Избранное — страница 4 из 48

1

Все, что было до нас, есть смерть.

Сенека

Итак, вот он и я. Как сказал бы Остап Бендер, этим фактом не следует пренебрегать, но оправдать его можно единственно прихотью природы. Увидев меня, мир, казалось, должен был воскликнуть: «А вот и он собственной персоной!» Но мир не сделал этого, навсегда ущемив тем мое самолюбие, так как впоследствии мне стало известно, что при рождении других великих личностей он ликовал до умопомешательства. Правда, мои односельчане единодушно поздравили меня с появлением на свет и даже провозгласили самым что ни на есть распрекрасным ребенком в селе, но масштабы села меня не устраивали, мне нужно было завоевать признание всего света. Я был достаточно горд, чтобы, махнув на все рукой, вернуться в Небытие, но разве человек, которому всего-навсего один день от роду, увы, в состоянии воспользоваться оружием или ядом? Таким вот образом мир заставил меня примириться с ним, не спрашивая, нравится он мне или нет. Не забегая вперед, скажу: мне с ним не совладать, это верно, но и ему меня не осилить, вот и выходит, что мы с ним поквитались.

Кто-то из классиков утверждал, что помнит себя с восьмимесячного возраста. Я уверен, что эта необыкновенная память не имеет ничего общего с гениальностью, и поэтому меня нисколько не смущает то обстоятельство, что я себя помню еще до моего рождения. И я не верю Сенеке, который уверяет, будто все, что было до нас, есть смерть. К сожалению, многие из моих читателей поверили этому бородатому афоризму и отнеслись скептически к истории о том, что было до моего рождения. Они окрестили ее небывальщиной и — что самое страшное! — надругательством над жизненной правдой. Современный сочинитель может стерпеть проявление недоверия со стороны читателя и даже истолковать это как добронамеренный совет, но стерпеть такую обиду — выше его сил. Я по крайней мере не знаю более тяжкого обвинения. Вот почему в дальнейшем мое повествование будет основываться на неоспоримых фактах, а точнее — факты будут вести мое перо дорогой святой жизненной правды. И чтобы у читателя не осталось ни малейшего сомнения в достоверности моего рассказа, я перечеркиваю восемь дней своей скудной биографии, потому что тогда я болел желтухой. Мои глаза подернулись желтой пеленой, сперва я видел все окружающее в желтом свете, а потом вовсе перестал видеть. Эта желтая слепота, последствий которой я не могу преодолеть до сих пор, причинила мне немало страданий, а если присовокупить к ней мою неспособность двигаться и говорить, то муки Прометея, пожалуй, вряд ли могли бы сравниться с моей пыткой. Я умел только плакать, плач был единственным средством напоминать окружающим о себе. Плакать приходилось по разным поводам, а больше всего — когда нападали блохи. Пользуясь тем, что я лежал связанный по рукам и ногам, эти низменные твари безнаказанно истязали меня. Позднее, когда я служил в солдатах, и потом, на фронте, я, уже будучи в состоянии обороняться от их кровожадных наскоков, выработал привычку относиться к ним философски — таким благородным равнодушием я отомстил этим презренным созданиям за муки, которые терпел от них целых двадцать лет. Итак, я оказался сильнее могущественного диктатора Суллы, позволившего, чтоб его съели какие-то жалкие вши.

Когда мне хотелось есть, я начинал кричать, и эта привычка водится за мной до сих пор. Мне было всего девять дней от роду, но я уже знал: чтобы тебя покормили, надо зареветь — возможно, что именно такие настырные младенцы, как я, стали первопричиной возникновения поговорки: «Дитя не заплачет — мать не покормит». У моей мамы сердце было мягче воска: стоило только мне вякнуть, как она бросалась кормить меня грудью, не думая о том, заслуживаю я этого или нет. Пожалуй, одни только матери да отцы способны на такой альтруизм. Все остальные требуют, чтоб на них работали, отрабатывали полученный кусок хлеба или чтоб по крайней мере были тише воды, ниже травы, а больше всего людям нравится, когда их величают «мамашей» и «папашей». При таком обращении они начинают млеть и таять и готовы смотреть сквозь пальцы на все промахи и недостатки. А если повести дело так, чтобы новоиспеченный папаша почувствовал себя твоим благодетелем, тогда уж пользуйся его благорасположением до конца жизни.

На девятый день желтая пелена спала с моих глаз, и я отчетливо стал видеть все, что меня окружало. Одна из трех босоногих девчушек, держа меня на руках, тыкала пальцем в окно и что-то мне толковала. Через девять лет я стал называть ее тетей, а тогда она была всего-навсего девятилетней замурзанной растрепкой, которая пыталась знакомить меня с окружающим миром, называя слова: свинья, собака, снег. И правда, я увидел на дворе собак, белый снег и на нем огромную лопоухую розовую свинью. Животное только что выпустили из свинарника, и оно, отвыкшее свободно передвигаться, с трудом ковыляло через двор, по самое брюхо увязая в снегу. Поодаль стояло с десяток мужиков с ножами в руках. Они окидывали свинью оценивающими взглядами, а та задирала вверх рыло с круглым пятачком и доверчиво хлопала белесыми ресницами. И тут двое дюжих мужиков подбежали к свинье и, схватив ее за переднюю и заднюю ноги, повалили в снег. Двое других здоровяков поспешили им на помощь. Свинья что было мочи заверещала — так же визгливо верещал паровоз пассажирского поезда, который мне довелось увидеть лет пятнадцать спустя; услышав его визгливый свист, я сразу вспомнил нашу свинью. Она была величиной с доброго осла, и четверо дюжих мужиков не могли с ней совладать, пришлось вмешаться остальным. Дед, накинув свинье петлю на рыло, покрепче затянул веревку, чтоб унять этот страшный визг. Несчастное животное рванулось изо всех сил и вырвалось из рук своих мучителей, но они тут же навалились на него все скопом. Только один плюгавый мужичонка с длинными, как у гориллы, руками безучастно стоял в сторонке. Барахтанье в снегу продолжалось не меньше десяти минут. Когда же наконец мужики, изловчившись, перевернули свинью на спину, кривоногий шагнул вперед и молниеносным ударом вонзил огромный нож в жирную шею животного. Свинья дернулась всей своей огромной тушей, взвизгнула еще раз, но уже потише, из ее пасти хлынула струя густой темной крови. Кривоногий мужик (его звали Выло, по прозвищу Дударь) был мясник хоть куда, он проворно и ловко нащупал острием ножа то место, в которое надо было вонзить нож. При каждом движении лезвия по туше свиньи пробегали слабые судороги, а после решающего удара животное дернулось с такой силой, что четверо мужиков не смогли его удержать. Выло Дударь спрятал нож в чехол, остальные мужики отошли подальше, чтобы дать возможность ожирелой свиной душе вознестись на небеса.

А в доме кипела работа. В плите и в очаге пылал огонь, что-то кипело, булькало, пахло квашеной капустой и сырыми поленьями. Со двора внесли полный противень свежины и поставили ее вариться, запахи шибали в нос — не продохнуть. Я чихал и кашлял, но женщинам было не до меня, они возились у плиты. Одна за другой начали сходиться соседки, каждая несла свежеиспеченную пшеничную питу[11] и бутылку вина или ракии. Оставив принесенные гостинцы, женщины шли помогать хозяйкам.

Посреди двора дымился огромный черный котел с горячей водой — этой водой собирались обмывать свиные потроха. Мужики, свежевавшие тушу, снимали шкуру, вытирая жирные пальцы о полы кожухов, чтобы овчине не было сносу. Вокруг толкалась самая разношерстная публика: дети, собаки, куры, воронье, сороки. Детвора усердно помогала взрослым, каждый надеялся заполучить свинячий пузырь — надутый, он с успехом заменял воздушный шар и футбольный мяч. Мясники, как правило, придумывали для детей разные испытания: заставляли бороться, карабкаться на высокое дерево, бегать наперегонки по глубокому снегу. Главный резник Выло Дударь удостаивал победителя высокой наградой при условии, что тот поцелует свиной зад. Спустя несколько лет мне пришлось выполнять это весьма щекотливое условие, чтобы по праву завоевать первый приз, и должен признаться, приятного в этом мало. Выло Дударь первый осыпал меня градом насмешек, и я старался проделывать эту процедуру с закрытыми глазами. Вот почему, когда я впоследствии прочел «Бай Ганю» — бессмертное творение нашего Алеко Константинова, — гениальный принцип героя книги отнюдь не удивил меня, а лишь послужил подтверждением моего тогда еще небольшого жизненного опыта.

Собаки располагались поодаль на расстоянии, которое, как бы сказать, определялось степенью их родства и заслугами, — так и мы, люди, занимаем неодинаковое положение, когда дело касается привилегий. Ближе всего к тем, кто свежевал свиную тушу, сидели наши собаки: они знали, что могут рассчитывать на самый большой куш; опытные в таких делах псы следили за каждым движением людей. По мере того как мясник доставал из свиной утробы легкие, селезенку или другой внутренний орган, собаки инстинктивно подавались вперед и, облизываясь, повизгивали от нетерпения. Соседские собаки сидели чуть поодаль, а позади них из-за столбов и плетней высовывались морды совсем чужих, незнакомых псов. Чем гуще был запах, щекотавший их ноздри, тем чаще в воздухе, подобно красным молниям, мелькали их языки.

Но вот один из мужчин бросил в снег ворох дымящихся немытых кишок. Наши собаки мигом ухватили их и поволокли к ближнему плетню. Соседские псы, только этого и ждавшие, тоже кинулись к поживе. Их примеру последовали совсем чужие, незнакомые псы. И нашим собакам, хочешь не хочешь, пришлось делить добычу с конкурентами, что, как известно, не очень-то приятно да и несправедливо.

Псы вздыбили шерсть, оскалили зубы и, повернув друг к другу вымазанные нечистотами морды, злобно зарычали. Возле их лап лежали остатки добычи. Стоило кому-нибудь схватить лакомый кусок, как на него набрасывалась вся свора. Постепенно все, кто был послабее, удалились с поля боя зализывать раны и предаваться мечтам о новых рождественских пиршествах, и на арене остался один наш пес, искусанный до крови, с вырванными клоками шерсти. Он доел остатки кишок и улегся под амбаром, а нашим хохлаткам и сорокам не осталось ничего другого, как поклевать пропитанного кровью снега.

Нельзя сказать, чтоб я в ту пору отличался особой наблюдательностью, однако же эта языческая картина не могла не запасть в душу. Она пробудила смутные ассоциации, связанные с моим будущим, и я решил, что если в предстоящей жизни мне придется по-собачьи вырывать у кого-нибудь кусок вонючей кишки, то в этом, право же, мало хорошего. Но это горькое предчувствие, мгновенно стеснившее мою грудь, так же мгновенно испарилось. Как уже упоминалось в первой части моей повести, я, унаследовавший от матери еще до рождения здоровый народный оптимизм, не поддался вредным интеллигентским настроениям. Не бывать тому, сказал я себе, чтобы я грызся со своими собратьями за шмат вонючей кишки! Если уж грызться, то за аппетитный кусок свежего мяса. Подумав так, я огляделся по сторонам, и на душе стало покойно и весело, как всегда, когда я созерцал картины природы. Неяркое рождественское небо ласково голубело над селом, возле дома сиротливо покачивались тонкие стволы акаций, а за ними, точно написанные акварелью, виднелись соседние дома, над крышами которых, казалось, курились гигантские трубки. Отец выгнал скотину на водопой, корова и пара волов покинули двор с солидным достоинством, словно зрители, которых разочаровало первое действие спектакля; они шли по улице, почесывая о плетень грязные бока, лениво помахивая друг на друга рогатыми головами, словно перед дракой. Я внимательно наблюдал за их поведением из окна: мне пришло в голову, что неплохо бы описать их в своих будущих сочинениях. А впрочем, подумал я, дались мне эти четвероногие! Не лучше ли предоставить их изображение нашему Йовкову, который так любил заступаться за бессловесных. Однако же от глаз моих не укрылось, что если собаки, куры, вороны и другие дикие и домашние животные лизали и клевали кровавый снег, то волы, почуяв запах крови, отворачивались и отходили: вид и запах крови им были явно не по душе. Подросши, я не удивлялся, слыша, как крестьяне называют волом какого-нибудь смирного, бессловесного трудягу.

Пока я так размышлял, мои домашние успели расставить из одного конца комнаты в другой столы и усадить за них гостей. Чтобы я вел себя чинно, моя девятилетняя босоногая тетя положила меня в люльку и принялась качать. Люлька была подвешена к потолку, и я, взмывая выше бараньих шапок пирующих, долетал до середины стола, и сверху как на ладони было видно все, что лежало и стояло на нем: огромные ломти хлеба, миски с соленьями и вареным мясом, красноватые головки лука, пузатые кувшины с вином и высокие, стройные бутылки с ракией. Гости сидели, обливаясь потом, и никому из них не приходило в голову расстегнуться или хотя бы снять шапку. Они громко шмыгали носами и ели горячую мясную похлебку, вытирая мокрые носы рукавами кожухов. Запах овчины был невыносимо тяжел для моего нежного обоняния, и я потерял сознание. А когда очнулся, гости продолжали работать челюстями, они пировали на широкую ногу, под стать запорожцам, с хрустом ели лук и, опорожняя кувшины с вином, блаженно отрыгивали. Потом кто-то из них заиграл на кавале, полилась сколь протяжная, столь и древняя мелодия, все притихли, заслушались. А когда кавал умолк, дед, уже раскрасневшийся как рак, вдруг повернулся к маме и сказал:

— Ты бы, невестушка, спела нам песню!

— Я не умею, — смущенно промолвила мама.

— Где это видано, чтобы молодка не умела петь! — загалдели женщины.

Мама стеснялась петь при людях, но отказывать гостям было невежливо. Дедова просьба была продиктована не столько любовью к вокальному жанру, сколько гордостью за сноху — он хотел, чтобы она не ударила лицом в грязь перед гостями. Дед гордился и своим «семенем», то есть моей особой, и время от времени с нежностью поглядывал на люльку.

— А мальчонка-то весь в наш род. Ох, и живучая же наша порода!

«Тем хуже для меня, — думал я. — Одна только надежда, что со временем я как-нибудь одолею проклятую наследственность! А не то быть мне всю жизнь низкорослым и плешивым, как мой дед, а вдобавок еще и с явной нехваткой умственного багажа. Кто за меня такого замуж пойдет?»

Теперь-то я уж знаю наверное, что бог карает за зазнайство: я унаследовал от деда все, от чего так открещивался, да еще в двойном размере.

Все гости бесцеремонно уставились на маму. Она покраснела, сделала глубокий вздох и запела. Пожалуй, один только я видел, чего это ей стоило: мама стеснялась своих скромных артистических возможностей, и это говорило о том, что у нее было незаурядное эстетическое чутье, сослужившее ей добрую службу потом при пении колыбельных песен. Публика, которую больше интересовало содержание песни, нежели ее исполнение, удостоила певицу аплодисментами. Содержание же песни отличалось большим драматизмом, я помню его до сих пор. В ней говорилось о Стояне, который в дни первой мировой войны очутился во вражеском плену на острове Трикери, где провел девять лет. Жена все девять лет ждала Стояна, а на десятый, не имея от него вестей, вышла замуж за другого. Стояну же именно в это время удалось бежать из плена, а после долгих злоключений он воротился в родное село, заросший, исхудалый, еле передвигающий ноги от усталости, и постучался в дверь своего дома…

Женщины тут захлюпали, а мужчины громко завздыхали и один за другим начали сдвигать шапки на затылок. Они знали содержание песни от первого до последнего слова, однако с нетерпением ждали куплета, в котором рассказывается о том, как жена Стояна, отворив дверь, увидела на пороге своего первого суженого. Одна из соседок, чтобы не разрыдаться в голос, закусила кончик головного платка, остальные женщины усердно зашмыгали носами и стали сморкаться в ладони. Дедова чувствительность сказалась в том, что две крупные слезы скатились по его морщинистой щеке, повисли на краях усов и капнули на колени. Выло Дударь, что так искусно, одним ударом ножа прикончил бедную свинью, вдруг залился слезами, громко всхлипнул, издав звук, очень похожий на хлопок извлекаемой из бутылки пробки.

Кончив петь, мама сказала: «Спасибо за внимание!», а растроганные гости в ответ поблагодарили за песню и смолкли, все еще находясь под впечатлением навеянных ею переживаний. Потом они спохватились и хотели вызвать певицу на бис, но тут вмешался я: дилетантизм претил мне еще в колыбели. Я заорал благим матом, мама занялась мной, и это лишило ее возможности спеть вторую песню. Гости пели, веселились, смеялись до слез, мужчины, как обычно, рассказывали разные истории из солдатской и фронтовой жизни и вновь пели и пили, и плакали, и потешались, и отплясывали так, что пол ходил ходуном, и разошлись по домам, когда перевалило за полночь.

Надо же, какой мудреный народ, думал я, посматривая на веселящихся гостей с высоты своей колыбели. Глазом не моргнув, могут заколоть свинью — и плакать, растроганные чужим горем. Кто же они — взрослые или дети? Наверное, и то и другое сразу. Да, да, так оно и есть, ведь наша печальная история создана взрослыми, а наши песни, похоже, слагали дети. И все же понять их характер было нелегко. Правда, мне шел тогда всего десятый день, но и теперь, когда я прожил уже не одну тысячу дней, они порой ставят меня в тупик. Одно мне было понятно и тогда, и теперь: я твердо знал, что сам я тоже неотъемлемая частица их, что их враги — это и мои враги, а их друзья — мои друзья; что когда я порой досадую на них и насмехаюсь над ними, то, по существу, я досадую на себя и насмехаюсь над собой, и что унаследуй я одно лишь это их свойство — мне надлежит снимать перед этими людьми шляпу.

Я успел задремать, когда с улицы вдруг донесся громкий выстрел. Домашние с тревогой переглянулись. Дед вышел на двор и долго не возвращался. Потом прогремел еще один выстрел, и дед пришел. Он сказал, что это Выло палит из своего пистоля, и начал разуваться.

Вся наша родня, как известно, гордилась моим дядей Мартином, в домашнем кругу его имя произносилось с уважением и страхопочитанием, но при посторонних домочадцы предпочитали не говорить о нем или же начинали упрекать его за безрассудство, опасаясь, как бы их не обвинили в соучастии. Где он теперь, живой или нет, — этот вопрос задавали себе все мои родичи, занимал он и меня, страстно мечтавшего увидеть дядю Мартина и познакомиться с ним.

2

Есть только одна сила — дерзновение, и одна слабость — бессилие.

Андре Моруа

А дядя Мартин, вскинув на плечо неразлучный свой карабин, направлялся в усадьбу местного богача Маврикия Николаева. Он шел быстро, уверенным размашистым шагом человека, который знает, что его ждут с распростертыми объятиями. Два месяца тому назад дядя Мартин направил вышеупомянутому Маврикию Николаеву любезное послание с просьбой оставить «в дупле старого вяза» три тысячи левов. В письме были названы место, день и час, но послание дяди Мартина осталось без ответа. Маврикий Николаев то ли не понял странной просьбы, то ли не испытывал ни малейшего желания делать подарки незнакомым людям. Но дядю Мартина, как и следовало ожидать от человека с его характером, такое пренебрежение нисколько не задело, он проявил завидное терпение. Наш сорвиголова отсиживался у своего дружка в одном селе, и, если не принимать во внимание акций по экспроприации домашней птицы, которые он считал унизительными и к которым прибегал поневоле в целях удовлетворения жизненно важных потребностей, дядя Мартин бездействовал, то есть обдумывал программу и тактику действий. Несмотря на врожденную храбрость, он несколько месяцев колебался, прежде чем предпринять наскок на усадьбу Николаева. Следовало предусмотреть все до мелочей — они могли иметь роковые последствия. Дядя Мартин не помышлял о грабеже ради собственного обогащения — жажда наживы была ему чужда. Он мечтал раздать изъятые у богачей деньги беднякам (вообразив, что это его призвание).

Маврикий Николаев после получения любезного послания дяди Мартина предпринял, конечно, ряд строгих мер по усилению охраны усадьбы и своей казны. Содержание полученного им письма, вероятно, стало известно полиции, и потому дядя Мартин с помощью своих единомышленников постарался распустить слух о том, что в округе действует сплоченная тайная организация; воображение народа наделило ее могущественной силой.

Можно было ожидать, что владелец усадьбы принял решение в случае чего пустить в ход оружие (между прочим, он имел на это право), и дядя Мартин мог вместо денег получить пулю в лоб. Но его буйство и безрассудство не допускали таких серьезных последствий, дяде Мартину и в голову не приходило, что кто-нибудь может с легкой руки его прикончить. В его двадцать пять лет это было простительно.

