Избранное — страница 41 из 50

Гм… — ответил со вздохом Шлойме. — В том-то и горе, что со временем окончательно забыли о бриллианте.

То ли кто-то умер внезапно и не оставил завещания, то ли кто-то собственному отцу не поверил и не пожелал обмануть собственного сына. Так или иначе — о бриллианте забыли. А старики и молодежь дерутся из-за камней.

.......................................

Шлойме кончил.

А мы спрашиваем себя: что это за бриллиант?

И хотим угадать:

— Еврейство?

— Десять заповедей?

— Заповедь — люби своего ближнего, как самого себя?

Но реб Шлойме молчит, таинственная усмешка блуждает на его губах.

— Шалунишки! — кричит он. — Марш домой! На дворе уже темнеет.

МоральПер. М. Лещинская

а городом бредут две женщины. Одна — высокая, грузная, со злыми глазами и тяжелым шагом. Другая — маленькая, худенькая, бледная, идет, опустив голову.

— Куда ты ведешь меня, Хана? — спрашивает она.

— Потерпи, еще несколько шагов. Видишь, вон к тому пригорку.

— Зачем? — снова спрашивает она прерывающимся голосом, как будто чего-то страшась.

— Услышишь, идем!..

Они подошли к пригорку.

— Садись, — говорит Хана.

Груня повинуется. Хана садится рядом с ней. В тишине теплого летнего дня вдали от городского шума завязался разговор:

— Груня, ты знаешь, кто был твой муж, мир праху его?

На бледное лицо Груни ложится тень.

— Знаю, — отвечает она, закусив губы.

— Он был сойфер[71], благочестивый сойфер, Груня!

— Знаю! — говорит Груня нетерпеливо…

— Прежде чем написать букву, он совершал омовение…

— Наглая ложь… Примерно два раза в неделю он, правда, ходил к микве.

— Он был набожным евреем.

— Да…

— Да будет он заступником нашим пред богом!

Груня молчит.

— Молчишь? — удивляется Хана.

— Все равно!

— Нет, не все равно! Его благодеяния да зачтутся нам! Слышишь?

— Слышу!

— Что ты скажешь на это?

— Что мне сказать? Знаю одно: он не заступился за нас…

Пауза. Женщины понимают друг друга: благочестивый сойфер умер и оставил вдову с тремя сиротками-девочками. Груня замуж больше не выходила, не хотела дать детям отчима. Сама работала на себя и на детей, но счастья не было… Заслуги сойфера пред богом не помогли…

— А знаешь почему, Груня? — прерывает Хана молчание.

— Ах…

— Потому что ты грешна…

— Я? — и. бледная Груня вскакивает как ужаленная. — Я грешна?

— Послушай, Груня, грешен каждый человек, но ты, наверное…

— Наверное?

— Груня, не напрасно я повела тебя за город, к реке, в поле… Свежего воздуха нам, слава богу, не нужно… Видишь ли, Груня… мать и тем более вдова благочестивого сойфера должна…

— Что должна она?

— Она должна быть благочестивей всех, лучше всех и больше всех следить за дочерью.

Бледная Груня еще больше побледнела. Глаза у нее загорелись, ноздри раздуваются, и синие запекшиеся губы дрожат.

— Хана! — вскрикивает она.

— Ты знаешь, Груня, я тебе друг, но правду я должна тебе сказать, не то я буду в ответе перед богом… Я не буду сплетничать, из-за меня ты не попадешь людям на язык, все останется между нами. Один бог в небе услышит…

— Не выматывай души!

— Так слушай же! Коротко и ясно… Вчера вечером… поздно вечером, я возвращалась с вокзала, и на горке сидела твоя Мирл…

— Одна?

— Нет.

— С кем?

— А я знаю? В шляпе… даже в цилиндре… Он целовал ее в шею… Она смеялась и грызла конфеты…

— Я знаю! — отозвалась Груня замогильным голосом. — Это уже не первый раз…

— Ты знала об этом? Да? Это жених?

— Нет…

— Нет? И ты… молчала?!

— Да!

— Груня?..

Но сейчас Груня уже спокойна.

— Теперь ты молчи и послушай, что я тебе расскажу, — говорит она резким голосом и, схватив Хану за рукав, заставляет ее снова сесть.

— Слушай, — продолжает она, — я все тебе расскажу, и один господь в небе будет слушать нас!

Хана снова села.

— Когда мой муж умер… — начинает Груня.

— Как это ты так говоришь, Груня?

— Как же мне говорить?

— Без «блаженной памяти» и «преставился»…

— Все равно преставился или умер, похоронили его…

— Ушел в мир предков…

— Пусть будет так… Только меня он оставил с тремя сиротками-девочками…

— Бедняга, кадеша[72] не оставил…

— Трех дочерей, старшей…

— Генендл…

— Было четырнадцать лет…

— У людей такая девушка уже невеста…

— У нас хлеба не было! Тут уж не до сватовства…

— Как это ты сегодня говоришь, Груня?

— Не я говорю, сердце мое изболевшееся говорит… Генендл, ты знаешь, была самой красивой девушкой в городе.

— И сейчас… Не сглазить бы!

