Однако милосердие божье безгранично. Надо кричать, вопить, молить! А они, дети, музыкантишки эти!.. «Ни капли жалости у них, ходят без талескотнов…»[23] Если б не эти грехи!.. У нее на небесах есть заступник — дядя-резник. Он, должно быть, там важная шишка, безусловно не отказал бы ей. При жизни он, да будет блаженна память его, постоянно ласкал ее… Понятно, он и теперь неплохо относится к ней. Он потрудился бы, сделал бы для нее все, что можно. «Но эти грехи, — кричит она, — эти грехи! Ездят на христианские балы, едят там хлебы с маслом и еще бог весть что! Ходят без талескотнов! Не может же он этакую стену прошибить. Конечно, он сделает все… Но грехи грехи!»
Сыновья ничего не отвечают, каждый в своем углу тупо смотрит в пол.
— Есть еще время! — всхлипывает Мирл. — Дети! Дети! Боже мой, дети! Покайтесь же!
— Мирл! — отзывается больной. — Оставь их в покое, Мирл! Все кончено. Я свое отыграл. Перестань, Мирл, я хочу умереть.
Мирл вне себя.
— Ах, чтоб тебя! Умереть ему хочется! Умереть! А я? Нет, я не дам тебе умереть! Ты должен жить! Ты должен!.. Я буду так кричать, что душе не удастся покинуть твое тело.
Видать, в сердце у Мирл открылась старая незажившая рана.
— Оставь, Мирл! — молит больной. — Довольно поругались мы за нашу жизнь. Хватит! Нехорошо так перед смертью… Ох, Мирл, Мирл! И я грешил, и ты грешила… Но кончим с этим. Помолчи-ка лучше. Я уже чувствую, как холодная смерть подбирается от кончиков пальцев на ногах к самому сердцу, как отмирает в теле клетка за клеткой. Не кричи, Мирл, так лучше!
— Это потому, что ты хочешь избавиться от меня, — перебивает его Мирл. — Ты всегда хотел избавиться от меня! — горько рыдает она. — Всегда! На уме у тебя всегда была черная Песя. Ты постоянно твердил, что хочешь умереть. О, горе мне!.. Даже теперь он не хочет покаяться! Даже теперь!.. Теперь!..
— Не только черная Песя, — горько усмехается умирающий. — Много их было на веку — и черных, и блондинок, и рыжих… Но от тебя, Мирл, я никогда не хотел избавиться… Девица девицей… Так уж у музыкантов заведено… Тянет, как болячка, смешно даже… Но жена есть жена!.. Это совсем разные вещи… Помнишь, когда черная Песя сказала тебе что-то обидное, я разделался с ней прямо на улице.
Молчи, Мирл! Жена есть жена. Разве только если разведутся… да и то душа болит… Поверь, Мирл, я буду скучать по тебе… и по вас, дети. Вы тоже доставили мне немало горя! Но ничего! Таков уж характер скрипки, таков характер музыкантов. Я знаю, вы не очень почитали отца своего, но все ж любили меня. Если я иной раз пропускал лишний глоток водки, вы ворчали: «Пьяница!» Нельзя так!.. С отцом так нельзя!.. Ну, ладно! И у меня был отец, и я с ним обращался не лучше… Но хватит об этом! Я прощаю вас…
Больной устал говорить.
— Я прощаю вас, — начал он опять через несколько секунд.
Он чуть приподнялся на своем ложе и обвел всех глазами.
— Взгляните-ка на этих быков! — сказал он вдруг. — Уставились в землю… будто двух слов не могут вымолвить… Что? Жалко все же отца, хоть и пьяницу? Как?
Младший сын поднял на отца глаза. У него сразу задрожали ресницы, и он разразился рыданьями. Его примеру последовали братья. Через минуту четырехаршинная комнатушка наполнилась отчаянными воплями.
Умирающий с наслаждением смотрел на эту сцену.
— Ну, довольно! — крикнул он вдруг, будто обрел новые силы. — Боюсь, это мне повредит. Хватит, дети! Послушайтесь отца!
— Разбойник! — вскрикнула тут Мирл. — Разбойник! Пусть они плачут… Боже мой!.. Ведь их слезы могут помочь!..
— Молчи, Мирл! — перебил ее умирающий. — Я уже сказал тебе: свое я отыграл, хватит!.. Эй, Хаим, Берл, Иона! Все, все! Слушайте! Берите быстрей инструменты!
Все выпучили на него глаза.
— Я приказываю! — объявил умирающий. — Я прошу вас! Сделайте одолжение, возьмите инструменты и подойдите к постели!
Дети повиновались и выстроились вокруг ложа отца: две скрипки, кларнет, бас, тромбон…
— Дайте-ка мне послушать, как капелла будет играть без меня, — попросил умирающий. — А ты, дорогая Мирл, кликни тем временем соседа.
Сосед этот был служкой в братстве носильщиков.
Мирл не хотела идти за ним, но больной посмотрел на нее таким умоляющим взглядом, что она повиновалась. Позже она рассказывала, что эти «дорогая Мирл» и предсмертный взгляд были совсем такие, как после балдахина… «Помните, дети, — спрашивала она, — его сладостный голос, его взгляд?!»
Служка вошел в комнату, взглянул на умирающего и сразу сказал:
— Потрудитесь, Мирл, созвать миньен[24].
— Не нужно, — проговорил умирающий. — К чему мне миньен? У меня есть свой миньен — моя капелла. Не ходи, Мирл…
Затем, обернувшись к детям, он сказал:
— Послушайте, дети! Играйте без меня, как со мной. Играйте хорошо! Не озорничайте на бедных свадьбах! Почитайте мать!.. А теперь сыграйте мне отходную… Сосед почитает надо мной…
И четырехаршинная комнатушка наполнилась звуками музыки.
