Я убегаю. Что делать?
На пороге я сталкиваюсь с кем-то. Что случилось? Опять нужна моя помощь? Опять требуется от меня благодеяние? Это мой портной!
Я ему, не дай бог, ничего не должен, я всегда плачу наличными. Но у него жена родила двойню! Один ребенок тут же умер, но у другого будет обрезание, так он просит меня быть восприемником[68]. Ладно, принимаю приглашение. Но у роженицы пока жар, повитуха требует доктора, хоть какого-нибудь доктора с рецептом, а он без гроша, — так он хочет немного денег вперед…
Это таки мой портной, и хороший портной, но у него лицо бедняка! Нужда уже глядит из глаз его, выглядывает из рукавов! Еще двойню ему надо! Одному — похороны, другому — обрезание, и роженица в жару. Погибший человек! Я подаю ему рубль, но чтобы он больше порога моего не переступал! Больше я у него не шью…
Он не слышит, что я ему говорю, хватает рубль и убегает, а я отправляюсь в синагогу…
По дороге в синагогу приходится пересечь рынок.
Проходить через рынок тоже, скажу я вам, не слишком приятно.
По правде сказать, в воскресенье или в какой-либо другой христианский праздник я почему-то люблю рынок. В эти дни рынок живет, кипит: красные платки, красные мониста, красные ленты, красные лица — свежие и здоровые. Но среди недели на рынке скучно и уныло!
Старухи с изможденными морщинистыми лицами, зеленоватое высохшее печенье, гнилые фрукты; и еще какая-нибудь женщина возьмет гнилое яблочко, пальцем выковыряет гниль и положит в рот.
А? Хорошо, скажете?
К тому же на рынке меня знают…
Рынок доволен: богач идет молиться, он не стесняется идти по улице с талесом! Меня благословляют!
Одна даже когда-то моей невестой была! Отец, мир праху его, уже с ее отцом договорился… У них была мелочная лавочка, я там покупал! Как-то я раздобыл два гроша и тут же побежал купить рожков! Она краснела! Она, стояла, бывало, за прилавком. В день симхес-торы[69] мы — ха-ха-ха! в коридоре синагоги держались за руки. После этого у меня в руке осталось немного миндаля! Но сейчас же после праздника отец, мир праху его, сказал мне, что Хаим-Иосл, так звали ее отца, бедняк, банкрот, что в лавке у него стоят пустые коробки без товара, что он хотел нас заманить. И — никакой свадьбы…
Очень скоро после этого выяснилось, что моя суженая — больная.
А ей в мужья достался какой-то чахоточный меламед… Она, не приведи господь, очень скоро стала «несчастной вдовой»… Когда я прохожу мимо, она смотрит на меня безжизненными глазами…
И еще одна знакомая есть у меня.
Тоже вдова.
Ее муж должен был стать моим компаньоном.
Тогда была еще такса на кошерное мясо. Было это накануне губернских публичных торгов, и я себе подыскивал какое-нибудь дело. Зять моего дяди, они оба уже в лучшем мире, тоже искал какое-нибудь дело. И мы решили объединиться.
Иохонен-откупщик постоянно болел, его уже тоже нет в живых, да будут отделены живые от мертвых. Сделав вид, что мы ничего не знаем, мы днем раньше на быстрых почтовых отправились в губернию… Если б мы оба взяли откуп, я был бы меньшим богачом…
Что же делает бог?
Мой Иерухим (так звали зятя моего дяди) по дороге слег: он наелся гусятины и запил холодным пивом — деньги были у меня. Я оставил больного в каком-то местечке, послал нарочного за женой и поехал дальше. Жалко, конечно, человека, но дело есть дело. Да и что было бы ему от того, если бы я тоже не получил таксу? Я остался бы бедняком! Но я получил таксу на мясо… Когда я вернулся, его жена уже была вдовой… Ну, вдов и сирот в компаньоны не берут. Я выдал ей вексель на деньги, приписал проценты… А теперь она сидит на рынке… Эти несколько рублей разошлись…
Удовольствия мне это, конечно, не доставляет. Когда я прохожу мимо, у меня сердце сжимается: что я сделаю, если эта женщина вдруг начнет меня проклинать?
А когда приходишь в синагогу, думаете, очень радуешься?
Только поднимешься по ступенькам, тащится реб Береле-судья, сопит и вздыхает… Кушак ему нужен! Каждый месяц он болен: ступеньки для него хуже всего… А когда соберут ему на кушак, он дочь замуж выдает! Поди скажи что-нибудь, когда у этого еврея двенадцать дочерей! Подымаюсь выше, а там уже ждет меня слепой шойхет![70] Он ослеп, и община взяла другого резника. Все это, конечно, при моем участии. Мы договорились, что новый резник будет платить старому двенадцать злотых в неделю. Но он не платит! Сам многодетный! А я виноват! Он слеп, но мой приход чувствует! И тотчас же начинает вздыхать. Иногда он говорит:
— Хорошо позаботились…
— Вы думаете, мне это приятно?
А потом начинается: бедняки у печки, бездельники у рукомойника — и со всеми надо поговорить, нанюхаться их махорки… Страннику-бедняку приходится подать руку! А когда я наконец, с божьей помощью, добираюсь до восточной стены, чтобы помолиться, предо мной возникают написанные мелом на стене большие буквы: «Жертвуйте на лечение Хаима, сына Михла!» А Михл — мой служащий!
Это был ад, скажу я вам! Человеку с добрым сердцем там невыносимо…
Вы думаете, может быть, что мне ни с того ни с сего взбрело в голову бежать? Уложился и уехал?
