Избранное — страница 23 из 48


Перевод Валерия Сушкова.

Черный хоровод

Иногда я думаю, что человек может рассказать о первых впечатлениях своей жизни, о своем детстве каким-нибудь цветом, запахом, ощущением. Конечно, это определение не может быть точным и исчерпывающим — оно как заглавие произведения.

Мне кажется, если придется как-нибудь озаглавить мое детство, то оно будет называться Безводием.

Пока я не пошел в гимназию, я не видал ни реки, ни моря, не представлял большего количества воды, чем болото. Оно наполнялось ливневыми дождями и в сухое лето пересыхало всего за две недели. Из этого болота пил сельский скот, в нем купались в сильную жару буйволы и свиньи, а также и мы, дети. Вечером мы возвращались домой, перемазавшись грязью, совсем как молодые буйволята. Волосенки, уши и носы у нас забиты были тиной, и вечером наши вернувшиеся с поля усталые мамы и мыли нас — и драли одновременно. Болото находилось на восточном краю села, у дома деда Каракаша. По-турецки это прозвище значит «чернобровый», а дед Каракаш был настоящим альбиносом и притом самым толстым человеком в селе. Из-за своей полноты он не был пригоден для работы в поле, а потому в летнюю жару время проводил в саду, в тени огромного ореха. Каракаш возлежал на пестром домотканом одеяльце или сидел, прислонившись к стволу ореха, обливаясь потом, раздобревший, как подошедшее тесто, но ему и в голову не приходило распоясаться или снять с головы овечий колпак. В то время наши старики считали, что если они развяжут свои пояса или поснимают колпаки, то им поясницу «прострелит», или солнце в голову «ударит». Такое предубеждение имели они и к купанию. Понятие «баня», ясное дело, было им неизвестно, и на купание они смотрели как на что-то «городское», то есть неприличное и постыдное. Один старик, наш сосед, не упускал случая порассказать, не без явной самоиронии, что купался он всего лишь раз в жизни, во время первой мировой войны, когда при форсировании реки Черной он потонул в воде по шею.

Сидя под орехом, дед Каракаш время от времени кричал нам, чтобы мы не мутили воду для скота, а иногда даже мог доплестись до ограды и грозил нам палкой. Мы поступали ему наперекор, вопили как полоумные и ныряли в тину с таким остервенением, что превращали воду болота в настоящую кашу. Старому, непомерно располневшему человеку дело было не только до сельской животины. Он наблюдал, как мы прохлаждаемся в этой каше, а потом в один прекрасный день утащил нашу одежку. В тот день мы оставили ее у колючей ограды, да еще и у самого прохода. Дед Каракаш, как стало потом известно, прокрался к ограде коноплей, росшей в его саду, протянул руку, прихватил нашу одежонку и унес ее домой. Лишь вечером, когда похолодало и пришло время уходить, мы обнаружили, что наших штанишек и рубашек нету. Сначала подумали, что это пошутил кто-нибудь из ребят, и не слишком обеспокоились. Сбились в кучу, смеялись и спрашивали друг дружку о том, как мы вернемся по домам, если тот, кто забрал нашу одежку, не вернет нам ее до наступления темноты. А так оно и случилось. Солнце уже склонилось к закату, а мы, двенадцать мальчишек, еще стояли голые, не смея отойти друг от друга. С полей возвращались жницы, сворачивали с дороги, распрягали скотину и вели ее на водопой, к болоту, где наша голая дружина была вынуждена отступать на пустовавшую поляну, поросшую по краям сухими колючими кустами и чертополохом. Мы прятались там, пока не село солнце, а потом, исколотые и отчаявшиеся, стыдно не стыдно, но решили возвращаться по домам. Мы рассыпались в разные стороны и с боязливостью — естественной для голых людей — отправились по домам. Я пошел вместе со своим дружком, с которым мы были еще и соседями. Добрались до ихнего сада, перескочили каменную ограду и не успели еще и приземлиться, как какая-то женщина страшно взвизгнула и сломя голову бросилась к дому. Это была мать моего дружка, собиравшая к ужину черные бобы. Увидев в сумерках, как двое голых мужчин кинулись к ней через забор, она «едва с ума не сошла». Спустя минуту со стороны дома прибежали отец, брат и дед моего приятеля с вилами и топорами, кто знает, что бы с нами произошло в темноте, если бы мой дружок не закричал из огорода: «Папа, это мы!..»

Тем временем по селу разнеслась молва, что в селе появилось много голых мужчин. Один из них пересек площадь, другой скрылся в чьем-то дворе, третий побежал от села к лесу. Сообщили старосте, староста наказал попу бить в церковный колокол.

Уже в тот же вечер стало ясно, что в селе появились не голые мужчины, а голые дети, пытающиеся пробраться домой, но легенда о голых мужчинах, напавших на село, рассказывалась потом долгие годы, а старые женщины считали это явление плохим знамением. Впрочем, так народ и создает разные поверья.

Нехватка воды ощущалась больше всего после жатвы. Нужно было делать гумна, а их ведь водой поливают. Посреди сада расчищали круги метров десяти в диаметре и поливали их до тех пор, пока в земле не исчезнут трещины. Половина воды впитается, половина испарится, так что для одного полива нужны были две бочки воды, а для того чтобы получить гумно — около двадцати.