Надо сказать, что у дяди Мартина в предстоящем поединке с владельцем усадьбы имелся союзник, таким надежным союзником был страх. Впоследствии, когда ему случилось углубиться в дебри философии, он пришел к выводу, что в этом мире многое держится на страхе: устои государства, общества, семьи и даже отдельной личности, что добродетель — отнюдь не плод человеческой порядочности, а порождение страха. Тот, кто творит добро, делает это не для того, чтобы предохранить душу от зла, а чтобы обезопасить себя от карающей десницы закона, избежать осуждения окружающих и в конечном счете — обеспечить себе теплое местечко в раю. А не то милостивый всепрощающий бог пошлет страшную кару, заставит бить в барабан и гонять зайцев на небесных лужайках или же окунет по самую шею в котел с дегтем. Господу хорошо известно, что собой представляют люди — подобия божьи, — он знает, что их не прельщают даже соблазны райской жизни, и, чтобы направить их на путь истинный, он первым делом постарался внушить им чувство страха. Вот почему даже верующие — а может, они-то в первую очередь! — веруют только из боязни. Страх причиняет людям много бед, он делает их несчастными. Трус не бывает счастливым. Счастье — удел дерзновенных, ибо только им суждено добиваться воплощения своих идеалов…

Трудно сказать, откуда брала начало философия дяди Мартина (возможно, он вычитал все это из книг, когда учился в гимназии, или же его просветил какой-нибудь горе-интеллигент под стать ему самому), как бы то ни было, вся его жизнь, все чувства, помыслы и дела служили столь наглядным примером верности этому философскому кредо, что, казалось, оно было заложено в нем от природы.

Не доходя до усадьбы, дядя Мартин повесил свой карабин на ветку дерева и безоружный постучался в ворота. Было около девяти часов вечера, и многие окна большого дома светились. Во дворе залаяла собака, и этот лай говорил о том, что собака огромная и очень злая, затем дядя Мартин услыхал скрип снега под чьими-то тяжелыми шагами, и мужской голос спросил:

— Кто там?

— Я, — сказал дядя Мартин. — Отопри калитку!

— А кто ты такой?

— Симо. Дядя дома?

— Дома, — ответил голос и умолк.

Дядя Мартин с минуту помолчал, чтобы проверить, как подействовал на человека его обман. Он заранее досконально разведал местоположение усадьбы и родословную ее владельца, ему были известны даже имена слуг. Симо был племянник Маврикия Николаева, сестрин сын, большой мастак на всякие выдумки. Он занимался охотой, устраивал с местными крестьянами конные состязания, внося разнообразие в скучную, монотонную жизнь усадьбы. Симо вел в городе дела своего дяди, и Маврикий Николаев ценил это.

— Это ты, бай Димитр?

— Нет, — ответили из-за ворот. — Это Милош.

— Да ты что, не узнал меня, бай Милош?

— Узнал, как не узнать, — сказал слуга и отпер калитку.

— Добрый вечер! — поздоровался дядя Мартин и крепко пожал Милошу руку.

Он укутал лицо шарфом, и в темноте не видно было даже его глаз.

Милош принялся оборонять дядю Мартина от громадного пса, а тот тем временем поднялся на веранду, взял стоявший у двери веник и, громко притопывая по деревянному полу, начал старательно обметать снег с сапог. Так спокойно, по-домашнему мог вести себя только свой человек, и хозяева не обратили на этот шум никакого внимания. Дядя Мартин откинул с лица шарф, постучался и, услышав из комнаты голос хозяина, распахнул дверь.

— Добрый вечер! — со спокойной улыбкой сказал он с порога. — Принимаете незваных гостей?

Маврикий Николаев, склонившийся к камину, не распрямляясь повернул голову в сторону дверей. Сощурив черные, еще сохранявшие живой блеск глаза, он окинул незнакомого гостя пристальным взглядом, но не обнаружил ничего подозрительного.

— Добрый вечер! — сказал он и после недолгого колебания добавил: — Заходи!

Маврикий Николаев в добром настроении бывал общителен, приветлив, в плохом — вспыльчив и невоздержан: любитель пирушек, он с упоением распевал в кругу друзей старые гайдуцкие песни, что не мешало ему цепляться к ним, препираться из-за пустяков, одним словом, был он человеком экспансивным, легко переходившим из одной крайности в другую.

Дядя Мартин не спешил представиться, ждал, когда его попросит хозяин.

— Садись, гостем будешь! — сказал Маврикий Николаев уже более миролюбивым тоном и сам сел за стол. — Кто ты такой, каким ветром тебя к нам занесло?

Дядя Мартин придвинул стул и уселся напротив. С его лица не сходила по-детски простодушная, застенчивая улыбка.

— Прошу извинить за беспокойство. Я Мартин Карабелов, — коротко и ясно представился дядя Мартин. — Пришел поговорить кое о каких наших делах.

— О «наших» делах! Ишь ты! — воскликнул Маврикий Николаев, переходя на визгливый фальцет.

Верный своему переменчивому нраву, он сердито уставился на гостя глазами, в которых появился злой, какой-то кошачий блеск, и с трудом сдерживал клокочущий в горле резкий, пронзительный смех. Этот умный пятидесятишестилетний мужик, много повидавший на своем веку, не мог поверить, что сидевший напротив круглолицый парень с такой застенчивой улыбкой — Мартин Карабелов. В отличие от местных крестьян и прислуги, которые слепо верили слухам, Маврикий Николаев был убежден, что тайная организация, если она существует на самом деле, — просто-напросто шайка разбойников, и ее главарь не может быть таким молодым и простодушным. Правда, самому Маврикию Николаеву никогда не приходилось общаться с разбойниками, но это отнюдь не мешало ему представлять их вожака одноглазым страшилищем с перебитым носом и рубцами от старых ран, вооруженного по меньшей мере пятью пистолетами, с кровожадным блеском в глазах. Предвкушая приятную развязку забавного недоразумения, которое станет поводом для веселых шуток в семейном кругу, Маврикий Николаев улыбнулся и спросил:

— Эй, парень, да ты случайно не Мартин-разбойник?

— Он самый, — сказал дядя Мартин. — Только я никакой не разбойник!

Веселые искорки у него в глазах погасли, уступив место спокойному, пристальному выражению.

— Если не верите, могу подтвердить документально.

Маврикий Николаев был не из пугливых. Глаза дяди Мартина сказали ему все. Быстро выдвинув ящик стола, он достал огромный, как утюг, револьвер и навел его на дядю Мартина. Лицо хозяина побелело от бешенства, дуло «утюга», устрашающе нацеленное в грудь гостя, подрагивало.

— Значит, ты и есть Мартин-разбойник?

— Меня зовут Мартин Карабелов, но я не разбойник, а лицо политическое, и пришел побеседовать по поводу письма, которое я вам послал…

— Не шевелись — изрешечу! — грозно крикнул Маврикий Николаев.

Дядя Мартин и не думал шевелиться, он отвел взгляд от дула револьвера и продолжал сидеть как ни в чем не бывало. Он предвидел множество возможных ситуаций, но появление револьвера явно не взял в расчет. По его мнению, владелец усадьбы мог его убить не из чувства самосохранения, что было бы вполне резонно, а по дурости, по своей серости, а больше всего из скаредности. «Ну и скряги же эти наши богачи! — подумал дядя Мартин. — И как не умеют оценить по достоинству противника. И это представители привилегированного сословия, которые вдобавок ко всему мнят себя аристократами! Нет, с этим господином надо было поступить классическим способом, подстеречь где-нибудь в укромном месте или влезть к нему в опочивальню через окно. Очень жаль, что человек, связавшись с необразованными людьми, становится жертвой своей незаурядности! А все-таки интересно знать, хватит ли смелости у этого скупердяя нажать на спуск, а если нажмет — то попадет ли в цель. Стоит ему ошибиться всего на миллиметр, как пуля ударит в стену, а в эти доли секунды можно попытаться его обезоружить…»

— И если я тебе не дам деньги, ты меня прикончишь, так или не так? — окончательно выйдя из себя, вскричал Маврикий Николаев.

— Да! — сказал дядя Мартин. — Таковы законы организации.

— Посмотрим, кто кого прикончит!

Гость покосился на «утюг» и увидел, что палец Маврикия Николаева, засунутый в дужку над спуском, дрожит, как у последнего труса и неврастеника. «Теперь уже не он сам, а его палец может меня убить», — подумал дядя Мартин, чувствуя, как по складке между бровями повыше переносицы течет горячая струйка пота. И в таком положении, которое романисты обычно называют труднейшим испытанием, дядю Мартина разобрало неуемное любопытство.

«Ну-ка поглядим, — думал он, — спустит этот идиот крючок или нет. Если мне сейчас суждено кончить свою жизнь так нелепо, то и черт с ней, если же нет, то мы еще повоюем!» И пока он так стоял одной ногой на краю пропасти, подвергая проверке свою неустрашимость, дверь вдруг распахнулась, и в комнату впорхнула молодая женщина.

— Симо! — с радостным нетерпением воскликнула вошедшая и бросилась к дяде Мартину, но на полдороге вдруг остановилась и растерянно произнесла: — А слуга сказал, что пришел Симо…

Увидев в руке Маврикия Николаева «утюг», она испуганно прижала ладони к груди и прикипела к месту.

Дядя Мартин взглянул на нее и вмиг оценил все ее достоинства. Женщине этой с приятно закругленными формами и густыми каштановыми волосами было лет двадцать шесть. У нее было красивое лицо, на котором особенно выделялся своей обворожительностью рот — слегка приоткрытый, с полными свежими губами, он и в такую минуту ее растерянности и испуга сохранял свою привлекательность и чувственность. Дядя Мартин не успел разглядеть только бюст незнакомки, поскольку она заслонила его руками, а к тому же в этот момент Маврикий Николаев, не совладав со своим непослушным пальцем, танцевавшим на спуске, выстрелил. Казалось, громыхнул не «утюг», а вся комната, как будто кто-то пальнул из мелкокалиберного орудия, и на стене, на расстоянии какой-нибудь пяди от головы дяди Мартина, образовалась дыра величиной с «утюг». Женский страх так же эластичен, как и их плоть, молодая женщина, побледневшая не меньше Маврикия Николаева, в мгновение ока подбежала к нему и оттолкнула руку с «утюгом».

— Ты с ума сошел! Ведь так же можно убить человека!

— И убью! Изрешечу всего! — сказал Маврикий Николаев.

Впрочем, после выстрела — первого выстрела, сделанного им по живому человеку в упор, — он вдруг как-то успокоился, в голосе его чувствовалась сдержанность, это означало, что вторую пулю он пошлет в цель.

— Он разбойник, таким, как он, не место на белом свете!

— Разбойник? Тебе это приснилось!

— Это Мартин-разбойник.

— О-о-о! — воскликнула она, а как известно, это восклицание у представительниц прекрасного пола выражает множество самых разных чувств, и в первую очередь — безудержное любопытство.

От глаз молодой женщины не укрылся восторженный взгляд дяди Мартина, которым он смотрел на нее в ту секунду, когда смертоносная пуля пролетела у самой его головы, — его поведение, конечно же, не могло не восхитить ее. Это мгновение не раз потом всплывало в ее памяти, воспламеняя воображение даже в ту пору, когда женщина уже перестает чувствовать себя женщиной. «Этот молодой человек, — подумала она, — или не в своем уме, или же он рыцарь до мозга костей». Непоколебимое спокойствие дяди Мартина, его проницательная улыбка красноречиво говорили о том, что он настоящий рыцарь, и притом неравнодушен к ней. И ей не оставалось ничего другого, как великодушно взять его под свое покровительство в надежде на пикантную развязку этой неожиданной истории.

— Опомнись, что ты делаешь! — женщина решительно встала между противниками. — Как можно убивать человека?

— А если он меня убьет?

— Неужели это правда, сударь? — спросила дядю Мартина его заступница, и лицо ее озарилось лучезарной улыбкой.

Он радостно замахал руками.

— Неужели вы верите этому? Послушайте, милая барышня, если бы у меня было такое намерение, разве б я пришел сюда с пустыми руками?

— Вот видишь, кузен!

— Дора, выйди, пожалуйста, из комнаты! Не лезь не в свое дело! — резко бросил Маврикий Николаев и указал на дверь. — Этот человек требует, чтобы я дал ему три тысячи левов. Если я не дам этих денег, он меня прикончит. А я не дам!

— Может, вы все-таки договоритесь, — сказала Дора и вновь обратилась к дяде Мартину: — Правда, сударь?

— С таким благородным намерением, милая барышня, я и пришел сюда, но господин Николаев встретил меня негостеприимно, с оружием в руках.

Маврикий Николаев положил «утюг» на стол, но руки на всякий случай не снял.

— Ладно, договоримся. Я не дам ему ни лева, вот и все.

Дядя Мартин простодушно улыбнулся.

— Воля ваша. Я не стану применять насилие. Я пришел сказать, что наша организация приняла решение и что…

— Никакой организации нет, а есть банда разбойников, и ты ее главарь! — грубо оборвал его Маврикий Николаев.

— Да, я руководитель этой организации, не отрицаю, — с подобающей скромностью сказал дядя Мартин.

— И за что же, осмелюсь спросить, борется ваша организация?

— На первых порах организация приняла решение взять у богатых известные суммы денег и раздать их бедным.

— Ого! — воскликнул Маврикий Николаев. — Вы набьете карманы ворованными деньгами, а бедные получат… — Он ввернул словцо, от которого молодая дама стыдливо опустила глаза и закрылась ладонью.

Дядя Мартин не упустил случая выразить ей благосклонное сочувствие.

— Позвольте, я не привык выслушивать такие выражения в присутствии особ нежного пола! — сказал он и покраснел от натуги: первый шаг на стезе хорошего тона дается не легко.

Дора слегка наклонила голову и бросила на него взгляд, исполненный глубокой нежности. Как бывает в подобных случаях, она подумала: «Боже, да ведь он настоящий кавалер и храбрый рыцарь!» А Маврикий Николаев, который не был полуинтеллигентным разбойником и не читал любовных романов, тут же постарался отомстить им обоим за свое невежество. Смерив свояченицу коротким уничтожающим взглядом, он красноречиво подмигнул дяде Мартину: дескать, строит из себя святую, а у самой стыда ни на грош, у первого встречного мужика готова повиснуть на шее… Гость расшифровал его взгляд без малейших усилий, быстро и точно.

— Ну, а если богатые не дадут денег?

— В таком случае, — с явным сожалением признался дядя Мартин, — им придется потерпеть известный урон.

— Будете жечь?

— Если бы вы не думали, что наша организация — банда разбойников, я бы разъяснил более подробно ее цели. Но поскольку вижу, что это бесполезно, скажу одно: средства, к которым нам приходится прибегать, нельзя назвать невинными. Но, как говорится, средства оправдывают цель, и многие честные люди дали присягу пустить их в ход…

Великий Макиавелли, наверное, бог знает как долго ломал голову, пока ему удалось сформулировать свой знаменитый принцип о том, что цель оправдывает средства, а дядя Мартин не моргнув глазом перевернул эту установку вверх ногами. Интересно, как бы реагировал на такую дерзость сам Макиавелли: возмутился бы невежеством безвестного жителя Добруджи или, наоборот, похлопал бы его по плечу и объявил своим последователем? Скорее всего, он бы выразил снисходительную похвалу, чтобы его последователь паче чаяния не возомнил, будто достоин занять место рядом с учителем. Но жизнь красноречиво подтвердила, что дядя Мартин преподнес в дар человечеству новую истину и тем самым заткнул за пояс всех иезуитов заодно с папами и кардиналами всех времен.

— Ну же, я слушаю! — нетерпеливо подзадорил его Маврикий Николаев.

— Каждый лев принадлежит организации, и того, кто разбазарит хоть одну стотинку, ждет смерть. Не вы первый, к кому мы обратились за помощью, — почтительно произнес дядя Мартин и добавил: — Один из наших уже поплатился жизнью.

Маврикий Николаев вздохнул, давая понять, что он готов сложить оружие, но потом вдруг снова заупрямился:

— Не дам ни лева!

Дядя Мартин пожал плечами и взглянул на свою покровительницу, чтоб лишний раз засвидетельствовать свое нижайшее почтение. И она вдруг заявила Маврикию Николаеву:

— Кузен! Разреши мне побеседовать с этим господином тет-а-тет.

Тому не оставалось ничего другого, как согласиться в надежде, что эта вертихвостка поможет ему выкарабкаться из затруднительного положения. «Говори хоть всю ночь напролет, была бы охота… Только убирайтесь с глаз долой!» — подумал он, а вслух произнес:

— Говори, кто тебе мешает!

Сказал и грузно откинулся на спинку стула.

Дора пригласила дядю Мартина пройти за ней. Она ввела его в небольшую уютную комнату, усадила на широкий удобный стул и села напротив.

— Неужели вы и правда не можете отменить приговор?

— Это не приговор, а просьба…

— Ах, да все равно. Будем считать, что речь идет о долге…

— Вы очень милы, я всегда буду питать к вам самые лучшие чувства! — сказал дядя Мартин, выискивая в своем словаре полуинтеллигентного разбойника подходящие выражения. — Ваше благородство тронуло меня до глубины души, и если бы все зависело только от меня, я бы с дорогой душой отказался от этих дурацких денег.

— Я не сомневаюсь, что вы настоящий кавалер и самый благородный человек на свете. Ведь вы убавите сумму, правда? — Дора не знала, каким временем она располагает, и это вынуждало ее без всяких предисловий перейти к деловой части встречи. — Ну сделайте это ради меня! — Она протянула руку и дотронулась до колена собеседника.

— Вы меня искушаете! — произнес дядя Мартин, думая: «Так держать, кукла!»

Он смотрел на нее в упор, имея возможность разглядеть до мельчайших подробностей ее прелести, которые превзошли его ожидания. Возбуждение, вызванное близостью хорошенькой женщины, явно подливало масла в огонь. Надо сказать, что дядя Мартин несколько месяцев вел жизнь девственника (если не считать мимолетной интрижки с одной костлявой учительшей — похождения крайне обидного для человека его вкуса и темперамента), а Дора (употребим невысказанное вслух определение дяди Мартина) была женщина хоть куда. Впоследствии дядя Мартин не раз, охваченный сладкой истомой, вспоминал ту ночь, когда он познал блаженство истинных любовных утех. Предвкушая их, он исходил из амурных историй, героинями которых были деревенские красавицы, не подозревая, что имеет дело с бывшей воспитанницей одного из бухарестских пансионов, женщиной, которая, очень рано овдовев, безвыездно жила у своей сестры и служила для провинциального общества объектом всевозможных кривотолков, среди местных тузов за ней укоренилась слава женщины страстной и несколько опасной. Более интеллигентные мужчины считали, что она страдает нервическими припадками, называя их непонятным по тем временам словом «истерия». А в сущности Дора не была истеричкой, ее состояние было вызвано томлением зрелой женской плоти, над которой довлели предрассудки «порядочного общества». Дядя Мартин на первых порах немного стеснялся, но, верный своему нраву, вскоре перешел к активным действиям.

— Ой, что вы делаете! — воскликнула Дора, когда гость заключил ее в объятия и ни за что не соглашался разжать руки.

— О, вы так прелестны! — шепнул дядя Мартин.

— Вы меня оскорбляете!

— Ваша красота парализует мою волю, я чувствую себя жалким ничтожеством, готовым пасть к вашим ногам! — произнес дядя Мартин и в самом деле упал к ногам своей дамы сердца, положив голову ей на колени. Дора, обхватив ее руками, сказала:

— Ах, я позову на помощь!

— Будьте так великодушны, милая барышня!.. — промолвил дядя Мартин и, решив, что уже сполна воздал должное высокому стилю, поднялся, весь обливаясь потом, подхватил Дору на руки и положил на кровать.

Спустя два часа она пошла к своему родственнику и сказала, что «тот тип» сбавил тысячу левов. Маврикий Николаев с женой сидели у камина, он держал на коленях «утюг».

— Действуй, как находишь нужным! — сказал Маврикий Николаев, воспрянув духом. — Передаю тебе полномочия.

Наконец-то до него дошло, с каким человеком он имеет дело. Маврикий Николаев освободил слуг, что мерзли на дворе, поднятые по тревоге. Дора принесла дяде Мартину угощение и сказала, что он не должен стесняться. «Чувствуйте себя как дома!» — добавила она. Гость, которому осточертела скитальческая жизнь, и не думал стесняться, он и впрямь чувствовал себя как дома, а может, и того лучше. В ту ночь, которая показалась обоим такой короткой, бывшая воспитанница бухарестского пансиона отдалась дяде Мартину со всей своей вдовьей страстью, дав ему понять, что до сих пор он был всего-навсего задиристым деревенским петушком. В ее объятиях, как некогда Нерон в объятиях Поппеи, он впервые узнал, что такое пылкая, поистине титаническая страсть, и этот урок стоил ему еще пятисот левов. Дядя Мартин отказался бы и от остальной суммы, но это бы подорвало авторитет возглавляемой им «тайной организации».