Омраченная суббота(Зарисовка)Пер. Л. Юдкевич
анун субботы. У порога — кучка мусора, его нужно вынести; в чашке — отцеженная лапша, ее нужно облить ложкой бульона, чтобы она не слипалась; на столе калач и хала, их накрывают шелковой салфеткой; наготове и водка для кидуша.
Зорех, молодой хозяин дома, уже умыт. Двумя пальцами руки он выжимает воду из пейсов на висках. Мирьям, молодая хозяйка, стоит возле него и чистит на нем сюртук.
— Ах ты… неряха! — улыбается она. — Спустя полтора года после свадьбы разве обращаются так с одежой? Смотри! Вот на лацкане! Видишь? Пятно от стеарина. — Она царапает пятно ногтем, затем чистит его щеткой.
— Довольно! — упрашивает ее Зорех. — Ведь руки заболят. Ты уж совсем запыхалась. Оставь!
— Угу… Пусть уж они лучше немного поболят, зато в синагоге не станут говорить, что у тебя жена грязнуля, даже не почистит мужу субботнего сюртука.
Она находит еще одно пятно, наклоняется и снова чистит. На бледном лице появляется румянец, глаза загораются, но дышит она тяжело. И все же она своего добилась.
Зорех целует ее в голову.
— Почему она тебе так нравится?.. — Мирьям со смехом ускользает из его рук. — Повязка моя?.. Хоть мамы постыдился бы! — добавляет она тихо.
Повязка, которая покрывает ее голову, и мать, стоящая лицом к книжному шкафу и якобы ищущая «Тайч хумеш»[25] — это два тяжелых камня у нее на груди.
До свадьбы у Мирьям было две длинных, толстых золотисто-шелковых косы. Все девушки завидовали ей. Когда она проходила по базару, люди шептали: «Вот идет само искушение!» Зореха, тогда уже ее жениха, в дрожь бросало от радости, когда ему удавалось подери жать в руке ее косу. Но, с позволения сказать, когда это ему удавалось? Меньше года они были женихом и невестой. Виделись всего лишь несколько раз: однажды — в ночь пятидесятницы; другой раз в праздник торы тайком сбежали из синагоги во время акофес;[26] а еще раз встретились на пасху, гуляли за городом… Тогда именно их. и «словили». Начались толки, пересуды. Раввин призвал к себе родителей и сказал, что всей душой верит в безупречность их детей, и все же советует немедленно обвенчать их.
Мать Мирьям — «долговязая Серл» — даже всех перин и подушек перьями не набила; отец Зореха, веревочник, не собрал еще всего приданого, — а свадьбу все же сыграли. И перед венцом золотисто-шелковые волосы отрезали[27].
Мирьям горько-горько рыдала.
Сидя среди молодых людей, Зорех почувствовал боль, — так рассказывал он потом, — когда ножницы коснулись ее кос. Его так и резануло по сердцу. Когда на стол подали золотистый бульон, жених и невеста выглядели так кисло, точно «у них затонул корабль с кислым молоком»…
Ох, уж эта повязка, эта повязка!
Волосы снова отросли бы, если б их не приходилось все время подстригать. Зорех, правда, говорит, что есть такие города, где еврейки носят парики, а некоторые — даже собственные волосы. Но ведь известно, что Зорех этот немного вольнодумец. Если б господь помог, говорит он, и ему выпал бы выигрыш в лотерее (от торговли, как известно, не разбогатеешь), он оставил бы тысячи две теще, а сам со своей Мирьям переехал бы в большой город.
Мирьям, однако, об этом и слышать не хочет. Она умоляет Зореха не говорить о таких вещах, целует, обнимает его, только бы он замолчал.
Во-первых, как это можно оставить мать одну, пусть даже с деньгами?! А вдруг она, упаси боже, заболеет? Человек в летах… Кто ей глоток воды подаст? Во-вторых, Мирьям боится самого греха. Есть, конечно, такие города — раз Зорех говорит, значит, правда. Она верит ему. Но мало ли как бывает! Были ведь когда-то Содом и Гоморра[28], о которых рассказано в «Тайч хумеш». Там, правда, нравы были покруче: железные кровати для пришельцев… сирот обмазывали медом… А кто знает, не призовет ли господь своих ангелов, посоветуется с ними, а затем в одно мгновенье уничтожит нынешние Содом и Гоморру?
Она знает, что бог — да святится имя его — долготерпелив. Он ждет… авось люди покаются.
— Нет, Зорех, — говорит Мирьям, — я так не хочу… Когда говорят нельзя, значит, нельзя…
Мать доставляет ей еще большие муки.
Любовь долговязой Серл к своей дочери сильнее любви десятка матерей — вместе взятых. Она ей поперек ничего не скажет. Но с тех пор как жениха и невесту «словили», она с них глаз не сводит… Все стережет, все оберегает их.
— Ты, — говорит она Мирьям, — благочестивая душа, но сердце у тебя мягкое. А чтобы устоять против искусителя, нужно иметь железную силу. Человек должен противоборствовать ему, как лев, потому что искуситель опасней змеи.
И она принялась за свою добрую, но слабую дочь, за эту благочестивую, но неустойчивую душу, чтобы вооружить ее против демона зла. Однако после каждого такого «вооружения» Мирьям оставалась чуть жива: у нее ныло сердце, ночью ее мучили кошмары.