Избранное — страница 44 из 50

Даже за последний напиток».

За понюшку табакуПер. Р. Рубина

ечистый сидел, заложив ногу на ногу, и, позевывая, с самодовольной сытой улыбкой, перелистывал от нечего делать книгу живых душ… Вдруг он захлопал в ладоши — у холмского раввина ни одного греха на счету, чистая страница.

На зов нечистого мигом сбежались адовы прислужники и в ожидании приказаний остановились в дверях, высунув языки, как собаки.

— Пошлите кого-нибудь наверх, — приказал нечистый, — пусть узнают, долго ли еще жить холмскому раввину!

Прислужники исчезли так же бесшумно, как появились. Не прошло и четверти часа, как поступает донесение: «Были в комнате жизни; нить холмского раввина уже трудно разглядеть — вот-вот он будет призван!»

— Писаря сюда!

Приплясывая на своих куриных лапках, появляется писарь, лысый, с красными веселыми глазками. Поклон сюда, кивок туда, усаживается по-турецки на вспыхивающий черным пламенем смоляной пол. Из одного кармана достает новенькое, только что из крыла, воронье перо, из другого — чернильницу с кровью прелюбодея; тут же разворачивает свиток из свежевыделанной кожи вольнодумца, плюет себе на ладонь и бросает верноподданнейший взгляд на своего господина: готово!

Нечистый наклоняется к нему и диктует. Писарь, высунув язык, чертит завитушку за завитушкой, перо скрипит, и вот уже в небесное судилище мчится донесение следующего содержания:

«Так как в писании сказано: „Нет человека праведного на земле, который делал бы добро и не грешил бы…“ А в Холме есть раввин, одной ногой стоящий в могиле, а на счету его ни единого греха… И если хотят, чтобы „Моисей остался правым и учение его истинным“, пусть холмского передадут в руки Асмодея»…[74]

Из небесного судилища после краткого совещания приходит ответ: «Смотри „Иова“, глава первая»[75].

Нечистому понять намек недолго: делай, значит, с ним что хочешь, «только жизнь его сбереги», пусть живет, сколько положено.

Задача, однако, не из легких…

Жены у холмского раввина нет, много лет уже вдовствует, не про вас будь сказано, дети все поженились. «Не должны быть умерщвляемы отцы за детей, и дети не должны быть умерщвляемы за отцов, но каждый за свое преступление должен умереть». Иезекииль так сказал — значит, закон! Тучные стада? Да хоть бы обыкновенная коза была… Кожа у холмского раввина, не в пример Иову, и так нечистая, все время чешется, бедняга… И вообще, попробуй одолеть холмского раввина испытаниями!

«Хоть бы какая страстишка!» — облизываясь, думает нечистый, протягивает руку к столу и только касается звонка, сделанного из черепа умника, — полный дом прислужников.

— Кого бы нам послать, кто возьмется сбить холмского раввина с пути истинного?

— Я! Я! Я! — кричат черти наперебой.

Это дело привлекает каждого, все знают, что на такой работе растут как на дрожжах.

Шум, гам, недалеко и до драки. Тогда решили: бросить жребий.

Двум чертенятам, которые вытянули жребий, пожелали удачи, и они скрылись…


Однажды в погожий летний день на холмском базаре в поисках заработка вертелись евреи. Собирались группами, толковали о лесах и полях помещика, о шкурках, в которых пока щеголяют зайцы, о мужицких «гарнцах», о яйцах, еще не снесенных, и вдруг под ними задрожала земля. Стук, треск, тарахтят колеса. Молнией мчится бричка, никому не знакомая, взмыленные кони — точно львы. Бричка проносится через базар, и люди едва успевают отскочить в сторону. На облучке стоит, откинувшись назад, без кнута, возница в ушанке, подпоясанный красным кушаком. Намотанные на руки вожжи он натягивает так, что лошади, задрав головы, становятся на дыбы. За спиной возницы стоит одетый в строченый кафтан еврей — в старину дело было. Зажатым в правой руке кнутом он стегает лошадей, и они снова мчатся, летят как орлы; левой рукой он бьет возницу по спине, время от времени издавая пронзительный свист. Лошади из кожи лезут вон, вытягиваются в галопе, как бешеные.

Возница кричит не переставая: «Люди, помогите, милосердные! Помогите!»

Попробуй помоги! Снопы искр летят из-под подков!

Люди бегут за бричкой, в ужасе шепчут: «Храни нас бог! Пройди стороной, беда!» Из лавок выскакивают женщины и кричат: «Спасите!»

Но вот бричка подлетела к бойне, и собаки запрыгали перед мордами лошадей. Выскочили из бойни мясники, схватили лошадей под уздцы. Остановились лошади, кожа на них дрожит, а мясники уже взобрались на бричку!

Что тут произошло? Оказывается, небольшая ссора. Тот, что одет хозяином, подпоясанный кожаным поясом с карманом для денег, кричит, что возница спятил, задумал вдруг пасти лошадей, а ему непременно нужно поспеть с бриллиантами на ярмарку. Его слова внушают толпе уважение. Возница, однако же, уверяет, что вовсе не он возница, а тот… Но что же случилось? Едут они издалека, и впереди еще путь велик. И вот, когда они ночью ехали лесом, возница на него набросился, приставил нож к горлу, принудил переодеться и присвоил его деньги, бриллианты, бричку, лошадей, все его состояние. Поэтому, когда они приблизились к еврейской общине, он закричал… Тот же, одетый хозяином, отрицает все, от начала до конца: «Навет, небылица…» Мясники отгоняют собак и гонят лошадей к раввину.