Утром Дора подала ему завтрак в постель. На подносе он обнаружил конверт, в который Маврикий Николаев вместе с деньгами вложил неизвестно зачем расписку на сумму 1500 левов. Дядя Мартин подмахнул ее от имени организации, позавтракал, еще раз внял призывным мольбам любезной хозяйки и покинул усадьбу с достоинством, которому мог бы позавидовать сам Цезарь. Ишь, как все получилось, шутя! — думал он, снимая с дерева карабин, повешенный туда с вечера. — Выходит, что на серьезные дела надо смотреть сквозь пальцы, черт побери!»

Это был третий урок, полученный им той ночью в усадьбе Маврикия Николаева.

3

Безграничной кажется любовь женщины, которую мы не знаем.

Жиральди

Первой красивой женщиной, которую я увидел в своей жизни, была красотка Аница. Мне исполнилось двенадцать дней, когда она пришла к нам поздравить меня с прибытием на белый свет. При виде такой красивой женщины я, как всегда, ужасно смутился, к тому же положение, в котором она меня застала, было довольно-таки скандальным. Я лежал на пеленках, а мама, распеленав меня, вытирала, как бы сказать, наглядные плоды моей беспомощности. Мы с ней были дома одни, красивая Аница пробралась в дом, точно ласка, не замеченная собаками. Стоило ей открыть дверь и встать на пороге, как в нашей низкой душной комнате сразу стало светло и приветливо, словно кто-то невидимый, сняв закопченный потолок с кривыми балками, заменил его стеклянным, и я тут же подумал о том, что женская красота излучает особый свет и преображает все вокруг. Если бы я тогда знал Толстого, мне бы еще пришло в голову, что, о каких бы пустяках ни говорила красивая женщина, даже если она болтает сущий вздор, ее речи кажутся умными, по крайней мере в глазах мужчин.

Аница же была не только красивая, но и умная, что вполне резонно удивило бы великого писателя. Склонившись надо мной, она поцеловала меня в лоб и сказала, что в жизни не видала красивее младенца и что если она когда-нибудь родит ребеночка, то он будет таким, как я. На радостях я принялся неистово сучить ногами и улыбаться беззубым ртом; не отдавая себе отчета в том, что подобная суетность у мужчины в возрасте двенадцати дней — явление, можно сказать, сверхъестественное и что в будущем это сулит мне немало бед. С моей стороны то была первая попытка ухаживанья за женщиной, и можно сказать, что она имела успех: Аница взяла меня на руки и трижды поцеловала в лоб. Свидание с такой красивой женщиной доставило мне огромное удовольствие, я получил возможность показать себя галантным кавалером, и еще я постиг простую истину, что очарование и разочарование ходят рука об руку.

Мама угостила Аницу кровяной колбасой, налила ей чарку вина. Аница ела колбасу и без умолку хвалила меня, а потом вдруг ни к селу ни к городу сказала, что я вылитый дядя Мартин. Мол, такой же, как он, живой, разговорчивый да улыбчивый. Мама при всей ее сообразительности не поняла, куда гнет Аница, и принялась ее уверять, что я пошел в ее родню, она, бедняжка, пыталась убедить в этом моего отца до самой смерти. Я же сразу догадался, что мое появление на свет было для Аницы всего лишь поводом прийти к нам и разведать, где обретается дядя Мартин и что с ним. Она знала, что маме велено держать язык за зубами, и, чтобы разузнать хоть что-нибудь, продолжала твердить, будто я очень похож на дядю Мартина. Она всячески меня ублажала, но я, разгадав ее коварный умысел, презрел ее. Я начал сучить ногами, вертеть головой, я кричал, словно меня режут, мама, встревожившись, занялась мной, а гостья, торопливо простившись, ушла. Когда же за ней захлопнулась дверь, засиженный мухами потолок снова мрачно повис над моей головой, в комнате сделалось сумрачно, и мне захотелось догнать Аницу и попросить, чтобы она вернулась. Пускай она коварная, думал я, пусть ласки, которыми она осыпает меня, неискренние, притворные — ничего, я все стерплю, лишь бы она была рядом, озаряя наш дом своим очарованием. Одним словом, я уже в колыбели был готов терпеть унижения ради женской красоты, и это стало моим уделом. За многие годы у меня побывало немало женщин, таких же красивых, как Аница, но все они приходили ко мне не ради меня самого, а ради чего-нибудь другого, я пытался внушать себе презрение к их фальшивым ласкам, но не смог устоять перед их обаянием, я понимал, что мне ни за что не возненавидеть их по-настоящему, всеми фибрами души.

То же самое испытывал, вероятно, Трифон Татаров, свекор Аницы, но в отличие от меня он постиг эту простую истину слишком поздно — в пятьдесят два года. В памятную ночь свадьбы сына, когда они с женой в потемках ловили голубей, чтобы скрыть от людей свой позор, Татаров возненавидел Аницу и стал кроить планы, как оторвать от нее сына или хотя бы построить им отдельный дом, пусть убираются с глаз долой. И Татариха тоже возненавидела невестку — она воспылала к ней той лютой ненавистью, какую способна испытывать пожилая увядшая женщина к молодой, красивой и беспечной. Пожалуй, беспечность Аницы больше всего злила свекра и свекровь. Если бы молодая женщина стыдилась своего бесчестья, она бы превратилась для стариков в мишень, которую можно поразить не целясь. Но Аница оказалась крепким орешком, пули, отравленные ядом ненависти, отскакивали от нее, словно она была закована в броню. Наутро после брачной ночи молодая невестка встала чуть свет, надела свадебный наряд и с самой невинной улыбкой сказала:

— Доброе утро, матушка и батюшка!

У стариков от неожиданности свело челюсти, и они не проронили ни слова в ответ. Думаю, что, если бы Аница появилась в мини-юбке и с сигаретой во рту, как ходят нынешние снохи, стариков бы, как пить дать, хватил удар. Аница же, глазом не моргнув, стала хлопотать по хозяйству, она не ходила, а летала по комнате, как мотылек. Пока свекровь и свекор лежали в постели, натянув одеяло до самых подбородков, она поставила на плиту кастрюлю с водой, вытерла мокрой тряпкой пол и, схватив ведра, побежала к источнику за водой. Каждая вещь беспрекословно подчинялась ей, трудно было поверить, что она прожила в этом доме всего только сутки, а не десять лет. Когда со двора донеслось громыхание ведер, свекор и свекровь вышли из оцепенения и превратились из истуканов в живых людей. Свекровь истово перекрестилась и, глядя на икону, сказала:

— Господи, сроду не думала, что нас станет звать матерью и отцом потаскуха!

Анице же доставляло удовольствие величать их матушкой и батюшкой, она произносила эти слова с благоговейной улыбкой и таким сладеньким голоском, от которого, казалось, исходило благоухание свежего меда. Невестка понимала их с полуслова, берегла от простуды, за столом обслуживала не хуже официантки из первоклассного софийского ресторана, и все это она проделывала с обворожительной улыбкой. Даже злые татаровские псы не смогли устоять перед ее очарованием. Эти два зверя, днем и ночью сидевшие на цепи и встречавшие каждого чужого человека яростным лаем, при виде Аницы, которая в первое же утро понесла им еду, робко поджали хвосты и стали к ней ластиться. Татариха, наблюдавшая за этой сценой из окна, повернулась к иконе и перекрестилась. «Эта бесстыжая, — подумала она, — коли от нее не избавиться загодя, сживет нас со свету».

Аница и впрямь стала бесстыжей, она жила среди такого враждебного безмолвия, словно рядом были не люди, а истуканы. И тогда ей пришло в голову оживить этих истуканов или по крайней мере не позволить, чтобы они придавили ее всей тяжестью. Как женщина умная, Аница избрала средством лесть — самое надежное оружие. Татаров и Татариха вскоре разгадали тонкую тактику невестки и решили обломать ей рога, но, приняв такое решение, увидели, что они опутаны золотыми цепями лести. Чувствуя свою беспомощность, они молча исходили злобой, глядя в обворожительно улыбающееся лицо невестки.

Так прошло несколько месяцев, а затем Бенко забрали в солдаты. Он был пешка в семье, так его и проводили на службу. Сунули в руки мешок с нижним бельем, заткнули за ухо веточку дикой герани, чтоб был здоров, и зареванного посадили на телегу. Аница со стариками провожала мужа до станции. С трудом пересилив себя, она тоже ударилась в слезы и зарыдала так натурально, что растрогала всех, кто был на перроне. А когда пробил час разлуки и Аница, ломая руки, закричала: «Бенко, родной, на кого же ты меня покидаешь, сиротиночку? Ох, не дождаться мне тебя живехонькой!» — все провожающие захлюпали, а молодые солдатки устыдились того, что они не сокрушаются так горько, как эта пригожая молодка. Татаров же и Татариха чуть не лопнули от зависти и досады, что сноха при всем честном народе заткнула их за пояс, и все увидели, как она убивается, расставаясь с их сыном. Аница провела свою роль настолько блистательно, что им ничего не оставалось, как помалкивать.

В поезде Бенко всю ночь плакал, в то время как его дружки пили ракию и пели песни, плакал он и в казарме — и наяву, и во сне. С вечера случалось, он засыпал, и тогда ему всю ночь снилась Аница, ее теплые бедра, а днем маршировал по плацу, командуя сам себе: «Кругом! Шагом марш!», и то и дело сбивался, путая левую ногу с правой, за что унтера безжалостно били его чуть не каждый день. А в довершение всего любители покуражиться донимали его правдоподобными историями об изменах солдаток, и, чтобы не слушать их россказней, Бенко натягивал на голову одеяло. Но во мраке, на фоне одеяла возникал образ дяди Мартина — такой, каким он запомнился Бенко с той майской ночи, когда тот вручил ему Аницу. Ночь благоухала майской рожью и любовью, дядя Мартин, несший Аницу на руках, был невозмутимо спокоен, и эта его вероломная невозмутимость на всю жизнь выбила Бенко из колеи. Его маленькое чистое сердце изнемогало от ревности и боязни обнаружить эту ревность, чтобы Аница, разобидевшись, не надумала его бросить. Он озлился на дядю Мартина, возненавидел его до смерти, а возненавидев кого-нибудь, мы, как известно, готовы его убить. Лежа под одеялом, Бенко не мог этого сделать, и тогда он решил расквитаться с ненавистным соперником за городом на стрельбище. Дядя Мартин стоял в ста шагах от него, невозмутимо спокойный, без оружия и даже без шапки. Бенко прицелился ему прямо в сердце, отмеченное черным кружочком, выстрелил пять раз и, глянув в ту сторону, увидел развевающийся белый флажок. Три дня он метил в сердце противника, послал в него тридцать пуль, но ни разу не попал в цель и прослыл в роте мазилой.

А в это время родители его день и ночь искали повод прогнать Аницу из дома. Удостоверившись, что рубаха ее раз в месяц еще, слава богу, бывает нечистой, свекор и свекровь переквалифицировались в тайных агентов и стали следить за каждым ее шагом. Самые большие надежды возлагались на дядю Мартина. Татаров и Татариха подозревали, что он ночами сигает через их забор, рыли для него волчьи ямы, устраивали западни, ставили капканы, пока, к большому своему разочарованию, не узнали, что он скитается где-то по Добрудже. Но в селе было немало других кобелей, и Татаровы не теряли надежды на то, что хоть один из них да надумает приволокнуться за снохой и они накроют ее с поличным.

Аница, однако, считала, что ни один из них не годится ей в ухажеры, в ее глазах все они были молокососами, нахлобучившими для пущей важности смушковые шапки, и она не была бы сама собой, если бы не заставляла их покрываться испариной от смущения. Число обожателей Софи Лорен, вероятно, увеличилось бы вдвое, если бы она могла усвоить походку Аницы, которая (не надо этого забывать!) проживала в селе, где в те времена не было даже мостовой, и носила башмаки самой что ни на есть грубой работы. Порой я думаю, что софийская улица Раковского стала бы самой распрекрасной улицей в Европе, если бы Аница могла каким-нибудь чудодейственным способом перенестись в Софию и по крайней мере раз в день проходить по ней от улицы Графа Игнатьева до кафе «Славянка» и обратно. И тогда стало бы видно, что современные молодые женщины не ходят, а просто разносят по городу образчики последнего крика моды. Аница же ходила так, что все прелести, которыми ее одарил бог, прикрытые нижними и верхними юбками да безрукавками, слегка колыхались, точно зрелый плод, готовый в любую минуту, при самом слабом дуновении ветра, упасть в чьи-нибудь руки, и множество рук тянулось к этому плоду, и не один стоящий мужчина красноречиво покашливал и сучил свой ус, но, как и следовало ожидать, совершенно напрасно. Анице лучше любой другой женщины было известно: для того чтобы очутиться на пьедестале в глазах мужчин, надо быть не только красивой, но и недоступной.

Вот это-то наши мужчины оценили по достоинству, как истые джентльмены. На первых порах они пытались делать вид, что презирают Аницу (здесь уместно вспомнить известную басню про лисицу и виноград), но потом уразумели, что виноград-то отменный и вовсе не зеленый, да не про них, и не только зауважали Аницу, но стали ее просто обожать. И когда она шествовала среди них, словно аристократка среди плебеев, сияющая, томительно манящая и недоступная, они видели, что за ее башмаками тянется след, припорошенной золотой пылью, что всякая вещь, к которой она притрагивалась, делалась лучше, привлекательнее и что обычное приветствие в ее устах звучало, словно песня.

И, как это ни странно, они стали самыми рьяными защитниками ее достоинства от людской хулы, они гордились ее красотой и готовы были прощать ей любую вольность.

Обезопасив себя от посягательств внешних врагов, Аница принялась за внутренних. Татаров был опаснее, чем его жена, он следил за ней неусыпно — и дома, и за его стенами, но Аница понимала, что пятидесятидвухлетний мужик, пусть даже он доводится ей свекром, не стал бы так надзирать за ней лишь семейной чести ради. Как только Бенко взяли в солдаты, Аница принялась за свекра и за несколько недель сумела разбередить ему душу, которая при всей строгости, неприступности и даже жестокости где-то в самой своей глубине была мягкой, податливой и нежной. Разбередив свекру душу, Аница и не думала пригревать его, держала на расстоянии, время от времени раззадоривая. Итак, сбылось одно из библейских пророчеств: взявший в руки нож от ножа и погибнет. Видно, в библейские времена люди не рыли друг для друга волчьих ям, а пускали в ход ножи. Татаров же провалился в волчью яму, которую готовил для других, и острие кола вонзилось ему меж ребер и засело на месте — ни вперед ни назад, и для него начались страшные дни между жизнью и смертью, адом и раем. «Эх, батюшка, как мне пусто без Бенко! — говорила Аница свекру, когда они оставались вдвоем. — Взял бы да приехал хоть на один денек. Лучше бы я вышла замуж за старика, чтобы не оставлял меня одну!..»

Она уходила в соседнюю комнату и заглядывала в замочную скважину, что делает свекор, и наслаждалась, видя, как Татаров от ее двусмысленных намеков не находит себе места, томясь надеждой, что невозможное может произойти.

Однажды Татариха пошла ночевать к больной сестре. Аница и Татаров, оставшись вдвоем, поужинали и легли спать. Спустя некоторое время она услышала, что свекор кашляет, и как была, в одной рубахе, вошла к нему и спросила, не хочет ли он чаю, чтобы согреться. Татаров, увидев, как белеет в потемках ее рубаха, почуяв сладостный дух молодой буйной плоти, весь окостенел, беднягу бросило в холодный пот. Аница взяла его за руку и спросила:

— Батюшка, да ты никак простыл, рука-то холодная, как лед!

Татаров зажмурился со страху и крикнул:

— Нет, нет! Я здоров!

— Ах, батюшка, а я было подумала, что ты захворал! — Аница звонко рассмеялась и ушла к себе.

Старому греховоднику стало жарко невмоготу, он пошел на кухню, вылил на голову ведро холодной воды, вернулся в постель и до самого утра не сомкнул глаз. Когда пропел первый петух, он повернулся к стене, простонал: «Вляпался!» — и, подобно герою древнегреческой трагедии, вверил себя в руки судьбы. А судьба, взяв его в оборот, принялась мять, словно он был не староста, нагонявший страх на все село, а податливое тесто, из которого она решила испечь хлеб или лепешку. Дошло до того, что он начал брезговать женой и все спрашивал себя, как он мог жить с такой распустехой, забывая о том, что старость не красит женщин. Аница не раз слышала сквозь стену его бурчание, глухие кулачные удары, предательское позвякиванье кочережки. Татариха из гордости не поднимала крика и только в припадке бешеной злобы и ненависти падала на колени перед образами и громко молилась, просила бога, чтоб наслал хворь на каждую часть тела невестки, а в особенности на те его части, которые сводят мужиков с ума. Татаров от этих проклятий лютовал еще больше и еще больнее молотил ее чем попало.

Итак, Анице удалось привлечь на свою сторону одного из двух внутренних врагов и натравить их друг на друга, она расчищала себе дорогу к дяде Мартину, не подозревая, что у нее появилась опасная соперница, которая тоже прилагает немало усилий, чтобы завоевать дядю Мартина. Соперница была Эмилия Медникарова, та самая дочь околийского начальника, которая несколько лет тому назад была готова бросить гимназию и отправиться с дядей Мартином хоть на край света. Но господин околийский начальник…

4

Подлинная страсть думает только о себе.

Стендаль

Господин околийский начальник Медникаров был начальник хоть куда и, пожалуй, даже лучше. У него была преданная толстушка-жена, двухэтажный дом с большим двором и еще кое-какое движимое и недвижимое имущество, чтобы он более ревностно блюл интересы государства; он был ровно настолько умен и ровно настолько глуп, сколько положено человеку в его положении, власть, которой он был облечен, шла ему, как хорошо сшитый, удобный и легкий костюм. Медникаров очень деликатно презирал культуру и так называемые духовные интересы, как полагается настоящему околийскому начальнику, носил черные, залихватски закрученные кверху усы, а вдобавок ко всему ему было всего только сорок девять лет и он не страдал никакими болезнями. Таков, по-моему, его полный портрет. Будь я реалистом в классическом смысле этого слова, можно было бы отметить еще кое-какие второстепенные черты его характера — скажем, что он умеренно играл в карты, спал, пил и ел, что он вообще был человек умеренный или, как некогда сказал Тацит, был подлецом средней руки, то есть принадлежал к тем подлецам, которые страшно удобны для властей; но поскольку я реалист иного порядка и отношусь с большим доверием к воображению современного читателя, то мне думается, что читатель, даже если ему не приходилось видеть такого подлеца средней руки, непременно сможет себе представить истинного околийского начальника тех времен.

Очень заботила нашего околийского начальника дочь Эмилия, вернее, не столько сама Эмилия, сколько ее будущее. После окончания гимназии ей, как всякой девушке из хорошей семьи, надлежало выйти замуж за человека, который бы составил ей самую что ни на есть блестящую партию или хотя бы просто блестящую, а на худой конец — такую, какую может сделать самый блестящий папочка, околийский начальник. Но Эмилия отказывала всем женихам. Впрочем, предложений было не так уж и много, потому что самые блестящие кандидатуры помнили о том, как в свое время дядя Мартин провел в спальне Эмилии безвыходно целых двое суток, а менее блестящие пытались побороть свои мелкобуржуазные предрассудки, делая при этом недвусмысленные намеки, и только самые неблестящие оказались на высоте, придерживаясь вполне современных взглядов на брак и семью, они махнули рукой на предрассудки и принялись осаждать дом господина околийского начальника.

Упрямство Эмилии можно было объяснить только тем, что в ее душу вселились черти — конечно же, не без участия дяди Мартина, — но город этих чертей не видел и слыхом о них не слыхал, а потому затаив дыхание следил за тщетными усилиями околийского начальника выдать замуж свою дочь. В ту пору как раз по всей околии начали ходить слухи о подвигах дяди Мартина. Околийский начальник готов был сквозь землю провалиться со стыда, что искуситель его дочери, ее коварный соблазнитель не только оказался взаправдашним разбойником, но к тому же разгуливает по свету как ни в чем не бывало. Медникаров имел законные основания его арестовать, и он развернул бурную деятельность, чтобы напасть на след рыцаря большой дороги. Когда же его дочь Эмилия наотрез отказалась выходить замуж, несмотря на то что уже стало известно, что избранник ее — разбойник, Медникаров встал перед ней на колени и воскликнул:

— Ты меня сведешь в могилу!

— И меня! — вскричала его жена.

Коронованной особе не зазорно встать на колени перед женщиной, даже в самом худшем случае это не будет стоить ей короны. Совсем иное дело — околийский начальник. Валяться в ногах у женщины, даже если эта женщина — его родная дочь, для него было смерти подобно. И впрямь, что это за начальник, а тем более околийский начальник, который во всех случаях жизни не бывает прав, который не стоит выше остальных людей, не являет собой высокого примера нравственности, не проявляет отеческой заботы о поведении их сыновей и дочерей — одним словом, если он не превосходит своих подчиненных во всех отношениях? Мы привыкли думать, что люди становятся начальниками для того, чтобы иметь деньги, власть и почести, но такой взгляд в корне ошибочен, он является, так сказать, вредным пережитком прошлого. Начальники делаются начальниками в первую очередь для того, чтобы служить, отдавать всего себя без остатка людям, делу, а главное, чтобы бдеть над их нравственностью.

