мне там не дадут, Варшава — это ведь омут, засосет. Пошел я к молодоженам, но где там протекция, никаких ходов нет. Мое дело в управе, а Регнбойгн поставляет мясо в Павиак. Совсем не то, шутка ли — Варшава!
Пригласили они меня в гости на субботу. Конечно, не молодой. Он же варшавский франт, а я, сами видите… Он смотрит на меня, как баран на новые ворота, — на Маршалковской ведь живет! Но она, молодая, знает ведь, кто я такой, и очень хочет, чтобы я к ним пришел, Видели бы вы дом! Три комнаты с кухней, мягкая мебель, а тут еще отец присылает из деревни чего только можно пожелать: муку, кур, индюков. А она — настоящая праведница: добрая и такое у нее еврейское очарование… Собственные волосы париком заменила. В угоду ей и муженьку приходится выполнять обряды, молиться перед едой. При такой жене ему не отвертеться… О!
И я подумал, но какой толк в том, что я подумал? Не суждено… Очень грустно стало у меня на душе. Кто знает, женится ли когда-нибудь мой Биньомин и какова будет его суженая?
Больше я в тот дом не хожу.
Под откосПер. Е. Аксельрод
огда старый Менаше закончил чтение послеполуночных молитв и пропел несколько глав псалтыря, туманный рассвет уже глядел в окошко подвала.
Грустными, усталыми глазами смотрит Менаше на только что родившийся день. Он щелкает худыми пальцами, закрывает псалтырь, гасит маленькую керосиновую лампу и подходит к окну. Старик поднимает голову к узенькой полоске неба, бледнеющей высоко-высоко над такой же узенькой улочкой, и его зеленоватое морщинистое лицо, обрамленное серебряной бородой и пейсами, освещается слабым светом грустной улыбки.
— Опять возвратил мне залог! — вздыхает старик. — Спасибо тебе, творец вселенной! Но зачем, господи, нужен я тебе на земле? Еще одну полуночную молитву хочешь, еще один псалом тебе нужен?.. А? Мало тебе?
Отвернувшись от окна, он окидывает взглядом комнату. По его разумению, было бы справедливей, если бы не он спал в кровати, а его внучка Ривка, — бедняжка валяется на полу среди тряпья, которым торгует его сын Хаим.
Ему кажется, что по совести, по совести простого смертного, лучше бы, чтобы тот стакан молока, которым он сыт целый день, доставался его невестке Соре — с утра до ночи бегает она по базару, даже не пригубив чего-нибудь горячего.