Начинается следствие; раввин выслушивает каждого в отдельности. Первым впускают к нему истца, того, кто одет возницей. Слушает его раввин и думает: лицо — грубее не сыщешь, и по разговору настоящий извозчик. А голос… В хедере такого не слыхать… Лесом пахнет, полевым простором, лошадьми…

Однако допрос продолжается:

— Сколько товару у вас в бричке?

— Не знаю. Не считал. Невежда я, ребе. Господь помог, вот я и торгую бриллиантами!

— А сколько денег было у вас за поясом?

— Я и денег не считаю. Полагаюсь на божью милость.

Казалось бы, ясно: он возница! Раввин вздыхает и впускает ответчика. И опять ясно — ученый муж. По лицу видно. Раввин испытывает его, углубляется в премудрости талмуда, а тот вдруг перебивает: «Ребе, к чему долгие разговоры, смотрите!» И посыпались из кошелька золотые, червонным пламенем растеклись по столу. «И бриллиантов отдам половину. Скажите только, что они мои!»

Раввин как крикнет:

— Злодей!

Вбегают люди, трут себе глаза: где истец, где ответчик? Исчезли. Ни брички, ни лошадей. Будто земля их проглотила!

И думает Холм: сон это или колдовство, не приведи господь?

Тем временем нечистый, выслушав донесение, говорит:

— Олухи, от взятки холмский, возможно, и не отказался бы, будь он уверен, что это никогда не откроется. Здесь же рано или поздно истина всплыла бы, как масло на воде. А он бы и место потерял, и в тюрьму угодил! Дурак он, что ли?

Глупых чертей на целый год посадили на смолу и угли. Опять совещание, но теперь уже не кричали: «Я! Я!» Задачу взяли на себя двое из наиболее опытных: один редкого ума черт, другой видавший виды старец…


Грозные дни. Холодный дождливый день. Холм утопает в грязи; хмурое небо над ним истекает тоской. Откуда-то появляется нищий, кожа да кости, изможденный, на костылях, одна нога подогнута. Стучится во все двери, плетется из дома в дом, из лавки в лавку. Один из десяти подает хлебную корку, которая нищему не по зубам, один из двадцати — стертый грош, выскальзывающий из его окоченевших рук. Холм не нуждается в чужих нищих, там достаточно своих, весьма почтенных, не явных бедняков — жен и детей умерших резников, дайенов, раввинов и других духовных лиц…

Плетется нищий день, плетется два. С ваты, выбившейся из его намокшего кафтана, стекают капли; тело пронизывают холод и сырость, глаза вылезают из орбит, нищий валится с ног прямо на базарной площади! Один костыль — вправо, второй — влево, а сам лежит посредине с пеной на губах.

Нищего тотчас же окружают люди. Кто спрыскивает лицо водой, кто разжимает ножом губы, чтобы влить в рот капельку вина. «Не Холм, а Содом!» — кричат некоторые. Тем временем у нищего начинается агония.

Нельзя же допустить, чтобы человек умер на улице, но где его положить? Хозяева побогаче потихоньку удаляются, у прочих места нет. Случайно оказавшийся здесь раввин говорит: «Ко мне несите его! Конечно же ко мне!»

Никогда еще раввина не слушались так молниеносно…

Умирающего укладывают в постель раввина, и он лежит словно в забытьи. Раввин сидит у стола за священной книгой, то и дело поглядывая на гостя. За окном снуют люди, чтобы в случае чего быть наготове… Темнеет. Раввин собирается приступить к вечерней молитве, вдруг слышит — больной зовет. Раввин подходит, с жалостью склоняется над постелью, готовый выслушать последнее желание умирающего.

— Ребе, — с трудом произносит больной, — я великий грешник. Страшно умереть без покаяния. Выслушайте меня…

Раввин хочет позвать людей, но больной хватает его за руку: боже сохрани, только с глазу на глаз…

И вот что он рассказал о себе: всю жизнь побирался, а нищим не был. Выпрашивал на хлеб для жены и детей, клянчил на свадебные расходы для дочерей, а всегда был одинок, как придорожный камень — ни жены, ни детей… Собирал деньги на ешибот, но ни один ученый муж не вкусил от этих подаяний; на Палестину — ни гроша не отправил; на надгробие реб Шимону бар Иохаи[76] — себе за пазуху запрятал; торговал священным прахом, а это был песок из-под забора и тому подобное…

— Вот сколько я скопил, — говорит нищий, доставая из-за пазухи кошелек.

Открывает его — сплошь банкноты, и какие — сотенные, один в один!

— Берите их, ребе, как плату за услуги и на благотворительность по вашему усмотрению.

А холмский раввин как вскочит, как распахнет окно да закричит, точно помолодел лет на пятьдесят: «Евреи, заходите считать деньги для бедных!»

Толпа вбегает — ни умирающего, ни банкнот, — только раскиданная постель и два выбитых стекла в окне…

Снова задумался Холм: сон это или колдовство, не приведи господь?