А разве мог господин Медникаров быть верным своему заветному призванию, если его собственная дочь жила и хотела жить безнравственно?! Так не лучше ли ему отказаться от синего мундира, серебряных погон, лакированных сапог, пелерины и всего, что делало его околийским начальником, и, удалившись на покой, заняться виноградарством?

Эмилия знала, что значит встать перед кем-нибудь на колени, в свое время она падала на колени перед дядей Мартином, и потому, сжалившись над отцом, попросила, чтобы он дал ей срок на размышление. А через несколько дней она пришла и сказала отцу, что согласна выйти замуж за учителя Ивана Кутиева.

— За Шкатулку?! — хором воскликнули родители, и Эмилия торжественно кивнула головой.

— Он мне нравится!

Родители в свою очередь попросили срок для размышления, думали-гадали три дня и три ночи, прикидывали и так и этак, но Иванчо Шкатулка от этого не мог измениться, он был все тот же — жалкий учителишка, прилизанный и довольно нахрапистый, но в зятья таким, какой он есть, Иванчо не годился, нужно было как следует поработать, чтобы из него получилась приличная партия. Так они и решили, а околийский начальник, как никогда, размечтался, дал волю воображению, и уже видел будущего зятя доктором или адвокатом, получившим образование в Швейцарии, собственником большой конторы или клиники. Эмилию же идея пожить с будущим мужем в Швейцарии отнюдь не вдохновила, за что любая современная женщина, вероятно, запрезирала бы ее до глубины души. Она сказала, что предпочитает заниматься устройством семейного гнезда у себя на родине, в Болгарии, и выразила желание, чтобы помолвка состоялась через несколько месяцев (мол, ей надо привыкнуть к мысли о замужестве), причем неофициально, в семейном кругу. Счастливые родители согласились и на это, только бы увидеть свою дочь замужней, бедняги не подозревали, что дочь просто-напросто делает им обезболивающую прививку. Эмилия доверилась своему интеллекту и интуиции, а потому за короткий срок узнала Иванчо Шкатулку гораздо лучше, чем ее отец, который довольно часто приглашал холостого учителя — он был хорошим, удобным партнером, от которого господин Медникаров ни разу не терпел поражения ни в карточной игре, ни в игре в нарды. Он не замечал, что Иванчо, хоть и играет с азартом, но в конце концов всегда остается побежденным. Эмилия, имевшая возможность понаблюдать за ним со стороны, когда она по просьбе отца подавала им кофе, очень скоро раскусила его характер, поняла, что Шкатулка совсем не так прост, что у него острый комбинационный ум, он до фанатизма предан своим неосуществленным честолюбивым мечтам и не лишен таланта сыщика. И спустя несколько месяцев молодая женщина предложила ему нелегкую задачу, к выполнению которой он готовился довольно долго и которую выполнил блестяще.

Помолвка состоялась безо всякой помпы, но город для того и имеет тысячи глаз и ушей, чтобы от них не укрылось ничего, что в нем происходит. Представители всех сословий, от самых состоятельных до самых бедных, богатые торговцы и владельцы мельниц, продавцы семечек и подметальщики — все как один навострили уши и приготовились обсуждать это из ряда вон выходящее событие. Будет или не будет? Этот перефразированный вопрос Гамлета тяготел над городом, мешая его жителям спокойно жить и работать. В сущности, именно тогда в нашем городе родился самый первый прообраз нынешнего спортлото. Люди делали ставки — «за» и «против». Те, кто принадлежал или мнил себя принадлежащим к высшему сословию, говорили «нет», поскольку они считали, что околийскому начальнику нет никакого резона брать в зятья безвестного учителишку, в то время как представители низшего сословия говорили «да», радуясь, что свой человек, бедняк, получит доступ к власти и рано или поздно порадеет и о них. Ставки были неравноценные, как и сами сословия, но зато надежные, с гарантией. Один торговец мануфактурой заявил, что он ставит на кон штуку сукна, другой — комплект готовой одежды, владелец мельницы Колю Топуз обещал два мешка муки самого высшего сорта, корчмарь Кито — два бочонка старого вина. Сын его тоже сватался к Эмилии, и корчмарь говорил, что в случае неудачи ему начихать на потерю двух бочонков вина. Но самое интересное пари заключили между собой Жеко Желязков и бай Малчо, гончар. Оба они слыли бонвиванами и пьяницами, каких мало. Во время одной из выпивок в корчме Кито, где обычно разгорались жаркие споры, касающиеся помолвки Эмилии Медникаровой, бай Малчо схлестнулся с Жеко Желязковым, он сказал, что не пожалеет целой телеги горшков, а Жеко Желязков заявил, что уступит ему одну из своих потаскух, которых он выписывал из Варны и держал в своем городском доме, чтоб в случае надобности были под рукой.

Остальные бедняки тоже бились об заклад, каждый ставил, что мог. Мико Фог пообещал, что выпьет за час два литра ракии без никакой закуски. Дочо-грузчик сказал, что готов съесть свою фуражку на площади, слегка присыпав ее солью, продавец семечек Симо хвалился, что, проиграв пари, он отдаст победителю полную корзину жареного арахиса. Высшее сословие было так уверено в своей победе, что готово было биться об заклад на что угодно, но низшее, как всегда, оказалось более дальновидным и выиграло пари.

В один из дней, когда в центре города было полным-полно народа, по главной улице прошлись Эмилия и Иванчо Шкатулка, и все поняли, что помолвка состоялась, в этом не было сомнения. Шкатулка, это заметили все, казалось, прошел капитальный ремонт. Околийский начальник приступил к тому, чтобы сделать из него блестящую партию для своей дочери, вид у жениха и впрямь был блестящий. Он был бедняком и впервые проходил по главной улице, не чуя под собой ног от счастья, делая вид, будто в жизни его не наступило никаких перемен. Его притворство больше всего задело высшее сословие, представители которого из зависти кусали себе локти, несмотря на то что сами подстрекали Иванчо посвататься к Эмилии. Когда молодые дошли до конца главной улицы и Эмилия взяла Шкатулку под руку, беднота швырнула шапки в потолок и закричала, что пришла пора отпраздновать победу.

Кито зажег в корчме три карбидные лампы, выкатил из подвала два бочонка с вином и поставил их посреди корчмы. Делать было нечего, остальным богачам тоже пришлось раскошеливаться. А Мико Фог, получивший два мешка муки высшего сорта, все-таки выпил два литра ракии, правда, выпил закусывая. Продавец семечек Симо получил выигранные две пары брюк, а поскольку он был инвалид, то пришлось отрезать на брюках по одной штанине. Наконец, подошло время и гончару Малчо получать свой выигрыш. В разгар веселой пирушки, когда вино лилось рекой, как всякое бесплатное питье, и волынка наяривала вовсю, внутренняя дверь корчмы распахнулась, и на пороге встал Жеко Желязков. Он схватил за шиворот изрядно подвыпившего гончара и поволок к двери, ведущей в боковушку. «Раз держишь пари на бабу, так получай ее!» — крикнул Желязков. У бедного Малчо весь хмель сразу как рукой сняло, он начал было вырываться, но Желязков толкнул его за дверь и запер ее на засов. Бай Малчо принялся молотить кулаками в дверь, а Жеко Желязков уселся на стол, выпил полкувшина вина одним духом и крикнул:

— Тебе нужна баба, так получай! Я тебе ее привел, а ты, если хочешь, выбрось ее собакам!

— Не позорь мою старость! Мне уже восьмой десяток пошел!

— Ничего, коли ты мужик что надо, то и в семьдесят годишься! — сказал Жеко Желязков и опять пригубил кувшин.

Все захохотали так громко, что с корчмы чуть крыша не слетела, а бай Малчо продолжал ломиться в дверь. В конце концов Желязков отпер дверь, гончар выскочил из боковушки и кинулся бежать прочь, но Жеко Желязков остановил его и, достав из бумажника банкнот в сто левов, пришлепнул ему на лоб.

— Раз не хочешь бабу, я ее откупаю! — крикнул он и исчез в боковушке.

Он вывел оттуда девицу лет двадцати, с черными живыми глазами, тонкую в талии и пышную пониже талии, безвкусно накрашенную и набеленную, одетую еще безвкуснее. Но подвыпившим мужчинам она показалась прекрасной, как богиня. Жеко Желязков усадил ее рядом с собой, налил ей вина, и они вдвоем опорожнили свои чарки. Потом Софка, так звали девицу, закурила сигарету и положила ногу на ногу, чтобы до конца насладиться властью над этими добропорядочными провинциалами, которые буквально пожирали ее глазами, и заставить их признаться себе, что проститутка, как бы мы ее ни презирали, как ни хулили, ставя на самую низшую ступеньку общественной лестницы, является вечной спутницей общества, выставляя напоказ его порочные страсти и умело скрывая их. Софка была первой «бамбиной» в нашей околии, добившейся полной эмансипации за какие-то считанные часы, и это имело такой шумный успех, что спустя несколько недель представительницы высшего сословия начали посещать рестораны и кафе. В нашем городе и поныне пользуется большой популярностью кафе-кондитерская «Софи». Как-то на днях я заинтересовался, почему у нее такое название. Оказалось, что в городе еще есть мужчины почтенного возраста, которые помнят эту историю, они-то и позаботились о том, чтобы имя Софки было увековечено, тем более что нынешняя кафе-кондитерская построена на том самом месте, где когда-то находилась корчма Кито. Молодые женщины, которые посещают это заведение, и сидят там с утра до ночи, вряд ли подозревают, что тем самым они воздают дань признательности той самой Софке, которая несколько десятилетий тому назад расчистила им дорогу к прогрессу.

Как бы там ни было, вопреки воле околийского начальника город отпраздновал помолвку его дочери по-своему шумно и весело, намного веселее, чем обычно, и притих, готовясь к свадьбе. Жених и невеста ходили по городу элегантные и недоступные в своем блаженстве. Вряд ли существовали на свете другие жених и невеста, которые бы так ладили и были так очарованы друг другом. Иванчо Шкатулка настолько отшлифовался, что Эмилия была поражена его умом и умением держаться в обществе. Горожане смотрели на них с восхищением, а господин околийский начальник и его супруга нередко терзались угрызениями совести: они не могли простить себе того, что имели неосторожность считать Иванчо недостойным стать их зятем. И чем тревожнее слухи ползли по городу о судьбе дяди Мартина, тем лучше себя чувствовал околийский начальник. Его агенты уже шли по следам разбойника.

5

Люди охотнее вознаграждают зло, нежели добро, ибо благодарность — это бремя, а отмщение — удовольствие…

Тацит

Но все они возвращались измотанные, с пустыми руками, потому что дядя Мартин всего за несколько месяцев успел сделаться народным заступником и благодетелем — за такой срок обычно не успевают добиться популярности даже эстрадные певицы, кинозвезды и футболисты. Он думал, что народу нельзя обойтись без своих заступников, благодетелей, врачевателей, певцов и даже без своих выдумщиков, а если таковых нет, то их нужно создать, чтобы было кому его жалеть, делать добро и величать его в народных песнях и школьных книгах для чтения. И потому первым делом дядя Мартин решил раздать нуждающимся полученные от Маврикия Николаева полторы тысячи левов.

Войдя в село, где он обретался уже несколько месяцев, дядя Мартин увидел крестьянина, который гнал на водопой пару худущих волов, они были до того тощие, с пожелтевшими от мочи боками, что казалось, будто их держали в концлагере. Один из волов поскользнулся на обледенелой дорожке, упал на передние ноги и не мог подняться. Крестьянин дергал его за хвост и, ругаясь и жалобно упрашивая, пытался его поднять, но вол не двигался с места.

— Этой скотинке не дожить до весны, — сказал дядя Мартин, остановившись. — Лучше зарежь его и наделай колбас!

— Наделать-то можно, да колбасой не напашешь, не посеешь, — ответил крестьянин. — Кукурузой буду его кормить, на руках стану носить, но не дам подохнуть, а не то и мне придется протянуть ноги. Лучше помоги мне поднять скотину.

С горем пополам они подняли вола на ноги, крестьянин отправился дальше своей дорогой, а дядя Мартин — своей, сказав ему на прощанье, чтобы он к обеду заглянул в корчму, дескать, угоститься можно и дело есть. Крестьянин ничего не сказал на это, но в обед пришел в корчму и уселся в уголке. Помещение было полным-полно людей, но дядя Мартин сразу заметил его и подозвал к себе. Местные жители знали дядю Мартина в лицо, но кто он такой, того никто не ведал, и все относились к нему с опаской. Этот молодой парень, не то учитель, не то сборщик налогов, говорил любопытным, будто он приехал в их село искать работу. Время от времени он куда-то уезжал и опять возвращался, ходил с парнями на посиделки и вечеринки, приударял за девушками, с пожилыми держался почтительно, любил пошутить.

Марчо Кусаный, так прозвали того бедняка-крестьянина, сел за стол дяди Мартина бочком, стеснительно, он не привык сидеть за одним столом с зажиточными людьми. Надвинув баранью шапку на глаза, бедняга сидел, не говоря ни слова. Дядя Мартин налил ему чарку вина, пригласил выпить, он решил, что настал момент совершить первое благодеяние. Вытащив из кармана 500 левов, он положил их перед Марчо. Глаза всех посетителей корчмы были устремлены на них, в помещении стало тихо, люди, никогда не видевшие столько денег сразу, казалось, испугались.

— Купи себе волов! — сказал дядя Мартин тоном, достойным самого Ротшильда.

Все окаменели, казалось, злой дух проник в корчму и всех околдовал. Марчо Кусаный икнул, словно его огрели по голове из засады, из-под шапки на лоб потекли мутные струйки пота.

— Возьми, — сказал дядя Мартин и пододвинул кипу денег к Марчо, но тот отпрянул и пробормотал: «Да, чтоб ты укусил меня за руку!»

Дядя Мартин принялся его уговаривать, но, сколько он ни увещевал беднягу, тот смотрел на грязный стол остекленевшими глазами, а в голове у него роились мысли об огромной куче денег…

Прошлым летом он поехал на водяную мельницу смолоть мешок муки. Дожидаясь своей очереди, крестьяне сидели в тенечке под вербой и беседовали о том о сем, как это бывает на мельнице. Тут явился богач Жеко Желязков, слывший среди местных богатеев самым известным бонвиваном (крестьяне называли его Жеко Бованом). Он подсел к беседующим, а его собака-овчарка, которую он купил в Бухаресте, улеглась у ног хозяина. Потом Бован подозвал слугу и наказал принести торбу и одеяло. Он расстелил одеяло на траву, развязал торбу и высыпал на одеяло огромную кучу денег. «Мне, — сказал он, — нужно съездить в одно место по делу, через час я вернусь. Деньги оставляю здесь, собака будет их стеречь. Кто хочет, может взять себе сколько надо, не возражаю…» Бован вскочил в седло и поскакал в сторону села, а собаку оставил возле кучи денег.

Бован был человеком, у которого, как говорится, семь пятниц на неделе, настроение его, по словам местных крестьян, зависело от того, какой ногой утром он ступал с постели. В самый страшный летний зной, когда деревья и камни трескались от жары, он мог явиться в село или выйти в поле элегантно одетым, в застегнутом на все пуговицы сюртуке, в желтых перчатках и желтом галстуке с золотой заколкой, в фетровой шляпе и лакированных сапогах. В такие минуты он бывал добр со всеми, щедр и вежлив, как дипломат. При встрече с самым оборванным бедняком он первым прикладывал руку в желтой перчатке ко лбу. Проявлял чуткость и отзывчивость к нуждающимся и мог сунуть в руки первому встречному десятку, даже если тот и не заикался просить его о помощи. Раздавал продукты, в торговых сделках набавлял безо всякого по леву-два, одним словом, это был сам Иисус Христос, который, переодевшись в богатую одежду, объезжал на коне или обходил пешком царство рабов божьих. В такие дни крестьяне говорили, что он встал с правой ноги, и знали, что от него можно ждать добрых поступков, веселых шуток. Но когда ему случалось ступить с постели левой ногой, Бован превращался в свою противоположность — он делался придирчивым, к каждому цеплялся, дрожал над копейкой и мог устраивать над каждым встречным очень жестокие издевательства. Однажды, находясь в таком настроении, он приказал одному из своих слуг, которого звали Киро Влах, достать из колодца упавшую туда соломенную шляпу, сказав, что заплатит за это двадцать левов. Влаха спустили в колодец на веревке, никакой шляпы он там, конечно же, не нашел и крикнул, чтобы его подняли наверх, но Бован приказал остальным слугам привязать веревку к журавлю колодца и отойти в сторону. Влаха подняли из колодца через три часа, а все это время он висел на веревке, весь посиневший от сырости и страха. Бован распорядился, чтобы его как следует растерли, а потом два дня держал его в своих покоях, а на третий выдал ему новую одежду и впустил к нему одну из своих содержанок. Влах был человек одинокий, не то болгарин, не то валах, привыкший спать в конюшнях и разговаривать со скотиной, людей он сторонился. Вдобавок ко всему он в свои 35 лет был старым холостяком и совершенно не знал женщин. Бован приказал запереть дверь снаружи и носить заключенным трижды в день самые вкусные блюда и трижды выпускать их в отхожее место. Продержав их взаперти шесть суток, на седьмые он выпустил затворников на волю. Потом местные крестьяне, посмеиваясь, рассказывали, что через несколько месяцев после этого случая Влах как-то спросил Бована: «Послушай, чорбаджи, почему бы тебе опять не уронить свою шапку в колодец…»

Помольщики сидели вокруг огромной кучи денег и думали, как бы урвать себе куш пожирнее. Их лица от такого большого соблазна разгорелись и стали похожи на морды хищников, а сам хищник стоял над кучей денег, словно вылитый из бронзы, по-звериному чуждый человеческих страстей. Началась самая необычная на свете азартная игра. Прошло полчаса, но никому не удалось украсть ни одной сотенной. Собака, похожая на волка, следила за каждым движением любого из них, и стоило кому-нибудь протянуть руку, как она поворачивала к нему морду или предупредительно шевелила кончиком хвоста. Мне не приходилось играть в рулетку, но я уверен, что ни в Монте-Карло, ни в любом другом знаменитом игорном доме никогда не царило такого страшного напряжения за столом игр и, наверно, не было нигде такого беспощадного крупье, как этот волк. Один крестьянин как-то дотянулся до сотенной бумажки, но волк мгновенно впился зубами в его рукав и вырвал клок. В это время другой охотник до легкой наживы просунул руку между ног собаки, но она, изогнувшись дугой, чуть не откусила ему нос. Чем опаснее делалась игра, тем больше разгорались страсти и тем больше разъярялся волк. Шерсть у него на загривке встала дыбом, в глазах полыхала звериная злоба тысячелетий. Чья-то рука, успев дотянуться до кучи денег, разбросала их, волк, рыча, сгреб их лапой. Увидев это, крестьяне отошли в сторону. Их пугало то, что зверь был не только злой, но и страшно умный.

И тогда Марчо Кусаный взял в руки тонкий железный прут с острым, как игла, наконечником. Он медленно пододвинул прут к куче денег и наколол несколько сотенных. Его хитрость привела всех в восхищение, мужики следили за происходящим с завистью. Собака смотрела куда-то в сторону и, казалось, ничего не замечала. Когда Марчо удалось дотащить наколотые бумажки до края одеяла, он протянул руку, чтобы снять их с прута, и тут волк неожиданно крутнулся и вцепился зубами ему в руку. Все, кто был поблизости, приросли к своим местам, из руки Марчо потекла кровь. Крестьяне могли прийти ему на выручку, но никто не знал, с какой ноги встал в этот день Бован. Если с левой, то за смерть собаки он мог убить человека. Бован подоспел вовремя, потому что он давно уже стоял в кустах вербняка, наблюдая за этой жестокой игрой. Он отвез укушенного к себе в усадьбу и собственноручно сделал ему перевязку…

Когда дядя Мартин положил перед Кусаным 500 левов, бедолага вспомнил эту историю с гораздо большими подробностями, чем ее рассказал вам я, и отдернул руку как ошпаренный. Дядя Мартин поднялся из-за стола и вышел, а посетители корчмы окружили Кусаного, сидевшего перед кучей денег. Они пересчитывали их, передавали купюры из рук в руки, терли ими подбородки, чтоб деньги водились. «Бери, — возбужденно выкрикивали они Кусаному, — парень тебе добра хочет!» Кусаный сунул деньги за широкий пояс, потом вынул одну бумажку и заказал вина на всех.

— Я этому парню из года в год буду молебен править в этот день! — сказал он, выпил чарку и заплакал от умиления.

