Ривка прикусывает губу и молчит.
— Парень — красавец, не парень, а золото! Волосы, глаза, нос как точеный. Из жилетного кармана висит золотая цепочка с десятью золотыми брелоками, никак не меньше!
Ривка понемногу начинает гордиться.
— Может быть, томпак? — сомневается одна из работниц.
«Как бы не так!» — думает Ривка.
Да и другие не соглашаются:
— Ну что ты, что ты? Ведь сразу видно — господский сынок!
Женщины пожимают плечами.
— Не хочешь крутить любовь? Ну что ж, подожди. Спешить некуда. Только соображать надо — доброго слова не пожалей, маленькие подарки принимай, от завтрака, от конфет не отказывайся… Билеты в театр — тоже дело неплохое.
Кто-то громко смеется.
— Конечно, бери все подряд… Но смотри, на удочку не попадись! Шиш ему с маслом!
Наконец подает голос старшая из работниц, обладательница длинного, костлявого лица, острого подбородка и косящих зеленоватых глаз.
— Ай-ай-ай, — говорит она, — в самом деле, как бы ей не попасть впросак! Ведь свадебный балдахин ждет ее, уже торжественные свечи зажжены… А приданое… не пересчитать! Сваты пороги обивают, женихи в двери ломятся!
Ривка сильнее прикусывает губу, ниже склоняет над работой пылающую голову, и две горячие слезы падают на ее руки, протянутые к машине.
Вот почему тревожен Ривкин сон.
Нет! Она ничего, ничего не возьмет!
Тем более билеты в театр!
Однажды ее допоздна задержали на фабрике — была срочная работа…
Мать, задыхаясь, еле живая, прибежала на фабрику. Увидев Ривку, она часто-часто заморгала и залилась слезами… Сзади, у фабричной лестницы, стоял, щелкая пальцами, старый дедушка.
— Хвала всевышнему, — бормотал он, — хвала всевышнему!
Нет, ничего, ничего ей не надо!
Сора собирается уходить. Она ставит старику стакан молока на столик, подвигает к нему люльку с Янкеле, спешит покончить еще кое с какими домашними делами…
Все же она успевает пожаловаться старику на нынешние времена:
— Вы слыхали, свекор, о помолвке? Последние сроки проходят… Уже получена телеграмма, чтобы продукты закупили… А невестушка устраивает скандалы! Не хочет — и все тут! Не надо ей жениха из провинции… У нее, говорит, варшавянин есть, варшавский щеголь!
Хана, которая до сих пор неподвижно лежала, следя широко открытыми глазами, как мухи одна за другой отрываются от потолка и разлетаются по комнате, внезапно садится, ее вялый взгляд оживляется… Хана слушает. Рот у нее полуоткрыт, как будто она хочет проглотить слова матери.
Мать уверена, что заработок от нее не уйдет.
Помолвка, даст бог, состоится! Старик Пимсенгольц сумеет настоять на своем… Жирная Пимсенгольциха тоже молчать не будет… Ну и ноготки у нее!
— Прежде всего — это мне кухарка рассказала — невесту обыскали, нашли письма от какого-то хлыща, проходимца и сожгли их. А уж потом она получила на орехи, и как получила!.. За волосы оттаскали!
Хана слушает. Глаза ее увлажняются, покрасневшее лицо становится как будто еще меньше.
Она всхлипывает и в слезах падает на подушки. Сора пугается, за ней и старик подбегает к Хане.
— Что с тобой, Ханеле? Что случилось?
— Жалко, мама, обидно…
— Кого жалко, доченька? — удивляется Сора.
— Не-не-невесту… Она такая добрая, такая сердечная… всегда деньги мне дарит… деньги, которые я отдаю тебе… Она меня гладит… целует иногда… Даже хочет научить меня писать.
— Только этого не хватает, — говорит Сора ворчливо. — И врагам не пожелаю, чтоб им пусто было! Она и тебя хочет сбить с толку, чтобы ты не слушалась маму.
Хана отвечает сквозь слезы:
— Нет, мамочка, нет! Не беспокойся! Я всегда буду тебя слушаться! Какого бы жениха ты мне ни выбрала!
В комнате раздается звонкий смех.
Это смеется Ривка над наивностью сестры.
— Злюка! — кричит Сора. — Девочка больна, тяжело больна, а она смеется… Смеяться бы тебе…
— Не проклинай, Сора, — примирительно говорит старик. — Она ведь тоже ребенок.
Сора уходит раздосадованная, с порога она бросает Ривке:
— Вставай, дармоедка… Напои Хану чаем, подмети комнату…
Старый Менаше выпил молоко и сел к окну.
В маленькое подвальное окошко видны только узкие длинные тени, отбрасываемые ногами прохожих.
Чем светлее становится на улице, чем быстрее меняются тени, тем сильнее печаль старика. Люди торопятся, бегут, суетятся, работают, только он один ни на что больше не годен.
Менаше принимается за псалтырь.
Слабым старческим голосом произносит он стих по-древнееврейски, потом тот же стих по-еврейски, дрожащей ногою качая люльку.
Ривка, полуодетая, сидит у Ханы на кровати. Они пьют чай. Рядом с Ривкой, которая искрится жизнью, Хана кажется еще более болезненной, бледной, маленькой, совсем ребенком.
Между сестрами происходит доверительный разговор.
— Я никому не скажу, Хана, рассказывай!
— Поклянись!
— Клянусь!
— Чем?
— Чем хочешь.
Хана морщит лоб.
— Здоровьем Янкеле!
— Здоровьем Янкеле! — повторяет Ривка.