Когда мне исполнилось пять, дедушка начал брать меня с собой ходить за лошадьми. Мы вставали часа в три утра, а иногда и в полночь, чтобы занять место у колодца. Однако и другие хозяева вставали в то же самое время, так что по всему селу разносилось громыхание пустых бочек и телег. Три сельских колодца вычерпывались за полчаса, потом народ бежал на Сладкий колодец, за село, а оттуда — к колодцам в соседние села. Вспоминаю неясные силуэты людей и коней. Десяток мужчин стоят у колодца, у его узкого каменного браслета, и опускают ведра. Остальные ждут своей очереди. К каждому ведру привязан кусок железа для того, чтобы оно ложилось на дно и загребало воду. Веревки переплетаются, мужчины ругаются, а я, в одной рубашонке, дрожу возле лошадей, которые возбуждаются от бренчания ведер и напирают, рвутся в сторону колодца. В бочках ветки бузины — чтобы вода не расплескивалась от тряски на телеге. Дедушка вынимает по полведра воды — белой, цвета бузы, осторожно выливает ее в бочку, и так до самого восхода, а иногда и до обеда…

Случались годы, когда за все лето на землю не падало ни капли дождя, и тогда служили молебны. Молебны — это древнее и испытанное средство унижения людей перед богами. В засушливые годы древние афиняне собирались в Акрополе, чтобы молить Зевса о дожде, римляне на Капитолийском холме выпрашивали дождь у Юпитера, японцы молились на горе Фудзи, китайцы — на Лунг Вонг, славяне приносили жертву своему главному богу — Перуну. Мы же молили о дожде нашего дедушку Господа Бога. Его образ висел прямо над вратами алтаря, он был крупнее и внушительнее образов святых и пророков. По большим праздникам учителя водили нас в церковь, и, когда поп произносил: «Слава тебе, Господи!», я невольно всматривался в лицо дедушки Господа и никак не мог поверить, что он и есть самый всемогущий «вседержитель» в мире, как учили нас на уроках закона божьего. Хотя у него были усы, длинная борода, длинные волосы и золотой ореол вокруг головы, он был похож не на доброго дедушку Господа, а на преждевременно поседевшего и на что-то сердитого парня из нашего села, с примитивными, неправильными чертами лица, с презрительным и даже злым выражением губ. Этот парень украл у меня кролика. Я увидел этого кролика на ихнем дворе, попросил его отдать, но парень закатил мне пощечину и выругал…

Колокол собирал народ на церковном дворе, и поп вел его к полю. Во главе шествия, как всегда на похоронах, шел слабоумный Тодю — с большим деревянным крестом в одной и с иконой в другой руке, босой и от заплаток пестрый, точно цыганская торба.

Они проходили по выгоревшим посевам, падали на колени, глядели в сухое, побелевшее небо и крестились, а поп пел какие-то молитвы обещающим пьяным голосом. Позднее эта процессия из стариков и старух казалась нам смешной, но детьми мы бежали за ней следом, так же смотрели в небо и так же бессмысленно крестились.

Пока процессия обходила нивы с четырех сторон, несколько старцев выкапывали посреди сельской площади рвы, зажигали огонь и готовили курбан. По жаре разносился соблазнительный запах овечьего мяса, которое варили в больших черных казанах. Мы унюхивали запах в поле и мчались к площади. Облизываясь у дымящихся казанов, мы ждали, пока мясо сварится. В конце концов процессия возвращалась с поля, и женщины приносили хлеб, миски и ложки, расстилали на пыльной земле длинные домотканые скатерти, и тогда все село собиралось вокруг казанов.

Однажды летом пришлось совершить три молебна. Зимой не было снега, а за весну и лето с неба не упало ни капельки дождя. Третий молебен происходил в конце июля, но все были обуты в царвули, потому что земля горела, босиком ходить было невозможно. На площади снова накрыли трапезу с курбаном, а старики принесли на этот раз вино и ракию. Поп помахал над трапезой кадилом, благословил ее несколькими словами и сел. Все перекрестились и принялись хватать горячие куски мяса и потеть, а старики смиренно и богобоязненно потянулись к бутылкам.

Наконец, когда курбан был съеден, а бутылки осушены, старики начали молча вставать из-за стола и становиться в хоро. Танцевать хоро на молебне — большое кощунство перед богом и святыми. Они владеют кранами от небесных источников и, если они увидят веселящихся людей, не поверят, что люди хотят пить, и не пошлют им дождь. Черти же владеют затычками от бочек с вином и ракией, и они не только не так честолюбивы, как святые, но и щедры к людям в бедах. Для того чтобы угодить и тем и другим, старики не позвали музыкантов и певцов, а взялись за пояса друг друга и медленно закачались перед народом, тихонечко дудя себе губами: «Ду, ду, ду-у-у-у…» Пятьдесят стариков, построенных по росту, одетых в черное, с мрачными и потными лицами, с блестящими глазами. Они ударяют твердыми ногами горящую землю и сами себе дудят под сурдинку. Тодю, слабоумный, тоже хотел принять участие в хоро с деревянным крестом в руке, но, когда добрался до середины круга, подогнул колени и упал в эпилептическом припадке. Все село сидело у пустой уже трапезы и смотрело с молчаливым укором, отчаянием и грустью то на старцев, то на слабоумного, и никто не проронил ни слова, и никто не встал, чтобы помочь эпилептику, который корчился в пыли с пеной на губах и прижимал к груди деревянный крест.