А через неделю или две дядя Мартин оказался в селе Арнаутлар, где жил его дружок Драган Косев. Во дворе Драгана он застал множество людей. Все его соседи, болгары и турки, сидели возле амбара и обсуждали какое-то серьезное дело. Дядя Мартин понял, что одному старому турку, деду Шакиру, нужно было внести адвокатам через день или два сотню левов, а не то его дело — труба, тот, с кем он судился, был богатый и давал адвокатам взятки. Эта тяжба, насколько понял дядя Мартин, волновала всех жителей села, он спросил, кто такой этот Шакир. «А вот он», — сказали ему и указали на старика, который сидел по-турецки, скрестив ноги, и смотрел прямо перед собой невидящими глазами. Позади него стоял его сын. Дядя Мартин достал кипу денег и положил ее на колено старику. Турок ни на секунду не усомнился, что незнакомый парень хочет сделать ему добро, он встал на колени и молча поклонился. Сын Шакира сбегал домой и через минуту вернулся, держа в руке кинжал. Кинжал был старинный, выкованный далекими предками, но его лезвие и посеребренная рукоять сверкали как новые. Парень протянул кинжал дяде Мартину, глядя на него с фанатической преданностью.

— Отныне я твой побратим! Когда бы ты ни пришел ко мне, чего бы ни попросил, знай, что я тебе помогу.

Дядя Мартин осмотрел кинжал, спрятал его в карман и поклонился старику. Ему, отлично говорившему по-турецки, было известно кавалерство турок, он был уверен, что молодой парень, который принес кинжал, до конца жизни останется его побратимом.

Таким же способом дядя Мартин дал денег одной вдове на починку дома, какому-то мужику на покупку телеги и еще одному на оплату налогов. Левая его рука знала, что делает правая, но ведь и пророк утешал дающих, что им воздастся стократно, выходит, он тоже знал, что бескорыстной помощи на свете не бывает. И дядя Мартин очень скоро убедился в том, что дающему воздастся по заслугам и даже больше. В те времена радио не было, но зато была вездесущая молва, она быстро разнесла слух о его добрых делах по всей Добрудже. Как и следовало ожидать, молва приумножила стократ добродетели дяди Мартина, о нем сочинялись такие героико-сентиментальные истории, которым мог бы позавидовать любой святой, житие которого печаталось в популярных календарях. Именно тогда полиция объявила дядю Мартина разбойником. Вышло так, что мнение народа относительно человеческой добродетели в корне отличалось от мнения властей, что, впрочем, случается нередко. Золотая пора отмщения, по мнению околийского начальника, настала, и он не скупился на обещания денежных вознаграждений и выгодных служебных мест. Одним из его агентов был староста села, в которое часто заглядывал дядя Мартин. Этот кмет знал о том, что он никакой не главарь тайной организации, а разбойник-одиночка, и решил его арестовать в день пасхи, предполагая, что в такой праздник даже самый опасливый разбойник не ждет ареста и его можно будет взять голыми руками. Так оно и вышло. В тот день в селе был храмовой праздник, и после обеда, когда весь народ высыпал на площадь, кмет взял с собой двух стражников, отправился в дом, где поселился дядя Мартин, и его арестовал. Стражники вели арестованного с винтовками наперевес, а кмет шел следом, держа руку на поясе, за который был заткнут револьвер. Дядя Мартин мог запросто выбить винтовки из рук стражников и направить их против своих обидчиков, но слава народного доброжелателя не позволяла ему ответить на насилие насилием. Он решил, что ему предоставился самый благоприятный момент на деле испытать глубину сочувствия и преданности народа. Если из такой массы людей, съехавшихся со всей округи, ни один человек не бросится ему на выручку, значит, в дальнейшем он должен будет рассчитывать только на себя, а это довольно рискованно и даже абсурдно. Дядя Мартин знал, что любое дело, правое или неправое, должно вершиться при поддержке народа и во имя народа. Итак, он решил позволить кмету себя арестовать, тот скорехонько связал ему руки и отвел в полицию. Его старый знакомый, околийский начальник, с полным правом мог торжествовать победу, наказать его за то, что посмел ополчиться против него и государственных порядков.

Сначала только несколько человек обратили внимание на арестованного, но вскоре целая толпа собравшихся на праздник окружила стражников. Через минуту-две на площади остались только владельцы лотков, имя дяди Мартина передавалось из уст в уста. Дядя Мартин шел с видом невинно оскорбленного праведника, кротко посматривая по сторонам. Народ преградил ему дорогу, из толпы послышались крики протеста, люди таким плотным кольцом окружили кмета и стражников, что те не знали куда деваться. «Расступись! — кричал кмет испуганным голосом. — Мне приказано свыше его арестовать!» Стражники растерялись. Один из крестьян, пробравшись сквозь толпу, протянул дяде Мартину его карабин. Дядя Мартин не стал угрожать им кмету и стражникам, как ему советовала толпа, а демонстративно повернул оружие дулом вниз. «А теперь ты отведи их в управу!» — раздавались крики, кое-кто было кинулся разоружать стражников, но дядя Мартин им не позволил и сказал, что староста и стражники не виноваты, они люди маленькие, темные и действуют по чужому приказу. Его великодушие вызвало новый взрыв восторга, и дядя Мартин, конечно же, не упустил случая еще раз показать себя в самом лучшем свете, оставить след в памяти народа. Он дал понять своим другам и недругам, что его великодушию, каким бы безграничным оно ни было, в один прекрасный день может прийти конец и виновника ждет страшная расплата.

Он послал двух мужиков согнать голубей с купола церкви, а сам повел толпу к каруселям. Усевшись на сиденье, он попросил владельца карусели закружить его как можно шибче. В это время стайка голубей слетела с купола церкви и, сделав несколько кругов, направилась в сторону площади, дядя Мартин щелкнул затвором карабина и приготовился стрелять. Двое голубей отделились от стаи и взлетели высоко в небо над самой площадью, дядя Мартин поднял карабин, быстро прицелился и выстрелил. Один из голубей перевернулся в воздухе и камнем упал в толпу. Не стоит описывать восторг, которым встретили этот поступок окружающие, из десяти тысяч глоток вырвались радостные крики. Тут в небе появилась сорока, и люди начали показывать на нее пальцами. Сорока испугалась и повернула было назад, но дядя Мартин, продолжая вертеться на карусели, попал в нее, почти не целясь. Это попадание было случайным, но, как говорится, удача помогает смелым, а мы можем сказать, что слава любит славу так же, как деньги любят деньги. Две убитые птицы переходили из рук в руки как неоспоримое доказательство феноменальной меткости, с которой дядя Мартин попадал в цель. Вся округа признала его своим величайшим благодетелем и лучшим стрелком в мире, а отличные стрелки с давних времен вызывают чувство уважения и в то же время заставляют врагов держаться от них подальше. Итак, агенты, рассылаемые повсюду по следам дяди Мартина, каждый раз возвращались в город с пустыми руками и докладывали околийскому начальнику, что Мартин-разбойник неуловим, как Левский.

6

Не отблагодарив друга, можно нажить себе недруга.

Народная поговорка

Спустя некоторое время к дяде Мартину начали прибывать последователи. Они приезжали из разных концов страны, и это говорило о том, что слава о подвигах дяди Мартина разнеслась далеко за пределы Добруджи. Его старые, самые первые ученики и последователи были бойкими парнями, они умели отпереть замок любой тюрьмы обычным карандашом и творили еще многие чудеса, но им мешал снобизм и пижонство. Один из них, как уже упоминалось, вызолотил все свои зубы, чтобы иметь более солидный вид, а другой рядился в офицерский мундир с погонами майора. Их мелкобуржуазное пристрастие к вещам, которое, как известно из истории, ведет к нравственному падению не только отдельных личностей, но и целых государств, здорово им помешало и погубило вконец. Новые ученики тоже были бойкие парни, они отпирали двери тюрем и открывали сейфы не только карандашом, для этого им стоило раз дунуть в замочную скважину, но, в отличие от своих предшественников, они обращались со своей внешностью с аристократической небрежностью и были похожи на хиппи, возможно, это были первые хиппи в Европе.

Первым прибыл к дяде Мартину Янко Марев, светловолосый парень лет тридцати с робкими голубыми глазами. Он представился просто, застенчиво, и на дядю Мартина произвели очень сильное впечатление его руки, узкие в кисти, с изящными тонкими пальцами, такие руки, вероятно, были у Паганини и других всемирно известных скрипачей. Вторым заявился тридцатилетний цыган по имени Аптараман, с томными мечтательными глазами литературного героя XVIII века. Взглянув на него, дядя Мартин подумал, что перед ним стоит здоровяк наподобие Жана Вальжана, который вбил себе в голову, что над ним тяготеет преступление — кража куска хлеба, и горечь от сознания этого преступления затаилась в глубине его глаз. Третьим появился Параша, человек исключительных способностей и, как бы сказать, самый земной из всех трех. У него были свои выученики, но врожденная скромность заставила его бросить их и пойти в ученики к дяде Мартину, несмотря на то что сам Параша был старше его на целых 12 лет.

Дядя Мартин полюбил своих будущих соратников с первого взгляда, потому что понял: это парни что надо. Он встретил их радостно, но в душе шевельнулась тревога. «С чем пришли ко мне эти люди и что я буду с ними делать?» — думал он и не знал, что ответить на этот вопрос. Обеспечив их питанием и крышей над головой, он целую неделю не казал к ним глаз. Это был срок, за который они должны были решить, как им быть — остаться навсегда при нем или уехать, а дядя Мартин в свою очередь должен был решить, брать их навсегда в помощники или отпустить с миром.

Как известно, дядя Мартин был человек решительный, но в те дни он проявил слабость, которую будущие поколения назовут интеллигентскими настроениями и с полным основанием раскритикуют ее как болезнь вредную и опасную для общества. Сам он тоже побаивался этого недостатка, его страшила мысль стать настоящим интеллигентом, поскольку дядя Мартин был твердо убежден, что интеллигентность для мужчины — самое большое несчастье. Но не так-то легко было избавиться от сознания того, что приходится расставаться с чем-то безмерно дорогим, к чему уже больше нет возврата. Речь шла о годах, когда он разгуливал по белому свету с неразлучным своим карабином на плече, о тех неповторимых минутах дерзновения, когда жизнь его висела на волоске и окружающий мир, страшный, сильный, организованный, не мог оборвать этот волосок из-за какой-то смехотворной слабости или по глупости. Это были минуты великой, веселой игры в Я и Общество, которая всегда составляла одну из классических тем, занимавших и занимающих философов и мыслителей всех эпох…

И только в конце недели, постигнув суть совершенно нового мировоззрения, он воскликнул тоном пророка: «Смерть индивидуализму!» — и отправился навестить своих хиппи, которые встретили его радостно и выслушали с беззаветной преданностью и любовью. У дяди Мартина был чеховский вкус, и он им сказал, что у человека все должно быть прекрасным — и душа, и одежда. Он сказал, что людям с чистой и возвышенной душой, обладающим хорошим вкусом, не пристало носить такое ужасное рванье. «Вот вам деньги, — сказал он, — и чтобы через несколько дней вы все были одеты, как подобает моим ученикам!»

Это был первый преподанный им урок, и его ученики внимали ему с большой благодарностью. Они осмотрели свое тряпье и удостоверились, что оно и впрямь не соответствует возвышенности их душ. Через несколько дней все трое были одеты с иголочки, по последней сермяжной моде, и дядя Мартин, увидев их такими разодетыми в пух и прах, произнес свою первую вдохновенную речь. «Друзья мои, — сказал он, — вы мужики башковитые, и я уверен, что мне нет надобности читать вам все Евангелие от корки до корки, чтобы вам стало ясно, что я хочу сказать. Мы все жаждем свободы, и ни один философ, несмотря на свою ученость, не может объяснить людям, что такое свобода, какое это великое слово, зато мы можем доказать это на деле, своим огромным желанием ее добиться. В обществе неустанно велась борьба за свободу, потому что народ всегда был угнетаем. Свободного общества нет и не может быть. Но если общество добьется свободы, оно тут же начнет делить ее на всех поровну, а поделив, тут же лишится ее, потому что будет вынуждено отдать ее в руки отдельной личности. Настоящая свобода — вещь деликатная, бороться за нее может далеко не каждый. Свобода — высшая потребность человеческого духа, которой достоин не каждый. Можно ли завоевать свободу единоличным путем? Нет! Индивидуализм канул в вечность, чтобы стать наглядным уроком для поколений, хотя поколения всегда плохо усваивали уроки истории. Вот почему мы должны бороться за свободу личности общими силами, этому учили, так поступали все великие личности. Но свобода — это не яблоко, ее так просто не сорвешь с дерева, за нее нужно бороться, воевать, собрав в кулак всю свою волю и терпение. Нам не занимать того и другого, единственное, чего у нас нет — это деньги или, как их будут называть грядущие поколения, денежные знаки. Об этом говорил еще Наполеон, и люди его эпохи считали, что он сказал нечто новое, потому что они были невежественны. Древние мыслители говорили то же самое, один философ, живший задолго до Наполеона, отмечал, что самым ценным качеством бумажных знаков является их количество. Именно количества нам и не хватает, чтобы мы могли стать вполне свободными гражданами. Надо сказать, что деньги — это не цель, а средство, попрошу вас запомнить это хорошенько. Уважающие себя люди никогда не бывают рабами денег, они их презирают. Итак, презирая деньги, мы будем раздобывать их, не без усилий, но без всякого насилия. Зарубите это себе на носу — никаких взломов! Вы спросите, кто же отдаст деньги добровольно. А я вам говорю, что найдутся такие. Деньги мы будем брать у живых людей, а живым людям свойственно чувство страха, они поддаются внушению и в некоторых обстоятельствах в первую очередь готовы расстаться со своими деньгами. Люди — трусы по своей природе, и мы можем получить от них все, чего захотим, не марая рук».

(Этот трактат о свободе и роли денег вошел в историю Добруджи под видом нескольких скромных писем, которые дядя Мартин адресовал своим другам-приятелям и последователям. Два письма мне передал Киро Черный, долгие годы служивший в полиции. Он нашел эти письма во время обыска, но не передал их следственным органам, так как не обнаружил в них ничего противогосударственного. Киро Черный был одним из самых ревностных преследователей дяди Мартина, возглавляя погоню, он не раз имел возможность поймать его или застрелить в упор, но не сделал этого, потому что «восхищался такими мужиками, ничего, что они были правонарушители». Кстати, этот полицейский разделял взгляды дяди Мартина на презренный металл, потому что известная сумма денег, позаимствованных у богачей без взлома и насилия, перепала и ему. Но об этом речь впереди.)

А теперь дяде Мартину предстояло показать наглядно своим ученикам, как теория применяется на практике, и вскоре подвернулся удобный случай. Двое турецких парнишек за околицей села каждый день устраивали скачки: они готовили своих лошадей к настоящим конным состязаниям. Перед заходом солнца они выезжали в поле, а потом скакали наперегонки до определенного места. У околицы собиралось много любопытных. Дяде Мартину стало известно, что эти парни приглашены на свадьбу в далекое село Эмирово, где они должны были участвовать в конных скачках. Дядя Мартин, расспросив их, узнал, что известный богач из Эмирово Измаил-эфенди женит сына, этот Измаил славился своим богатством на всю Добруджу и Дели-Орман. У него было две бакалейные лавки, две водяные мельницы и много земли. Дядя Мартин решил, что если он воспользуется этой свадьбой, то можно преподнести своим ученикам хороший урок, который должен пройти успешно и занимательно и, что гораздо важнее, подтвердить теорию на практике, причем сделать это можно будет зараз, как говорится, одним замахом, не ломая долго голову, как это приходилось делать многим наивным мученикам, борцам за прогресс человечества. Этот Измаил заявил, что у него один сын и что свадьбу он сыграет такую, какая полагается человеку его положения: на ней будут и скачки, и вольная борьба, и награды победителям, и разливанное море шербета и разных других напитков.

Вечером в канун свадьбы дядя Мартин и его ученики прибыли в Эмирово и остановились у своих дружков. Получив необходимые сведения, рано утром, ни свет ни заря, они отправились в большой лес, через который проходила дорога, ведущая в село, куда надо было ехать за невестой. Через несколько часов на дороге показалась кавалькада, а следом катили около пятидесяти повозок, в которых сидели турки со своими кадынами. Кадыны были закутаны белыми платками, а у некоторых были надеты на голову черные паранджи, мужчины же красовались в алых фесках, цветных чалмах и новых безрукавках.

Дядя Мартин прихватил с собой карабин, а своим ученикам запретил брать с собой оружие, и они теперь со страхом и недоумением спрашивали друг друга, как они справятся с такой ватагой вооруженных турок безоружные. В их глазах свадебное шествие выглядело войском, которое едет воевать против другого войска. Дядя Мартин повторил им слова Левского: при поражении погибну только я, а при победе выиграем все мы, — но его пособники, видимо, и слыхом не слыхали о Левском, а может, просто не имели желания поучиться у великого Апостола его самоотверженности. После обеда свадебщики, взяв невесту в соседнем селе, поехали обратно той же дорогой с еще большим шумом и гамом. Услышав их приближение, трое учеников дяди Мартина стали думать не о том, как получше усвоить практический урок, а смекали, как бы им улизнуть в лес. А дядя Мартин, чтобы вконец поразить их, вынул из магазина все патроны, положил их на землю, а сам с незаряженным карабином на плече вышел на дорогу. Впереди свадебной процессии галопом скакали всадники, их кони с расчесанными гривами и крашенными хной хвостами выступали плавно, мягко касаясь копытами пыльной дороги и поднимая за собой сизые, прозрачные клубы пыли. За ними катили повозки, которых стало вдвое больше, в половине из них красовались разноцветные чалмы, владельцы которых издалека смахивали на павлинов, а в другой половине восседали кадыны, которые в свою очередь были похожи на пингвинов. Павлины то и дело вскидывали вверх руки с пистолями и палили из них, а пингвины взвизгивали и закрывали уши ладонями. Всадники подъезжали все ближе, наступал тот миг, о котором дядя Мартин мечтал с величайшим волнением, миг верховного дерзновения, когда он был готов умереть или стать полновластным хозяином жизни. Он вышел на самую середину дороги и поднял руку. Всадники придержали коней, те сбились в кучу, стали толкаться потными боками, негромко ржать и кусать один другого, а в это время к месту действия подъехали первые повозки. Один верховой, здоровый, нахрапистый турок, направил своего коня прямо на дядю Мартина и, выхватив из-за пояса пистоль, закричал:

— Ты кто такой? Ну-ка прочь с дороги!

Здоровяк нацелился дяде Мартину прямо в сердце. Тот улыбнулся и сделал всаднику знак рукой, чтобы он ехал назад. Турок, сразу сообразив, чего от него хотят, воротился к остальным всадникам. Те почувствовали себя униженными и, набравшись смелости, все как один направили свои пистоли на дядю Мартина, который продолжал стоять посреди дороги и смотрел на них своими голубыми глазами херувима, спокойно улыбаясь. За это время он мог бы уже превратиться в решето, но дядя Мартин все еще не произносил тех заветных слов, которые бы усмирили разгневанных всадников и вызвали в их рядах панику. «Вы окружены!» — должен был выкрикнуть дядя Мартин, но он молчал, желая до конца насладиться сознанием нависшей опасности. В его голове мелькнула мысль, которая всегда всплывала в такие минуты: «Если жизнь моя оборвется так нелепо, то черт с ней, если же нет, то мы еще повоюем!» А в это время его верные последователи сидели за придорожными кустами и, подобно трем иудам, думали о том, как бы удрапать. Нужен был всего один только выстрел, выстрел в воздух, чтобы эти двести вооруженных турок свели счеты с дядей Мартином. Но вышло так, как он предвидел. Кто-то из всадников закричал: «Нас окружили!» И всадники все до одного опустили пистоли. Турки отличаются богатым воображением, которое, побеждая их мудрость, заставило несчастных поверить, что они попали в засаду, что их окружило не меньше тысячи разбойников. Однако в хвосте свадебной процессии никто не знал, что случилось, и несколько мужчин прибежали, собираясь расчистить дорогу. Они, вероятно, застрелили бы дядю Мартина, если бы один из них не назвал его по имени, он выкрикнул имя дяди Мартина громко и ясно и перегородил дорогу бегущим своим конем. Это был тот турок, отцу которого дядя Мартин дал сто левов, чтобы тот оплатил судебные расходы, парень этот поклялся до конца жизни быть его побратимом. Парню не пришлось привести в исполнение свою клятву, потому что имя дяди Мартина сделало свое дело. Все не раз слышали о его славных подвигах, многие видели, как он на храмовом празднике убил на лету голубя и сороку. Преклонение турок перед силой и смелостью сослужило дяде Мартину хорошую службу. «Бря, бря!» — восторженно закричали в толпе, и дядя Мартин почувствовал, как сотни восхищенных взглядов устремились на него. Оправившись от изумления, турки сообразили, что этот парень набрался смелости в одиночку остановить свадебное шествие, но психоз восхищения его храбростью охватил их с полной силой, и они все восторженнее восклицали: «Аферим!» — и называли его имя. Тут парень, побратим дяди Мартина, опять поднял руку и громко выкрикнул:

— Измаил-эфенди! Дорогу Измаилу-эфенди!