— А в чем ты клянешься?
— В том, что… никому не выдам твою тайну…
Хана задумывается.
— Сидя я не могу, — говорит она. — Я лучше лягу и буду смотреть в потолок, а то я все забываю и путаюсь… А когда лежу и смотрю вверх, все встает перед глазами… все, как живое…
— Ну так ложись, Хана…
— И ты ложись! Я буду тебе на ухо рассказывать, это страшная тайна! Как бы дедушка не услышал! — Хана еще сильнее морщит лоб. Она тяжело дышит, словно тащит непосильную ношу. Вздохнув, Хана откидывается на подушку.
Заинтригованная, Ривка быстро отставляет стаканы и ложится рядом.
Старик поднимает голову от псалмов и бросает взгляд на кровать.
— Не лучше ли убрать комнату, Ривка?
— Сейчас, сейчас, дедушка, — отвечает Ривка. — Хана хочет мне что-то рассказать.
Старик с грустной улыбкой качает головой и снова читает псалмы.
А Хана, сморщив лоб и широко раскрыв глаза, рассказывает. Ее застывший взгляд даже немного пугает Ривку. Ей кажется, что Хана рассказывает не то, что у нее в памяти, а то, что и сейчас видит перед собой. Голос у нее такой глубокий, а дыхание такое горячее…
Хана рассказывает:
— …Кухарка куда-то вышла… Я одна на кухне… Жду маму, она должна за мной прийти. Ривка, — вдруг перебивает себя Хана, — когда мы ели пшено с медом?
— Вчера! — отвечает Ривка нетерпеливо.
— Значит, это было вчера… Да, вчера… Так вот, сижу я на кухне и пью чай. Кухарка меня всегда угощает чаем… Когда бы я ни пришла, она дает мне чай… А там одно удовольствие чай пить… Ложечка серебряная, блестит… От чая тепло во всех жилочках… Знаешь, и сахар она мне кладет. Я хочу пить вприкуску, остальное взять домой, а кухарка не разрешает. Она говорит: сахар тебе полезен… И следит, чтобы я положила в стакан все три куска!
Она получает фунт сахару, каждую неделю фунт сахару! Не считая того, что берет из серебряной коробки, которая стоит в первой комнате… Коробка не заперта, я собственными глазами видела! Но я ни за что не возьму без спросу!
На коробке олень. Сама Пимсенгольциха сказала мне, что это олень… — у него такие большие ветвистые рога… Настоящий олень!
— Ну, и сидишь ты на кухне… — торопит Ривка.
— Да, сижу я на кровати, на красивой кровати… Ох, и кровать у кухарки! Три большие подушки, наволочки белые как снег… Обшиты кружевами, а снизу красное выглядывает… Пуговицы большие, перламутровые, величиной с двугривенный! Стеганое атласное одеяло. Посредине большой круг, похожий на колодец. Вокруг орлы с крыльями… Сверху еще зеленое шелковое покрывало. Эта кухарка — настоящая барыня; только она добрая — разрешает мне сидеть на кровати… отгибает угол покрывала и одеяла… Она говорит, что любит меня. Знаешь почему, Ривка?
— Почему?
— У нее была такая же девочка… Звали ее не Ханой, но лет ей было столько же, сколько мне… Она умерла… Вот кухарка и любит меня… Что ты вздрогнула, Ривка?
— Ничего, рассказывай дальше…
— Я сижу и пью чай… Вдруг входит она…
— Кто она?
— Побитая невеста…
— Какая? Побитая?
— Ты разве не слышала? Ведь мама рассказывала! Да, да, ее бьют, потому что она не хочет своего жениха.
— Итак, она входит?
— Она входит бледная… Глаза красные… Нет, послушай только, Ривка, дома она носит синее шелковое платье, совершенно новенькое, с красными крапинками. Сзади волочатся две атласные, длинные, широкие, тоже красные, ленты, отороченные снизу черной шелковой бахромой, в ушах бриллиантовые серьги, а причесана — не поверишь! На макушке высоко — венчик, внутри венчика — голубь крылья раскинул, понимаешь, все выложено из волос! Сзади волосы собраны золотой заколкой, спереди золотые шпильки, кажется, две! На поясе пряжка, тоже золотая! Глаза слепит! Как повернется, будто молния заблещет.
Хана умолкает.
— И все?
— Подожди, Ривка, это ужасная тайна, — и добавляет испуганно, — бог тебя накажет, если ты расскажешь кому-нибудь!
Ривка еще раз заверяет, что никому не расскажет.
Хана обнимает Ривку за шею, притягивает ее к себе и продолжает рассказ еще тише, еще проникновеннее;
— Увидев меня, она, рыдая, бросается ко мне.
— Чего она от тебя хотела?
— Она хотела от меня услуги!
— Услуги? От тебя?
— Сует мне в руку полтинник, тот полтинник, который я вчера отдала маме, и еще кое-что…
— Что же еще, Ханушка?
«Ханушка», говорит Ривка, и это верный ключ к сердцу Ханы.
— Письмо. Чтобы я отнесла письмо и чтоб никто не знал.
— И ты согласилась?
— Подожди. Она заставляет меня выучить наизусть адрес — я ведь не умею читать! Герман… Фамилию я забыла. Улицу тоже, дом, кажется, сорок, да, сорок.
— И ты отнесла? — спрашивает Ривка, чего-то испугавшись.
— Не сразу, — отвечает Хана простодушно. — Сначала я заблудилась.
Однако не это интересует Ривку.
— Он холостяк? — спрашивает она резко.
— Откуда я знаю? Наверно.
— Живет один?