— Сейчас она кислый лимон, старая дева. Но тогда она сияла, как солнце! Я ее как зеницу ока берегла… Я знала, что в нынешние времена… вертятся какие-то портняжки, музыканты, франтики, старые холостяки… Даже молодые талмудисты и те ходили под окнами… Но на что мать? Девушка-невеста, я знала, должна быть чиста как зеркало… И я добилась своего: пылинки на нее не упало! Я берегла ее, берегла! Глаз с нее не спускала, ни шагу из дому она без меня не делала. И все читала ей мораль… Не смотри сюда, не гляди туда; сюда не ходи, там не стой… Не заглядывайся на вольных пташек…

— Что ж, прекрасно…

— Замечательно! — говорит Груня с горечью. — Приходи ко мне домой, посмотришь, как она сейчас выглядит! Да, она действительно честная девушка, но тридцати шести лет! Худая, можно все косточки пересчитать; кожа морщинистая, как пергамент для филактерий; потухшие глаза, лицо кислое, без улыбки; всегда поджатые губы… Но часто ее потухшие глаза загораются! Гнев пылает в них… В них пылает ад… ненависть. И знаешь к кому? Знаешь, кого она ненавидит, кого она шепотом проклинает?

— Кого?

— Меня! Меня — ее родную мать!

— Что ты говоришь? За что?

— Она сама, может быть, и не знает за что, но я знаю! Я стала между ней и жизнью, я заслонила от нее солнце! Я — как бы тебе сказать? — закрыла от нее тепло и свет. Целые ночи я думала об этом и поняла наконец, верно поняла! Она должна меня ненавидеть… Каждая клеточка её тела ненавидит меня!

— Что ты говоришь!

— То, что ты слышишь! Сестер она тем более ненавидит, они красивее и моложе ее!

Груня с трудом переводит дыхание, а Хана не может собраться с мыслями… Она слышит что-то ужасное, что-то более страшное, чем болезнь, чем смерть, даже чем «смерть под свадебным балдахином» — самое большое несчастье, какое только может постигнуть еврея. И все же — владыка мира — так должно быть!

— Младшую, Лию, я уже дома не оставила… Я ее отдала в прислуги… — продолжает рассказывать Груня, и голос ее становится еще более хриплым и прерывистым…

— Я достаточно возмущалась тогда, — напоминает Хана, — рвала и метала! Как это можно: дочь сойфера в служанках!..

— Я хотела хоть ее выдать замуж, чтоб она немного приданого скопила… От моей торговли луком приданого не соберешь… И ее я тоже берегла…

Не один хозяин на нее заглядывался, не один хозяйский сынок хотел сделать из нее забаву… Но я ведь мать! И я была преданной матерью! Я с ног сбилась, но десять раз в день была у нее на кухне, плакала и умоляла, читала ей мораль… Ха! хорошие слова, благочестивые речи говорила!.. Целые ночи я не спала, читала «Кав-Хайошор» и другие священные книги. Наутро я все пересказывала ей… И еще свое добавляла! Да простит мне всевышний… Из трех чертей я делала десять, один удар розгой я превращала в «сквозь строй». Я извергала пламя! А это было слабое дитя, чистое нежное дитя, и она покорялась мне! Она была вся в отца — бледная, ни кровинки в лице, и такие добрые влажные глаза, — но она была красивее…

— Ты говоришь о ней, спаси бог, как об умершей!

— А ты думаешь, она живет? Я говорю тебе — она не живет! Собрала приданое она, а мужа дала ей я! Она, бедняжка, плакала, не хотела идти за него, говорила, что он слишком груб и глуп.

— Но ведь ученый молодой человек не женится на служанке, да еще с тридцатью рублями приданого!

— Я благодарила бога, что хоть какой-нибудь нашелся! Портной так портной! Ну, так он прожил с ней год — забрал у нее деньги, унес последние ее силы и скрылся… Он оставил ее мне босой и голой! С чахоткой! Она харкает кровью! Это уже тень человека, а не человек… Она льнет ко мне:, как малое дитя, покорна, как овечка!.. И целые ночи напролет она плачет… И знаешь, кого винит она во всем?

— Мужа, да сотрется память о нем!

— Нет, Хана, меня винит она! Я погубила ее! Ее слезы падают мне на сердце, как расплавленный свинец, они отравляют меня, эти слезы…

Груня замолкает, с трудом переводя дыхание.

— Что же дальше?

— Что дальше? Я сказала себе: довольно! Пусть моя третья дочь живет! Пусть живет как хочет! Она работает на фабрике! Шестнадцать часов в день работает она и зарабатывает едва на сухой хлеб… Ей хочется еще и конфет — пусть ест! Она хочет смеяться, шалить, целоваться — пусть! Ты слышишь, Хана, пусть! Я не имею возможности дать ей лакомств, а мужа и подавно… Я ничего не могу ей дать!.. Превратить ее в выжатый лимон не хочу, довести ее до чахотки — нет, нет! Пусть уж эта дочь не проклинает меня, не плачется на свою судьбу.

— Но, Груня, что скажут люди?

— Пусть люди прежде всего имеют сострадание к бедным сиротам, не заставляют их каторжно работать за гроши! Пусть у людей будут человеческие сердца, и пусть они не выжимают соков из бедных людей…

— А бог? Бог, да будет благословенно имя его!

Груня поднимается и громко кричит, как будто хочет, чтоб бог в небе услышал ее:

— Богу следовало позаботиться о старших!..


Гнетущая тишина.

Женщины тяжело дышат. Они стоят друг против друга, глаза их мечут молнии.

— Груня! — наконец вскрикивает Хана. — Бог! Бог покарает!