Толпа расступилась, и к дяде Мартину приблизился турок лет шестидесяти в роскошной шелковой чалме и темно-синем кюрке, отороченном лисьим мехом. Он шел твердым шагом, и в его несколько раскосых глазах светилась азиатская злоба Чингисхана. Дядя Мартин отвесил такой низкий поклон, что его светловолосая голова чуть не уперлась в живот Измаила-эфенди, и тот при желании мог бы оторвать ее голыми руками, как цыпленку.

— Честь и почитание, Измаил-эфенди!

Турок глянул на него так, словно верил, что его глаза могут испепелить человека.

— Сделай нашей дружине добро, Измаил-эфенди! — сказал дядя Мартин.

— Где твоя дружина, покажи, я хочу ее увидеть!

Услыхав эти слова, ученики дяди Мартина попятились в лес, а дядя Мартин подумал, что в жилах этого турка течет кырджалийская кровь и что ему нужно дать достойный ответ.

— Если ты, Измаил-эфенди, увидишь мою дружину, то тебе не видать больше белого света!

Измаил-эфенди засмотрелся на лес, как будто он впервые видел деревья. Дядя Мартин был прав, предположив, что в жилах его течет разбойничья кровь далеких предков, которые не раз окружали султанское войско, которые жили, как султаны. Предки этого человека не раз взмахивали своими короткими ятаганами, верша суд и расправу. И впрямь, глядя на лес, Измаил-эфенди припоминал славную историю своего рода и на мгновенье подумал, что отдал бы все свое богатство, только бы вернуть свою молодость и встать на дороге, как этот парень, с голыми руками, один против тысячи вооруженных мужчин и заставить подчиниться его воле.

— Ну-ка, парень, расстели что-нибудь на земле!

Дядя Мартин достал из-за пояса небольшую скатерть и расстелил ее на траве. Измаил-эфенди достал из-за пояса горсть золотых и стал бросать монеты одна по одной на скатерть, чтобы можно было их пересчитать. Золотых было десять, это был знак, что остальные гости тоже должны проявить щедрость, если хотят поехать дальше подобру-поздорову. Выйдя с честью из трудного положения, Измаил-эфенди уселся на повозку и поехал дальше. Вторая повозка, доехав до скатерти, тоже остановилась, и сидевшие в ней турки стали бросать на нее, что у кого было: золотые монеты, старинные карманные часы, табакерки и ножи в золоченых чехлах. Дядя Мартин возвращал побежденным их дары, но они продолжали бросать все, что было у них подороже, через его плечо и ехали дальше. Это длилось не меньше часа, а затем настала очередь женщин. Дядя Мартин дарил им свою очаровательную улыбку и просил ехать дальше своей дорогой. Чувство уважения и слабость, которую он питал к нежному полу, разбудили его благородство, и он решил пощадить беззащитных пингвинов, лишенных возможности глядеть на свет божий открытыми глазами и показывать ему свои прелести. Но кадыны заранее поснимали свои украшения, и они посыпались на скатерть золотым и серебряным градом. Их щедрость немного задела гордость дяди Мартина, но ему ничего не оставалось делать, как сохранить о ней самые лучшие воспоминания.

Итак, урок практических действий «без взлома» прошел блестяще. Ученики дяди Мартина ничего этого не видели, но это не помешало им почерпнуть самое главное: человек должен быть прежде всего гуманистом, а уже потом разбойником, учителем, министром или попом. Они все трое просидели не один год в тюрьме за украденную овцу, за какую-нибудь сотню левов или жалкую посеребренную брошь, а теперь у их ног лежало огромное богатство, добытое всего за час времени, и здесь нечего было ждать вмешательства усатых стражников и строгих судебных следователей. Теперь они стояли перед самым трудным испытанием: им следовало научиться презирать богатство — на такую добродетель, считали они, способны только мертвые. Дядя Мартин, веривший в большую нравственную силу своих питомцев, разделил добро между всеми поровну.

7

Между тем вашему покорному слуге исполнилось шесть месяцев. Цветов и подарков, разумеется, по этому поводу я не получил, никто не догадался поздравить меня с этой круглой датой. Я же, как мне кажется, заслуживал не только поздравлений, мне стоило присвоить звание героя жизни или по крайней мере заслуженного деятеля жизни. Но при всей своей скромности я не мог не гордиться тем, что прожил живым и здоровым целых шесть месяцев. Впрочем, однажды я заболел, но не по моей вине. Дело было вот как. В наших краях часто устраивались посиделки, на которых женщины и девушки чесали шерсть и пеньку, лущили кукурузу. Наносили в комнату спелых початков кукурузы и приглашали соседских девушек и женщин, чтоб приходили помогать ее лущить. Женщины, усевшись вдоль стен на скамейках, лущили початки при помощи серпов или других железных предметов. Вылущенные зерна летели во все стороны, барабанили по стеклам окон, по железным трубам печки, долетали до потолка, чтобы потом градом сыпаться на пол. Я лежал в своей колыбельке и чихал, пока не уснул, а проснувшись, снова начинал чихать и снова засыпал, а зерна кукурузы залетали в мою колыбельку и били меня по щекам.

В один из вечеров терпение мое иссякло, я открыл рот и начал реветь. Мама бросилась меня успокаивать, но за это время несколько кукурузных зерен попали мне в рот. Я хотел выплюнуть их, но они застряли в горле, и я стал задыхаться. Вероятно, я посинел, потому что мама очень испугалась, взяла меня на руки и начала баюкать. Остальные женщины тоже повставали с мест, никто не знал, что делать, как помочь горю, наконец-то бабка моя сообразила, в чем дело, и пальцем выковыряла кукурузу из моего горла. Впоследствии, когда мне приходилось болеть, она гасила уголья водой в глиняной миске, а потом, выбрав момент, когда какая-нибудь из наших собак забежит в сени, выливала на нее воду из миски. Если собака начинала отряхиваться, бабка говорила, что болезнь скоро пройдет, а поскольку собаки всегда отряхиваются, то я неизменно выздоравливал. А в то время мне было всего сорок пять дней, я еще не мог пить воду из миски, и поэтому бабка по всякому поводу залезала мне пальцами в горло, даже не вытерев перед этим руки о передник. Вот и на этот раз бабка проделала этот маневр и достала из моего горла два кукурузных зерна, а третье осталось внутри. Она полезла мне в рот еще раз, и протолкнула зерно в пищевод. «О боже мой, проглотил!» — вскрикнула она и развела руками. Мама заплакала, остальные женщины из сочувствия тоже начали плакать. Один только дед сохранил спокойствие и невозмутимо заявил, что ему приходилось глотать целые камушки, когда он ел фасолевую похлебку, а как-то раз он даже проглотил кусок гвоздя и остался цел. Бабка не обиделась на него, а наоборот, обрадовалась. Она села и занялась своим делом, остальные женщины тоже успокоились, а я лежал, вытаращив глаза на потолок, как будто мне довелось проглотить не кукурузное зерно, а свинцовый шарик, и думал о том, как мало нужно человеку, чтобы дать дуба. Я и сейчас думаю, что умных причин человеческой смерти не бывает, а тогда мне казалось, что умереть на самой заре жизни из-за какого-то ничтожного кукурузного зерна глупее глупого. Зерно тем не менее начало набухать у меня в желудке. Чем только меня не пичкали: английской солью, арбузным повидлом, заставляли меня сосать молоко из груди самой грязной цыганки в нашей деревне, считая, что цыганское молоко очень жирное и целебное, кое-кто советовал напоить меня кровью хомяка, но хомяка в конце февраля не удалось найти. Так продолжалось четыре дня и четыре ночи, кукурузное зерно не только никуда не делось из моего желудка, но разбухло еще больше. За это время у нас побывали все бабки с нашей улицы, они приходили в любое время дня и дожидались, пока мама меня распеленает, чтобы начать с огромным интересом рассматривать абстракционистские пятна на моих пеленках.

Их глазам открывались подлинные шедевры, как бы оставленные кистью всевозможных -истов, но кукурузного зерна не было и в помине. В конце концов благодаря моему беспримерному мужеству кукурузное зерно выбралось на белый свет, увеличенное раз в пять, таким образом, я на сорок пятом дне своей жизни отметил первую свою большую победу.

Как бы то ни было, день моего славного шестимесячного юбилея совпал с началом жатвы. Мои мать и отец встали до света, чтобы отправиться в поле. В свое время наш сосед бай Костадин дал взаймы моему отцу свой кожух, когда тот отправился на смотрины к родителям моей матери, а позднее в том же самом кожухе отец и венчался. История, которая приключилась с этим пресловутым кожухом, вам известна. Отец мой благодаря ему пустил пыль в глаза могиларовскому обществу и в конце концов завоевал навечно беззаветную любовь моей матери. Бай Костадин дал ему кожух с тем условием, чтобы молодожены в страдную пору отработали ему четыре дня, но, как мы знаем, один из бывших соперников отца изорвал кожух железной палкой, и тогда бай Костадин заявил, что молодые обязаны жать его ниву целых десять дней. Это была самая настоящая эксплуатация человека человеком, но отцу нечем было крыть, тем более что без этого кожуха он бы и не женился вовсе, таким образом лишив свой род возможности получить нового продолжателя, то есть вашего покорного слугу. Отец любил подводить итоги своих дел, и когда я вырос и не захотел стать ни врачом, ни офицером, когда отказался жениться на богатой невесте с домом, он не раз говорил мне, что история с кожухом — одна из самых больших и непоправимых ошибок в его жизни.

Первый день жатвы был памятным для меня еще и тем, что я впервые покинул наш двор и увидел широкий простор. И еще тогда понял, почему многие болгарские писатели с таким благоговением, со слезами на глазах восторгались этой милой патриархальной идиллией. Вокруг царили те шумы, шорохи, краски и запахи, без которых не может обойтись ни одна национальная литература в мире. Хором кукарекали петухи, сонно лаяли собаки, настырно чирикали воробьи и гоготали гуси, розовел восток, и солнце удивительно напоминало одну из тех больших желтых тыкв, которые летом можно увидеть на сельских плетнях в одном ряду с лошадиными черепами и выщербленными горшками, тихо подувал ветерок, лаская золотые колосья хлебов, хохлатые жаворонки поднимались в синеву и, взмахивая крыльями, с неслыханным упоением заливались звонкими трелями до упаду, поля оглашались неизбежным напевным скрипом расписных повозок, над ними дрожало такое же неизбежное марево, крестьяне, вставшие до света, отирая благословенный пот, поплевывали на ладони и шептали «господи, помоги!», было немало других поэтических атрибутов деревенской идиллии, которые я, несмотря на мою необыкновенную впечатлительность и наблюдательность, не смог заметить и до конца восхититься ими, как положено будущему певцу деревенского быта…

В тот же день я сделал еще одно открытие, которое меня очень поразило. Сидя на руках у мамы, которая топтала босыми ногами дорожную пыль, я осмотрелся и обнаружил, что наша земля плоская и бескрайняя. Мы прошли километров пять, а горизонт был все тот же: прямая черта, отделяющая землю от неба. Теория Птолемея, смысл которой сводился к тому, что земля плоская и безграничная, долгие годы владела мною, из нее следовало, что все, что я вижу вокруг себя, не имеет конца, в том числе, безусловно, и я сам. Я был очень разочарован, когда, учась в прогимназии, узнал, что земля такая же круглая, как тыква, о которой шла речь выше, и что она торчит на плетне вселенной, а люди ползают по ней, точно муравьи. Мое разочарование еще больше возросло, когда немного позднее я узнал, что земля наша вовсе не красуется на плетне вселенной, что она просто висит в пространстве, а вдобавок ко всему еще и вертится не только вокруг себя, но и вокруг солнца. И я сказал себе, что на такой земле жить очень нелегко, что при этом не избежать многих ошибок и заблуждений. Встав в любой точке плоскости, человек может всегда определить четыре стороны света, а на шаре легко запутаться, ошибиться, потому что там нет никаких направлений. Выйдя из какого-нибудь места, можно после долгой, долгой ходьбы прийти туда, откуда ты вышел. Я спрашивал себя и не мог дать ответ на вопрос, почему столько умных людей стали жертвой инквизиции только ради того, чтобы доказать истину, что земля круглая и вращается вокруг солнца. Вероятно, чтобы доказать что-либо, человек должен прийти туда, откуда вышел…

Поблизости не было деревьев, и потому отец вместе с моей колыбелькой нес три шеста и веревку. Составив из них треугольник, он подвесил к его вершине люльку, набросил сверху половичок, чтоб служил защитой от солнца, и мое бунгало было готово. Мама накормила меня и присоединилась к остальным жницам, а я был предоставлен сам себе, это был мой первый пикник. Я лежал в колыбельке, сытый, как буржуй дореволюционного времени, посматривал на широкое добруджанское поле, прислушивался к гомону жнецов и восхищался их трудовым энтузиазмом. Утренний холодок ласкал мои щечки, свежие запахи полевых трав и цветов опьяняли меня. Какая-то птичка уселась на верхушку моего шалаша и звонко защебетала какую-то песенку, вполне заменив магнитофон марки «Грюндиг». Но, как сказал некий древний мудрец, счастье бывает недолговечно. Солнце стало припекать, пшеница и рожь ощетинились против него, в моем шалаше стало жарко, душно, а пташка перестала петь и улетела. И тогда все твари летучие и ползучие выбрались из своих укрытий и хлынули ко мне. Какое-то зеленое насекомое на длинных тонких лапках с выпученными глазами, откуда ни возьмись, уселось на край колыбельки возле самой моей головы. Я заревел что было мочи, но чудовище даже не шевельнулось, понимая, что я связан по рукам и ногам, оно пошевелило щупальцами, и я усмотрел в этом угрозу. Я заревел еще громче, мама подбежала и взяла меня на руки, а зеленое чудище испугалось и в один прыжок скрылось с глаз. Мама сказала, что это кузнечик, и, успокоив меня, пошла жать. И тут где-то совсем рядом раздался страшно хриплый голос, и я увидел, как какое-то странное черное существо ползет по краю колыбельки. Позднее я узнал, что это цикада, очень безобидное существо, но в ту пору ее зловещий стрекот нагонял на меня ужас. Ж-ж-и-ж-ж-и-ж-ж-и! — этот однообразный сухой треск напоминал звук жарящегося на сковородке мяса, и мне стало казаться, что это я сам жарюсь на сковородке, и не было сил и духу позвать на помощь.

На третий день мы перекочевали на другое поле, что возле каменного карьера. Какое-то ползучее животное, втрое длиннее меня, выползло на большой камень и, свернувшись в кольцо, застыло там. Солнце опять начало припекать, я изнывал от жары, а ползучая тварь как ни в чем не бывало вылеживалась на камне, словно пляжник на Золотых песках. Потом на каменоломню набежала темная тень, какая-то огромная птица камнем упала сверху, пресмыкающееся зашипело, вытянулось, как струна, и юркнуло в мой шалаш. Птица коснулась крылом края моей колыбели, я зашелся криком, и она улетела. В обед жнецы и жницы уселись полдничать. Мама вошла в мой шалаш, склонилась ко мне, а потом вдруг закричала не своим голосом и кинулась прочь. «Змея! Я наступила на змею!» — кричала она, ломая руки. Мужчины похватали серпы и дубинки и бросились ко мне. Отец мой, пересилив страх, взял меня из колыбельки, а бай Костадин откинул половичок. Уж лежал на земле, свернувшись кольцом, и равнодушно смотрел на перепуганных людей. Было видно, что он не собирался делать мне зло, но поскольку это была змея, мужики убили ее, растоптав голову.

С тех пор, если поблизости не было деревьев, родители подвешивали мою люльку к дереву на чужой ниве, чтобы уберечь меня от гадов и насекомых. Это чужое дерево обычно стояло далеко, через две или три нивы, и плакать, кричать было бесполезно. Мама время от времени прибегала посмотреть на меня, покормить, ориентируясь по солнцу, а в остальные часы я лежал в одиночестве среди полей, но зато у меня было самое что ни на есть модерновое бунгало по тем временам — прохладное и безопасное. Так месяцы и годы в самом раннем возрасте я провел между землей и небом, и это оказалось весьма символичным. Мне и теперь случается висеть в воздухе месяцами и годами, и я никак не могу решить, где лучше — на земле или на небе.

Мы воротились в село, когда начались холодные осенние дожди. Все были довольны, что с полевыми работами покончено и можно отдохнуть, сидя у теплой печки, один только я не был рад, я ужасно страдал. При всех неудобствах в поле я чувствовал себя как на курорте, который не шел ни в какое сравнение с нашим домашним уютом. Там я проводил целые часы в одиночестве, пугаясь всевозможных насекомых и пресмыкающихся, но у меня была возможность созерцать бесконечный мир, который всегда привлекателен, который манит, будит воображение, который становится для нас символом свободы. Путешествовать — значит чувствовать себя свободным… Некоторое время тому назад один из моих друзей надумал совершить большое турне — побывать в Москве, Ленинграде, Стокгольме, Лондоне, Париже. Он приготовил все, что нужно для такого путешествия, недоставало только модного плаща. Я накануне как раз купил себе новый плащ и предложил ему. Через месяц мой друг, вернувшись из большого турне, принес мне плащ. Вечером, придя домой, я положил плащ на стол и долго-долго его рассматривал. У меня было такое чувство, будто это не мой друг, а я сам путешествовал и видел незнакомые страны. Мало-помалу я перевоплотился в плащ, и хотя во время путешествия мне приходилось в основном висеть на вешалках в поездах, самолетах и в гардеробах, тем не менее я успел объехать множество столиц, побывать в музеях, ресторанах и гостиницах, познакомиться с людьми самых разных национальностей. Этот случай подтолкнул меня на покупку добротного кожаного чемодана, с какими обычно люди ездят за границу. Стоит мне узнать, что кто-нибудь из моих знакомых или друзей собирается ехать за границу, я предлагаю ему плащ или чемодан. Напоследок я стал перевоплощаться уже не только в чемодан или плащ, но и в самих путешественников. Мне удалось побывать на нескольких континентах, однажды я добрался до Владивостока, а в следующий раз — даже до мыса Доброй Надежды. Эти воображаемые путешествия очень пришлись мне по душе, потому что совершать их очень легко, а кроме того они намного дешевле настоящих. Разъезжая по белу свету, я в то же время занимаюсь своим делом и не разбазариваю государственную валюту.

А в то время мое воображение было еще слабым, но я уже мог ходить, хотя мне было всего шесть месяцев. В это никто из моих близких не хотел поверить. Однажды вечером бабка распеленала меня и занялась моими пеленками, а я встал на ножки и пошел. Домашние сидели за столом, когда они увидели меня, то у них от удивления кусок застрял в горле, а бабка встала перед иконой и начала креститься. Я же улыбался и протягивал к ним ручонки, желая сказать, что нет ничего плохого в том, что ребенок преждевременно научился ходить, они же, вместо того чтобы обрадоваться и поприветствовать меня, как новатора, разрушившего природные и общественные догмы, вскочив из-за стола, укутали меня пеленками и крепче обычного связали по рукам и ногам, опасаясь, что я могу искривить ножки, могу упасть и проломить себе голову… Мои домашние, рассердившись друг на друга, любили пускать в ход пословицы и поговорки, я часто слышал, как они говорят, что свои хуже чужих. Если бы я умел разговаривать, я бы припомнил им эту прекрасную болгарскую поговорку, но я мог произносить только «ма» и «па», а впрочем, умей я говорить, они вряд ли дали бы мне рот раскрыть.

И все-таки я оказался не таким покладистым, как они думали. Я плакал и ревел без умолку целую неделю. Домашние долго судили-рядили и под конец решили, что во всем виноват я, беспомощный и бессловесный, и они придумали мне целую кучу болезней и принялись пичкать меня всевозможными снадобьями, призывали шептух и ворожей, а я, не имея возможности сопротивляться, глотал все, что они мне совали в рот, и дивился их демагогии. Я был уверен, что мои родичи хорошо знают подлинную причину моих страданий, но не хотят признаться. В конце концов дед заявил, что нужно пустить кровь. Бабка держала меня, чтобы я не дергался, а дед исполосовал бритвой мне спину сверху вниз и слева направо, отчего моя спина стала похожа на карту, расписанную меридианами и параллелями. Потом к этим свежим порезам приложили состриженную с овцы шерсть (это называлось серой) и запеленали меня. Дед был очень доволен, он говорил, что в человеке все зависит от крови — и добро, и зло. Раз дитя кричит, значит, в жилах его беснуется дьявольская кровь, нужно ее выпустить, чтобы зло ушло.

Я в самом деле присмирел. Лежал себе в колыбельке и уже не пытался протестовать, что мне мешают учиться ходить. У меня не было больше ни сил, ни голоса, чтобы кричать, кроме того я не забыл, как меня полосовали бритвой. Не оставалось ничего другого, как дожидаться дня, когда начнут учиться ходить остальные дети моего возраста. Их было двое во всем селе, и если бы они оказались рахитиками или непомерно толстыми, а такие дети предпочитают валяться в колыбелях и не желают учиться ходить, то мне все равно нужно было бы ждать, чтобы никто не подумал, будто я не совсем нормальный ребенок. Когда я подрос, я не раз ощупывал шрамы на спине, вспоминал операцию, проделанную моим дедом, и думал, что он был не просто деревенским знахарем, но и умным человеком. В жизни мне приходилось не раз видеть, как тем, кто не хочет считаться с канонами, пускают кровь, чтобы их жилы очистились от дьявольского начала.