Нет, я совсем не так умен. Это тоже был перст божий.
Жена у меня была, как я вам говорил, болезненная, не про вас будь сказано. Ей становилось все хуже.
Я почти не знал об этом: она имела свою комнату, любила собирать у себя своих кумушек, разных соседок. Я ведь не войду и не усядусь среди женщин. А ночью — так ведь лучше, чтоб она спала.
Однажды она посылает за мной: она хочет поехать в Варшаву к доктору.
Пожалуйста.
Но сама она не хочет ехать.
Я говорю, что пошлю с ней кого-нибудь, человека, двух человек.
Нет, только со мной она хочет ехать. Она боится, не дай бог, умереть в дороге, а умереть без мужа она не хочет…
У меня же как раз были сложные запутанные дела. И вообще — поезжай с больной! С моим мягким сердцем я бы тоже, не дай бог, мог заболеть… Я решил подумать, а ей говорю: посмотрим, после, завтра…
Тем временем слышу от людей, дела ее плохи…
Узнаю еще, что похоронная братия уже завязала себе узелок, точит зубы на меня: миква, видите ли, совсем развалилась.
Вот как! Жертвовать по доброй воле — ладно, но по принуждению!..
В одно прекрасное утро я нанимаю большую крестьянскую телегу, выстланную соломой, приказываю положить больную и отправляюсь в Варшаву!
А она была права, когда говорила, что из Варшавы ей уже не вернуться…
Один доктор, два доктора, три доктора — и, не про вас будь сказано, она уснула вечным сном…
Что с ней было, я по сей день не знаю…
Но как хорошо — всего двадцать шесть рублей расходов на похороны! Хочешь — подаешь милостыню, не хочешь — не подаешь! Пока шли дни траура, я пригляделся к Варшаве: на окнах занавески, на двери звонок. Мне в Варшаве понравилось! Рай! На центральных улицах даже не разрешают просить милостыню.
— Нет, — говорю я, — отсюда я уже не уеду!
Все местечковые богачи должны переехать в Варшаву.
Сошла с путиПер. Л. Юдкевич
безмолвной сверкающей выси средь сияющих золотом и серебром созвездий раздается тихий вздох.
— Кто это вздыхает, детки? — сострадательно спрашивает, даже не оглядываясь назад, деловито плывущая по небу луна.
— Я, — отвечает позади нее звездочка и становится вся пунцовой.
— Что с тобой, дитя?
— Я изнемогаю, мать. Не могу больше. Века вечные — одно движение, — жалуется звездочка. — Вечно один путь, одна линия.
— Но ведь это прямая линия, — утешает ее луна.
— Откуда и куда? Где начало и конец вечного пути? Может быть, мы идем из ничего в ничто, от зла к злу? Куда ведет наш путь? Ты знаешь это, мама?
— Он знает.
— Почему же он не откроет нам своих тайн? Почему не говорит, чего ему от нас нужно, что мы делаем?
— Светим!
— Старая песня — мы светим для тех, кто внизу, которые утешаются нашим светом… Мы путеводители для тех, кто плутает в степях или доверился морю… Но сами для себя?! Мы светим, а наши собственные души покрыты мраком, окутаны тьмой. Другие видят в нас светочей, а мы сами гонимы, словно слепые бараны. И не смеем остановиться хоть на миг, задержаться в пути, чтобы подумать: «Зачем это?» Не можем ни замедлить, ни ускорить свой бег!.. Раз и навсегда установленный путь, раз и навсегда отмеренное время! Нельзя ни подождать кого-нибудь, ни перегнать. Не с кем даже поговорить.
И вечно ты одна. У каждого свой путь, и каждый одинок, бесконечно одинок.
Тысячи несчастных сестер пересекают твою дорогу, но ни одна не приблизится к тебе, ни одну ты не можешь поприветствовать, ни одну не спросишь: «Как поживаешь, сестрица?» Ни одна тебе не улыбнется, нигде не увидишь ты приветливого лица. Мы так близки и так чужды! А сердце ноет от тоски, и чувствуешь себя таким униженным.
— Но мы так высоко! — утешает луна, — Те, что внизу, завидуют нам.
— Глупцы! Они встречаются, заключают друг друга в объятья, обмениваются поцелуями, утешают друг друга и живут так мало, — и они завидуют нам?! Нам, одиноким, сиротливым, которые живут вечно или почти вечно!
«Смотри! — тычут они пальцами ввысь. — Звездочка расплескалась золотом». А того не знают, что это душа изошла тоской.
«Звезды, счастливые звезды возносят хвалу». Им и в голову не придет, что между двумя «аллилуйя» мы захлебываемся от рыданий, от злой тоски.
— Молчи, дитя, нас слышат. Иди своим прямым путем!
— Я не могу больше!
— Дитя! Его воля должна свершиться! Звезда, сошедшая с пути, будет низвергнута…
— Куда, мать? К тем, что внизу?
— Нет, дитя, гораздо глубже… А там карают… Тот, что измыслил мир, измыслил и кару… Страшна его кара… Тяжка его десница! Тысячу тысяч детей теряю я вот так, и никто не вернулся обратно, чтобы рассказать, что там творится, какие муки они там терпят. Велики, должно быть, их страдания. Тяжка его десница!.. И ни вздоха не доносится до небес, все гибнут во тьме. И ни одного луча от павших грешников не дошло до нас; низвергнутых тушат еще в полете. Берегись! Раскайся в своих речах!