8

Родные, милые картины!..

Елин Пелин

Но вот наконец настал день, когда я поднялся на ноги. Двое моих сверстников оказались крепкими ребятами, но, несмотря на это, они начали учиться ходить только в год и два месяца, вот и вышло, что из-за них я проспал целых полгода. Это потерянное время можно считать первой данью, которую я заплатил догматизму. И я тут же постучал по дереву, поскольку знал, что эта дань не последняя. Не желая идти в ногу со всеми людьми, я был вынужден поплатиться за это тем, что мне в самом раннем возрасте уже пускали кровь. Если бы у меня был хоть какой-нибудь жизненный опыт, я бы не допустил этого, я бы знал, что компромиссы — неизбежные стимулы нашего бытия, без которых люди испытывали бы друг перед другом большое неудобство. Я бы знал также, что шестимесячное опоздание — ничто по сравнению с тем, что наше человечество проспало миллионы лет на деревьях и только после этого встало на ноги, а встав на ноги и научившись ходить на двух ногах, опять пожелало опуститься на четвереньки. Но молодость на то и дана человеку, чтобы заблуждаться.

Итак, в один прекрасный день бабка, ходившая к соседям, пришла домой радостная и заявила, что мои ровесники начали ходить, следовательно, я тоже могу попробовать. Торжественно, на глазах у всей семьи она распеленала меня, и я направился к маме довольно твердой походкой заправского пехотинца. Дед заулыбался до ушей и предсказал, что я дослужусь до ефрейтора. С той минуты никто уже не запрещал мне передвигаться на своих на двоих, и я принялся шастать сначала по комнате, а потом выбрался в сени и на двор. Все здесь было мне знакомо еще с той поры, когда мне исполнился всего один день, и даже со времени, когда меня еще не было на свете, и потому я со двора направился на улицу. Но на улице тоже не было ничего интересного, кроме толстого слоя пыли, в которой валялся чей-то осел. Здесь, однако, состоялось мое первое знакомство с соседями, и это событие я считаю одним из самых главных в моей жизни.

Их покосившаяся калитка, их старая мазанка, весь двор, старый амбар и навозная куча удивительно напоминали наши, казалось, их проектировал один и тот же архитектор доисторической эры. Из всех этих элементов архитектурного ансамбля самое большое впечатление оставляла навозная куча, расположенная в центре двора, высокая, как вулкан, над которой, как и над вулканом, вечно курился дымок. Это место в нашей семье пользовалось особым почетом, свалку обычно устраивали на самом видном месте, чтобы она всегда была перед глазами и под рукой. Хозяйка, полуодетая, босиком, делала от порога всего несколько шагов, чтобы выбросить мусор, то же самое делал и хозяин, выбрасывавший навоз прямо от порога хлева или овчарни. Навозная куча была для крестьянина своего рода заводом по производству удобрений, навозом весной устилали поля, а в остальные сезоны он шел на топку, навозная куча служила прекрасной столовой для домашней птицы. Зимой на ней грели бока поросята и собаки. Это было любимое место детских игр и забав, место, удобное для отдыха и созерцания. Детвора любит забираться повыше, а у нас на равнине самыми высокими точками были навозные кучи, забравшись на их вершину, можно было обозреть все село и его окрестности. Кроме того, свалка была отличным полем битв, где мы сражались со всевозможными бациллами и микробами. Те из нас, кто был покрепче, давали болезням отпор и на всю жизнь приобретали иммунитет против всевозможных заразных хвороб. Слабые, тщедушные заболевали и умирали (так бывает и с некоторыми горе-литераторами, которые обожают копаться на свалках задворок и, заразившись нечистотами, скоропостижно отдают концы). О свалках можно говорить долго и много, потому что они прочно связаны с болгарским бытом того времени, но это дело тех, кто занимается бытописательством, — мне не хотелось бы очутиться в положении тех писателей, о которых упоминалось выше.

Лучше я расскажу подробнее о наших соседях. Это были представители общества, в котором мне довелось прожить немало лет. Соседских мальчишек было шестеро, самому старшему из них было 12 лет, а младшему — столько, сколько и мне. Все они бегали без штанов, в одних рубашонках. Этот младший мальчишка был одним из тех моих ровесников, из-за которых я проспал целых шесть месяцев, вместо того чтобы учиться ходить. Войдя в их двор, я, как всякий человек, который впервые вступает в общество, сунул в рот палец и от смущения принялся его сосать. Как известно, первое впечатление играет огромную роль, чтобы не сказать роковую, и это заставляло меня волноваться. Но любопытство взяло верх, и я потихоньку двинулся вперед. Постою, не вынимая пальца изо рта, и опять ковыляю дальше, так, в несколько переходов, я добрался до навозной кучи. Мальчишки сидели наверху, молча смотрели по сторонам, казалось, они не обращают на меня ни малейшего внимания. Такое равнодушие удивило меня, я даже почувствовал себя оскорбленным. У меня в голове мелькнула мысль, что мои соседи, несмотря на такой ранний возраст, уже, увы, успели заразиться отчуждением. У всех у них на головах были ситцевые чепчики из тех, которые завязываются под подбородком, только чепчики почему-то находились не на головах, а висели спереди, будто торбы, в которые лошадям насыпают овса. Один из них сунул руку в шапчонку, достал оттуда что-то съедобное и отправил в рот, его примеру последовали остальные. Позднее я узнал, что эти ребята поневоле стали рационализаторами. За обедом они ели руками, и все, что роняли из рук, падало в чепчик, а потом, играя на дворе, они все это поедали.

Я подождал, пока они перестанут жевать, но они по-прежнему не смотрели в мою сторону. Тогда я подошел поближе и решил им представиться. Произнес «ма-па», а сам смотрел на них в упор. Один из мальчишек произнес в ответ «та-ту», вслед за ним и остальные разразились подобными возгласами. Это было начало разговора, и я понял, что мои соседи, слава богу, еще не стали жертвой отчуждения. Оказалось, что они вроде меня, почти не умеют говорить, и потому они не решались вступать в разговор с незнакомым лицом. Один только старший мальчишка вполне владел разговорной речью, он крикнул мне с вершины навозной кучи: «Я сецас тебе дам!», и я понял, что он собирается меня побить, а мальчишка, набрав в обе пригоршни мусора, швырнул его мне в лицо. Братья мгновенно последовали его примеру, они хватали что попадется и бросали на меня. Любой на моем месте оскорбился бы и убежал, но я решил, что таким образом они показывают свое доброе расположение ко мне, и не обманулся. Спустя некоторое время я забрался к ним на навозную кучу и так же, как они, зарылся по самую грудь в мусор. Это им пришлось по душе, они стали любезно угощать меня, делиться своими запасами из чепчиков, рассказывали мне много всяких разностей на своем особом языке, потом мы катались с вершины навозной кучи, и когда я вымазался по самые уши и стал похож на них, они признали меня своим соседом и другом. А потом пришла их мать, выудила их из мусора одного за другим, точно грибы собрала, и погнала в дом.

Их мать была в положении, и моих приятелей скоро стало семеро, а несколько лет спустя — целая дюжина. В то время их семья состояла из десяти душ, включая мать, отца и двух его братьев. В селе поговаривали, будто Його (так звали отца) дал слово его величеству вырастить для отечества двенадцать солдат, и он выполнял свое обещание самоотверженно и бескорыстно, не ожидая наград от правительства. А в сущности, Його мстил своей жене, которая долго водила его за нос, прежде чем выйти за него замуж.

У Його было еще двое младших братьев, семья жила в бедности, и он долго ходил в холостяках: ни одна деревенская девушка не соглашалась, чтобы он взял ее в жены. На его счастье, одна из них, по имени Вачка, тоже засиделась в девках. Она была старше всех остальных девушек нашего села, а застенчивее ее вряд ли можно было сыскать во всей Добрудже. Все называли ее недотрогой, потому что она стыдилась парней и не хотела выходить замуж. Вачка была домоседка, ее, бывало, калачом не заманишь ни на посиделки, ни на гулянье, в поле — жать хлеб или на какую другую работу — не ходила без матери или без отца и при этом закутывала лицо платком. Вся родня, а потом и все село тщетно пытались выдать ее замуж. Стоило кому-нибудь прислать сватов, как Вачка начинала кричать, будто ее режут: «Не хочу! Не хочу!», забивалась в погреб или на чердак и клялась, что утопится в колодце. Сперва за дело взялся первейший на всю нашу околию сват — небезызвестный Гочо Баклажан. Взоры жителей села были обращены на него — Гочо поставил на карту весь свой авторитет. Обойдя окрестные села, он нашел целую роту женихов, но его усилия довести дело до свадьбы пошли прахом из-за Вачкиной стыдливости, и Баклажан пришел в неистовство. «Из этого барахла не выйдет молодицы!» — сказал неудачливый сват и с досады швырнул шапку оземь, впервые за долголетнюю свою практику публично, при всем честном народе, признав свою полную несостоятельность. Эта история положила конец карьере Баклажана. Многочисленные почитатели усомнились в его способностях, мало-помалу перестали обращаться к нему за помощью в свадебных делах, и Баклажан, потеряв веру в свои способности, начал пить, совсем обнищал, и, как мы уже знаем, завершил земной путь в заброшенном колодце недалеко от села. Что ж, нам остается только сказать: «Пусть земля тебе будет пухом!» — и по этому случаю припомнить римскую поговорку о недолговечности славы.

После того, как Гочо Баклажан наотрез отказался уламывать стыдливую Вачку выйти замуж, ее родители обратились к небезызвестной свахе Каракачанке, из села Могиларово. Как нам известно, она была самой серьезной конкуренткой Гочо Баклажана по части сватовства, и теперь все с надеждой обратили взоры на нее. Каракачанка занялась этим рискованным предприятием, вложив в него все свои старания и чисто женские амбиции. Прежде всего она переселилась в наше село и целых три месяца жила с Вачкой под одной крышей, не теряя ни минуты, всячески увещевала ее, наставляла на путь истинный. Пройдя всю Добруджу вдоль и поперек, Каракачанка нашла не меньше сотни парней, готовых взять в жены Вачку-недотрогу, но все ее старания пропали даром. Кончилось тем, что она, сносив пять пар башмаков и прожив три месяца в доме родителей Вачки на правах бесплатной пансионерки, вынуждена была признать свое бессилие. После этой неудачи отец и мать Вачки объявили конкурс, пообещав в качестве награды теленка тому, кто сможет уломать их несговорчивую дочку. Появилось немало хитроумных мудрецов, о каких говорится в народных сказках. Они клялись, что беспременно выдадут недотрогу замуж, бедный Вачкин отец щедро вознаграждал этих званых и незваных сватов, а под конец дошел до того, что пообещал при жизни отписать все свое добро будущему зятю. Но напрасно. Недотрога стояла на своем. Отец и мать поняли, что им грозит разоренье, бедные люди посыпали головы пеплом и примирились с мыслью, что их единственной дочери суждено остаться вековухой.

Подобно многим парням, Його соблазнился обещанной наградой, но в отличие от них решил обойтись без всяких там сватов и других посредников. Терпеливо дождавшись, пока страсти немного улягутся, Його однажды вечером отправился к родителям Вачки. Он застал их за ужином. Недотрога, увидев его, чуть не полезла под стол. Застеснявшись, она закрыла лицо ладонями и выбежала из комнаты. Його на это не обиделся. Он изложил старикам свой план действий. Ходили слухи, будто он принес с собой приворотное зелье и положил несколько стебельков в Вачкину тарелку, а та, поев похлебки, заявила, что согласна выйти замуж хоть сейчас, стыдливости ее и след простыл. А кое-кто возражал, что ничего такого не было, просто настало время Вачке распроститься с девичеством (этой чаши не миновать никому), и утро застало ее в доме Його.

Село не могло надивиться этому. И, как бывает со всяким чудом, люди постарались увековечить его средствами искусства: мои земляки сочинили песню про Вачку и Його, возможно, они хотели донести до потомков память об их необычной женитьбе, а может, просто дать теоретикам литературы наглядный урок того, как рождается поэзия.

С вечера Вачка уснула

В доме родном отцовском,

А чуть петухи пропели,

В доме чужом проснулась.

Чудо какое случилось!

Как же ей быть, горемычной?

Тужит она, причитает,

Горькими плачет слезами…

Дальше в песне говорится о том, что Його стоял за дверью, дожидаясь, когда Вачка проснется; услыхав, что она убивается, он хотел войти к ней, но Вачка, поняв, в чем тут дело, заперла дверь изнутри и не отпирала ее «целых девять дней и девять ночей». В песнях, конечно, не обходится без художественного вымысла, но в этой песне — все правда, в ней поется о том, что было на самом деле; мои земляки не осмелились дать простор своему богатому воображению, решив, что событие само по себе на редкость поэтическое.

Стыдливая Вачка и впрямь горько заплакала, увидев, что она лежит на рогожке в чужом доме. Подбежав к окну, она увидела Його и скорехонько заперла дверь изнутри на засов. Його всю ночь простоял под дверью и, услыхав, что Вачка заплакала, хотел войти, но дверь не подалась. Недотрога стояла за дверью и плакала. Настало утро, с восходом солнца народ стал шастать мимо дома кто куда, и Його перестал ломиться в дверь. Столько лет он ждал, подождет еще час или два, пока будущая жена образумится и впустит его в свои покои. А вместо часа пришлось дожидаться ее благоволения девять суток. Вачка решила, что скорее умрет, нежели позволит мужику держать себя в объятиях. Його не знал, как ему быть, его честолюбию был нанесен жестокий удар, поскольку к обеду все село знало, что он привел в дом жену, а она его и близко не подпускает. Перед домом Його собралась толпа любопытных. Одни советовали ему прорубить дыру в стене, а другие — снять несколько плит черепицы и влезть в дом через крышу. Нашлись и такие мудрецы, кто рекомендовал ему внести в дом улей с пчелами. Його, однако, проявил дальновидность и терпение. Он выбил стекло в окне и поставил на подоконник узелок с едой и воду в сосуде из бутылочной тыквы. Но упрямица объявила голодовку и не притрагивалась к еде… На шестой день она, вконец обессилев, легла на рогожку и лежала, не вставая. Його подождал еще три дня, а на десятый выбил засов…

Видя такое развитие событий, мои односельчане в один голос, вторя Баклажану, заявили, что жена из Недотроги получится хреновая. Все ожидали, что она сбежит от мужа домой. Не прошло, однако же, и недели, как Його громогласно заявил, что мужикам следует больше всего опасаться конфузливых баб, и это была правда. Прошло девять месяцев, Вачка родила первого сорванца, и с тех пор они посыпались один за другим, словно с конвейера, дошло до того, что родители стали путать их имена, поскольку крестины следовали одни за другими. Так восьмого по счету мальчишку назвали Матю, в честь одного из братьев Його, а потом оказалось, что второй по счету уже носит это имя. Його пошел к нашему священнику отцу Костадину, но тот наотрез отказался поменять имя восьмому ребенку, и в семье стало целых трое Матю: дядя Матю, Матю-старший и Матю-младший.

Их дядя был чабаном и почти все время проводил на пастбище. Многие односельчане знали его по имени, а видеть никогда не видели. Я встречался с этим человеком один только раз, потому что мне довелось увидеть его мертвым. Это случилось в конце лета, когда провожали новобранцев в солдаты. Матю был зачислен в шуменский пехотный полк. Новобранцы выходили из дворов с песнями, чтоб заглушить печаль. Они выстроились перед сельской управой и приготовились слушать напутствие кмета о том, что солдату надобно быть храбрым и преданным его величеству царю. Пришли все, не было только Матю. Кинулись его искать тут и там, глядь — а он висит на большом ореховом дереве в саду: в белой рубахе и белых онучах, на голове каракулевая шапка набекрень — гайдук, да и только! Собрался народ. Женщины заплакали, а кмет распорядился похоронить висельника поодаль от кладбища без отпевания, дескать, он поддался пессимизму и предпочел смерть верной службе царю и отечеству.

Второй брат Його, которого звали Райко, был вторым — после дяди Мартина — полуинтеллигентом в нашем селе, хотя проучился в школе только до второго класса. Все называли Райко Доктором, потому что он ходил в пиджаке и фуражке, правда, пиджак был довольно потрепанный, с засаленными по краям рукавами и полами и болтался на плечах как на вешалке, но это не мешало Доктору выглядеть подлинным европейцем в толпе мужиков, одетых в широкие штаны из грубого домотканого сукна и бараньи шапки. Доктор питал отвращение к физическому труду, он с презрением говорил о том, что земля у нас обрабатывается примитивно, и считал зазорным взять в руки серп или мотыгу. Нынешние молодые люди, его ровесники, думаю, не станут отрицать тот факт, что он был глашатаем прогресса в сельском хозяйстве, но в те времена о нем говорили, что он бездельник и лодырь. Говорили еще, что ученые потому и стали учеными, что они народ ленивый: дескать, вместо того, чтобы взяться за работу, они все думают о том, как бы увильнуть, и мечтают найти теплое местечко, чтоб работа была сидячая и не пыльная. Заставь такого сходить в соседнее село пешком или съездить на телеге, и он тут же изобретет тебе велосипед или автомобиль, чтобы путешествовать быстро и с комфортом.

Доктор не обижался на своих односельчан за то, что они причисляли его к ленивому и хлипкому ученому сословию. Он непоколебимо верил в технический гений болгарского народа и дал зарок, что ноги его не будет на поле, что он всем докажет, как можно добывать хлеб с помощью техники. Но для этого был нужен основной капитал, и Доктор долго ломал голову над тем, где его взять. Ему пришло на ум попросить у дяди Мартина немного денег взаймы, но он не смог напасть на след нашего знаменитого разбойника и вынужден был вернуться ни с чем. Это случилось летом, в Афанасьев день. На этот праздник жители нашего села и всех окрестных сел сходились к часовне святого Афанасия, чтобы поклониться его святым мощам, которые покоились в большом каменном гробу посреди часовни. Во дворе часовни был небольшой колодец, и Доктор зашел напиться воды, а потом уселся в тени под ложкой святого Афанасия отдохнуть с дороги. В одной легенде говорилось о том, будто бы святой Афанасий однажды вечером, усевшись возле этого колодца, поужинал чем бог дал, а потом воткнул ложку в землю, чтобы не упиралась в бок (обычно он держал ее за поясом) и лег спать, а потом взял да и помер, вероятно, с ним случился инфаркт: по-видимому, как многие другие святые, он был не дурак выпить и покурить. Легенда, однако, умалчивает об одном любопытном факте: что мои земляки не пустили святого на ночлег и тому пришлось умереть в чистом поле. Это свидетельствует о том, что они уже в те далекие времена были отъявленными атеистами. Утром труп святого обнаружили, зарыли его там же, возле колодца, и даже не поставили на могиле крест, потому что никто не знал имени святого. Но шли годы, и люди наши начали понимать, что на одном атеизме далеко не уедешь, и, как все остальные люди нашей земли, они решили придумать себе святого заступника, который бдел бы над их добром и здравием. Никто из жителей села, разумеется, не подходил для такой роли, ведь испокон века известно, что нет святых между своими. И тогда мои земляки вспомнили о почившем страннике и объявили его святым. Они посадили возле колодца тутовое деревце и принялись друг друга уверять, что оно посажено не ими, а будто бы выросло за одну ночь из ложки неведомого странника. Чтобы окончательно поверить в его святость, они соорудили над его могилой часовню, а тутовое дерево провозгласили чудотворным. С тех пор ежегодно летом к нему стекался народ, люди привязывали к веткам дерева обрывки своей одежды и верили в то, что вместе с ними оставляют там свои болезни и беды. После этого они шли в часовню, зажигали там свечку и опускали деньги, кто сколько может, в отверстие склепа. Таким образом мои земляки искупали свою вину перед горемычным странником за то, что не пустили его на ночлег.

Эта церемония повторялась несколько раз в год в дни разных праздников, и Доктору теперь только пришло в голову, как много денег насобиралось там, возле мощей святого Афанасия. Поп Костадин спозаранку подвыпил и пел с таким вдохновением, что в руках богомольцев гасли свечки. Доктор заглянул в дверь часовни, а потом вошел туда и встал поближе к каменному склепу. В это время двое зажиточных мужиков развязали свою мошну и, опустив в дыру по несколько монет, истово перекрестились и вышли. По звуку упавших монет можно было определить, что глубина склепа около двух метров и что дно его сплошь завалено монетами. Доктор протолкался к стене часовни, чтобы посмотреть, нет ли где бокового отверстия. Каменные плиты были напрочь спаяны цементом, нигде не видно было знаков, что их сдвигают.

Доктор воротился в село, и его технический мозг заработал с такой страшной силой, что у него пошла голова кругом. Сперва он надумал разворотить гроб железным ломом или подкопаться под фундамент часовни, но потом решил, что он не шильонский узник, чтобы обречь себя на такую тяжелую, неблагодарную работу. Его черепная коробка буквально трещала по швам от натуги, когда огромная деревенская муха вдруг села ему на нос и укусила до крови. Доктор пришлепнул ее ладонью и раздавил, и, как это всегда бывает с большими открытиями, это навело его на гениальную мысль. Он вспомнил, что недавно видел в лавке Тодора-грека свисавшие с потолка какие-то ленты, на которые налипло огромное множество мух. Мозг его заработал на полных оборотах…

Вечером Доктор отправился во двор часовни, в одной руке он держал длинный прут, а в другой — большой напильник. Напильником он собирался перепилить дужку замка на дверях часовни, а прутом, верхний конец которого обмотал лентами-мухоловками, решил доставать монеты со дна гроба. Но оказалось, что он был не одинок, нашлись и другие охотники поживиться из сейфа святого Афанасия. Доктор увидел, как какой-то человек украдкой прошел через двор и вставил ключ в замок. Это был монах по имени Васо — Доктор сразу узнал его по лохматой голове. У этого монаха, который заявился неизвестно откуда и обретался возле часовни, была жирная хитрая рожа. Поп Костадин объявил его самозванцем и прогнал, чтобы Васо не мозолил ему глаза и не мешал выполнять служебные обязанности. Самозванец пригрелся в доме одной вдовы и, как человек божий, путался под ногами у попа на похоронах, крестинах и разных других службах. Поп Костадин имел на него зуб и вместо того, чтобы петь тексты из тропаря, ругал монаха по матушке, но открыто сказать тому, что он о нем думает, не решался. Доктор уже хотел было огреть монаха по голове железным прутом, сделав тем самым неоценимую услугу отцу Костадину, как вдруг сам отец Костадин, вынырнув из темноты, направился прямо к двери часовни. Увидев, что она открыта, поп достал из-за пояса пистоль и вошел внутрь.

Через минуту в часовне началась катавасия — о подобной можно вычитать разве только в «Илиаде». Слуги божии обладали лужеными глотками, и вместе с глухими ударами и стонами из часовни долетал поистине львиный рык. Потом, видимо, арена сражения оказалась им тесной, и дерущиеся черным лохматым клубком выкатились наружу. Они катались по каменному помосту, дергали друг друга за бороды и всячески поносили один другого. Отец Костадин обзывал монаха Иудой и ненасытным Ваалом, а монах в ответ кричал, что он тать, язычник, исчадие ада. Но все это были цветочки, так сказать, служебная куртуазность, которую следовало соблюдать даже в драке, потом противники перешли к подлинной, мирской ругани, а в мирских ругательствах, которые в наших краях находятся под влиянием румынского народного словотворчества, упоминается не только мать и все особы женского рода в семье, но даже такие невинные предметы, как надгробия и даже номера метрик. Когда отец Костадин удостоверился, что ему удалось прикончить монаха, он схватил бедного Васо за ноги и поволок в сторону, подобно тому, как некогда Ахилл волок труп Гектора, разница была только в том, что Гектор был живой и лишь притворился мертвым, смекая, как ухватить Ахилла за уязвимое место — за пятку. Но вышло так, что наш монах тоже изловчился, ухватил попа за пятку и повалил его на землю.

Существовала опасность, что эта катавасия может продлиться до утра, а у Доктора не было ни времени, ни охоты слушать дальше их руготню. Недаром говорят, что там, где двое дерутся, в выигрыше оказывается третий. Наш герой огрел дерущихся железным прутом по головам, и те впали в беспамятство. Прихватив на всякий случай пистоль отца Костадина, Доктор направился к часовне и сунул железный прут в отверстие сейфа святого Афанасия. Клейкая лента сделала свое дело, монеты липли к ней, как мухи, и Доктор, не без труда вытащив прут наружу, снял с него горсти две презренного металла.

Несколько дней спустя Доктор заявился в село на велосипеде. Собаки, учуяв его приближение, повыскакивали из дворов и, погнавшись за велосипедистом, чуть не повалили его в пыль. Это были первые консервативные элементы, которые проявили такую враждебность к чуду техники. Мои односельчане также отнеслись к новому средству передвижения с большим недоверием и всячески поносили его за то, что оно распугивает скотину и доводит до исступления собак. В первое время Доктор и впрямь частенько нарушал правила движения, что приводило к дорожным происшествиям. Несколько всадников свалились с коней, которые, испугавшись велосипеда, вставали на дыбы и сбрасывали ездоков на землю. Случалось, что во время таких происшествий переворачивались телеги с людьми. Пострадавшие подавали в суд жалобы, требуя возмещения убытков, но жалобы были оставлены без последствия ввиду отсутствия соответствующего закона, и тогда жалобщики начали вершить правосудие собственными руками, изрядно намяв бока новоявленному велосипедисту. Думаю, если бы в те времена в нашем селе имелись органы автоинспекции, Доктору пришлось бы уплатить немало штрафов и даже, пожалуй, расстаться со своими правами.

Но любопытство моих земляков не уступало их скептицизму. При всей их ненависти к велосипеду интерес к нему прочно засел в их головах. Увидев Доктора, проезжающего по улице на своей машине, они бросали все дела и, подойдя к плетням, провожали его взглядами. Больше всего их удивляло то, каким образом человек удерживается на этом сооружении из двух колес, обтянутых резиной, похожей на змеиную шкуру, — они, конечно же, ожидали, что Доктор в любую минуту может упасть и разбить себе голову. К чести велосипеда, Доктор ни разу с него не свалился, казалось, он от рождения умел разъезжать на этих резиновых колесах. Мало-помалу реноме велосипеда упрочилось, на это понадобилось ровно три месяца, а на четвертый все вдруг поняли, что велосипед намного быстрее лошади и осла. И Доктор начал выполнять всевозможные общественные и частные заказы. Он развозил почту, ездил в город за лекарством, возил шерсть к чесальщику в соседнее село, оборачиваясь за несколько часов. Нет надобности говорить о том, что его услуги стали делом чести и что это впоследствии привело к поголовному снобизму. Односельчане начали обращаться к нему за помощью в таких делах, с которыми они могли намного лучше и быстрее управиться сами, а иногда им приходилось ждать своей очереди целыми днями, потому что велосипед этот был самой старой марки в мире и нередко выходил из строя.

Как уже упоминалось, Доктор однажды заявил, что будет добывать себе хлеб при помощи техники, и вскоре доказал это на деле. За свои услуги он получал вознаграждение в натуре — мукой, брынзой, маслом, мясом, — но самой большой наградой для него было то, что он в пух и прах разгромил вековые предрассудки своих земляков и вывел их на путь цивилизации. Вскоре велосипеды превратились в самое популярное средство передвижения, и жители села разбивались в лепешку в поисках подержанных велосипедов (их тогда выпускали только за границей) — не хуже нынешних охотников, стремящихся обзавестись легковой машиной.

Увидев, что конкуренция может лишить его пропитания и славы, Доктор сделал достоянием народа второе, еще большее чудо техники. Мне было тогда тринадцать лет, и я хорошо помню тот неповторимый день, который стал, можно сказать, поворотным в истории музыкальной культуры нашего края. В тот день было гулянье, и все село на площади отплясывало хоро. И вдруг появился Доктор с большим зеленым ящиком в руках, открыл крышку, покрутил какую-то ручку, и из ящика донеслись звуки музыки, какой мне никогда до этого не приходилось слышать. Если я попытаюсь описать изумление всех присутствующих, то моя творческая немощь станет очевидной, и поэтому я скажу только одно: мои односельчане обступили волшебный ящик и до самой глубокой ночи слушали музыку, не сводя с него глаз.

В отличие от велосипеда граммофон вошел в наш быт триумфально, поскольку он не причинял катастроф и материальных убытков, а доставлял людям духовное наслаждение. С самого утра на Доктора посыпались десятки заявок, все наперебой звали его в гости, и с тех пор он, став гостем-профессионалом, ни разу не обедал и не ужинал дома. Каждый хозяин дома считал великой честью накормить его до отказа, чтобы наслушаться граммофона всласть. Так продолжалось не меньше года, а потом кое-кто из односельчан тоже приобрели граммофоны и стали его конкурентами. Репертуар докторского граммофона был скромный, всего одна пластинка, два фокстрота, но этого было достаточно, чтобы наш музыкальный вкус в корне изменился. Один фокстрот назывался «Благоухают липы», и с тех пор все наши праздники, свадьбы, именины сильно благоухали липовым цветом, а волынка и гудулка отошли на задний план, превратились в экспонаты будущих музеев. Запах цветущих лип привел к революции не только в танцах, но и в моде вообще. Простецкие штаны из грубой домотканой материи были вытеснены городскими брюками модного покроя, длинные косы сменила стрижка. По субботам молодые сходились в школу потанцевать, а матери выстраивались вдоль стен и строго следили, чтобы все было чинно и прилично. Но какое уж тут приличие, если сам танец был неприличный: парень и девушка в обнимку топтались взад-вперед, спотыкаясь, будто стреноженные. А после танца парни кланялись девушкам и говорили «мерси». Это «мерси» переполнило чащу терпения местного общества. Никаких «мерси-перси», заявили отцы, мы, дескать, до того как пойти под венец, не смели на своих будущих жен глаза поднять, а нынешние молокососы принародно хватают девок за руки, чего доброго, скоро дойдет до того, что начнут носами прижиматься. Разгорелись жаркие споры на морально-этические темы, и дело кончилось тем, что кмет Трифон Татаров наложил запрет на фокстрот, объявив его эротическим танцем, и даже хотел конфисковать граммофон, но Доктор успел спрятать аппарат. Запрет этот, надо сказать, продлился без году неделю: молодежь, перехитрив стариков, начала собираться по домам, и посиделки как-то само собой превратились в суаре, а воскресные гулянья — в журфиксы.

Когда пластинка совсем стерлась и вместо томного фокстрота из трубы граммофона начало доноситься невразумительное квохтанье, Доктор где-то раздобыл детекторный приемник, которому было суждено стать третьим чудом техники. Он установил приемник в амбаре, потому что в доме не нашлось места, и все повторилось сначала. Для приличия народ сперва чуть-чуть поломался, а потом за месяц в амбаре перебывало все село — каждому было интересно послушать долетавшую из наушника, соединенного тонкой проволочкой с какими-то батарейками, румынскую речь, ее сменяли звуки музыки. Приходящим слушателям было не с руки платить натурой, и Доктор ввел денежную оплату. Перед тем как приставить наушник к уху, посетитель вручал Доктору двадцать стотинок или куриное яйцо…

В ту пору в село заявились незнакомые люди в кепках и клетчатых брюках гольф. Днем они ходили по полю, что-то измеряли, а к вечеру шли в корчму.

Вскоре разнесся слух, что в наших краях будут строить железную дорогу, чтоб через село ходили поезда. На этот раз мои довольно покладистые земляки проявили редкостную непреклонность. Правда, они и велосипед встретили в штыки, но на поверку он оказался полезнее лошади и осла, поскольку не просил ни воды, ни сена. Граммофон заставил парней сменить деревенскую одежду на городскую, благодаря ему молодежь научилась танцевать фокстрот, но эта беда была не столь велика, что же касается радио, то от него не было ни пользы, ни вреда. Совсем другое дело поезд. Все, кому приходилось ездить на поезде — бывшие солдаты, фронтовики, — в один голос заявили: не позволим, чтобы это железное чудище давило скот и детей, не бывать тому, чтоб чугунка перерезала наши земли напополам. Борьбу возглавил кмет, поскольку его поле лежало неподалеку от села и он испугался, что несколько соток отойдут под железную дорогу. Делегация за делегацией ездила в город, подсовывала взятки важным чиновникам, инженерам и адвокатам, а те, поняв, что на этом деле можно нагреть руки, целый год тянули резину, а потом, набив себе карманы, провели железную дорогу километрах в двадцати от нашего села…

Мои дед и бабка были самыми ярыми противниками поезда. Согласно проекту, будущую станцию намечалось построить у самого нашего участка, и дед решил, что ему придется расстаться с клочком огорода. Бабка же, никогда не видевшая поезда, вбила себе в голову, что он передавит всех ее «курей». Да и как ей было не тревожиться: в нашей семье все приобреталось за яйца: керосин, соль, спички и все остальные товары, которые производились не дома. Впоследствии выяснилось, что та часть огорода, которую могли отрезать, и половина домашней птицы ушла на подкуп влиятельных лиц, но тогда, в разгар антижелезнодорожной кампании, непреклонная бабка, возглавившая движение деревенских женщин, была готова предварить подвиг Раймонды Дьен: она заявила, что в случае чего ляжет на рельсы, но спасет птицу.

Один только Райко Доктор, человек, охваченный беспокойным духом возрождения, пошел наперекор своим невежественным односельчанам и с самоотверженностью древнего пророка принялся убеждать их в пользе железной дороги для экономического и культурного развития села. Он каждый день мотался в город, пускал в ход все свое красноречие, чтобы привлечь на свою сторону городское начальство — увы! Бедняга не догадывался, что власть имущие не любят, когда к ним приходят с пустыми руками. Как-то вечером, когда все наше мужское население торжественно давало в корчме клятву не допустить, чтоб в село провели проклятую чугунку, Райко Доктор, вскочив с места, в порыве негодования обозвал всех тупыми баранами. Ему, не читавшему исторических трудов, было невдомек, что в подобные мятежные дни отдельная личность может повести за собой народ и наоборот — может стать жертвой исступления толпы. Наутро фуражку Доктора нашли валяющейся на улице, а его самого обнаружили через три дня в канаве за селом. Так кончил свою жизнь человек, который, подобно братьям Стивенсонам, хотел осчастливить наш бедный край. Но поколения людей чтут память борцов за прогресс человечества. И нынче мои односельчане, наездившись вдоволь в дождь и снег до ближайшей станции, осознали ошибку своих отцов и назвали ту станцию (она могла бы находиться в нашем селе!) Райково — в честь Доктора, которому вполне пристало быть ее начальником.

Вот какими людьми были мои соседи. Думаю, в дальнейшем у меня еще будет повод вернуться к ним.

9

Молодость — пора плоти.

Юлиан

Поздней осенью дядя Мартин заявился в наше село. До этого все здесь называли его недоучкой, проходимцем, бездомным бродягой, который пропадет где-нибудь под забором, и, надо сказать, в общем-то для этого имелись все основания. Да, мои односельчане горазды давать людям точную и полную характеристику, это, пожалуй, одна из самых замечательных черт их гения. Мой дядя, конечно же, служил отрицательным примером при воспитании детей, отцы наставляли сыновей, чтоб не шли по стопам дяди Мартина, женились до ухода в солдаты, а воротившись, сеяли хлеб да рожали побольше детей. И эти же самые люди, увидев дядю Мартина в дверях корчмы, повставали с мест и поснимали шапки. Дядя Мартин, не преминув показать свою скромность, направился было в угол, но завсегдатаи усадили его и его товарищей на видном месте и крикнули корчмарю, чтобы нес магарыч. Весть о прибытии знаменитого разбойника мигом облетела село, и скоро в корчму народу набилось до отказа. Мужики наперебой подсаживались к дяде Мартину, и по тому, как приветливо, душевно они с ним заговаривали, было ясно, что этим людям хотелось завоевать расположение дяди Мартина в расчете на его щедрость. Все понимали, что человеку в его положении нужны помощники и единомышленники, чтобы делить с ними добытое добро. Не прошло и часа, как на столе, за которым сидел дядя Мартин, появились миски с вареными цыплятами и печенкой молодого барашка, оплетенные бутыли с вином и ракией, корчма огласилась звуками волынок и кавалов, грянули дружные песни, под ногами пляшущих пол заходил ходуном, — одним словом, посещение дяди Мартина и его собратьев вылилось во всенародный праздник, который стал наглядным опровержением известной мудрости: нет пророка в своем отечестве.

Близилась полночь, дядя Мартин, поблагодарив земляков за теплый прием, попросил их приютить троих его сотоварищей. Верные его наставлению, эти его соратники носили одежду, достойную их чистых, возвышенных душ, и односельчане в порыве высокого гостеприимства чуть не разорвали их на куски и долго передавали из рук в руки, пока трое счастливцев не увели их к себе домой.

Трифон Татаров, сразу узнав от верных людей о появлении дяди Мартина, решил, что нужно немедленно известить об этом околийского начальника, но в управе как назло не оказалось никого, кроме хромого сторожа, и кмет вспомнил, что Киро Черный накануне уехал по делу в окрестные села. Прячась в тени плетней (светила луна, и на дворе было видно, как днем), Татаров боковыми улочками добрался до своего двора и, миновав амбар, прошел к сеновалам, но там было еще светлее, чем на улице. Копны свежеобмолоченной соломы и кукурузные кучи, озаренные луной, будто костры, заливали всю усадьбу желтым светом. Татаров, точно загнанный зверь, в два прыжка очутился под навесом амбара и прислонился спиной к стене. Сталь револьвера жгла ему ладонь, ступни пылали, точно он ходил по раскаленным угольям. «Надо бежать!» — подумал он, чувствуя, что вот-вот сгорит. Ему вспомнилось, как однажды ночью бегал он по полю. Ночь была такая же светлая, лунная, но на земле уже лежал снег — около двух пядей, дул сильный ветер, подморозило. Трифон, тогда еще не женатый, где-то подхватил чесотку и не находил себе места от зуда под мышками и в паху, руки между пальцами были расчесаны до крови. Отец прогнал его ночевать в сарай, чтобы случайно не занес заразу в дом. Какими только снадобьями его не пичкали — ничто не помогало, и он прожил в сарае целый месяц, словно какой бродяга. Ночевал на охапке соломы рядом со скотиной, ночами ворочался с боку на бок, мучимый чесоткой, засыпал под утро, вконец обессиленный. Потом один старик посоветовал ему окунуться в раствор негашеной извести — так, мол, в войну излечивали чесотку. Трифон прикатил в хлев большую бочку, наносил ведрами известки и, забравшись в нее, окунулся по самые уши. Сидеть в прохладном растворе было даже приятно, но, выбравшись из бочки, Трифон увидел, что все его тело покрылось коркой, кожу нестерпимо жгло, будто его всего огнем опалили. Как был, нагишом, выскочил он из хлева и, словно ополоумев, начал бегать по двору, а затем через ток подался в огород, перемахнул забор и что есть духу понесся полем к лесу. В лесу снег был глубокий, по колени, и Трифон, повернув назад, долго бегал по чистому полю, чувствуя, как все нутро полыхает огнем — жар, казалось, прожег все жилы. Домой он воротился только под утро и как убитый заснул на сеновале, а через несколько дней вся кожа облезла, снялась целиком, будто он был не человек, а уж. Трифон посидел дома, пока не наросла новая, и так избавился от прилипчивой болезни.

«Тогда я спасся тем, что бегал, — подумал Татаров, — а нынче хоть на край света беги — делу не поможешь. От хвори убежать можно, но от разбойника спасу нет. Убегу — он подпалит дом, останусь — пристрелит, небось не забыл, как я его арестовывал, как стражники привязывали его к столбам, будто собаку, и всячески глумились над ним. Дернула же тогда меня нелегкая арестовывать этого черта. Ну убил он стражника — велика беда, стражников много, всех не перебьет. Да у меня-то и доказательств не было. Выстрел я слыхал, видал, что стражник откинул копыта, а кто стрелял — того не знаю. Вот так мы, люди: натворим пакостей, а приходит черед за все держать ответ — тогда видим, что жизнь наша на волоске висит и не стоит гроша ломаного. На свете нет ничего вечного: сегодня до тебя рукой не достать, а завтра ты — ноль, пустое место. Но вот беда, мы, болгары, вспоминаем про это, когда кого-нибудь на тот свет провожаем или когда у самих дело дойдет до ручки. А так все думаем, будто смерть обойдет нас стороной, будто ее можно обвести вокруг пальца…»

Татаров ненароком задумался о тленности человеческой жизни, и перед его мысленным взором впервые разверзлась бездна небытия. Но он тут же постарался отогнать от себя эти мысли, словно некую злую силу, и стал думать о том, как спасти свою шкуру. О великодушии Мартина-разбойника ходили легенды, но Татаров по опыту знал, что человеческому великодушию голого покаяния мало. «Правой рукой буду креститься, вымаливая прощение, а левой давать подмазку, — решил он. — Ума не приложу, как его умаслить, хитер, шельма, на козе не объедешь, ему не жизнь человеческая, а деньги нужны». Истина оказалась проста, как его баранья шапка, словно он, Трифон Татаров, сам ее стачал или купил в лавке за пятерку. И Татаров почувствовал, как у него отлегло от души. Он вышел из тени амбара и торопливо зашагал к дому готовить деньги.

На половине невестки горел свет. Татаров взглянул на ее окно и остановился, ноги, казалось, враз приросли к земле. Ведь нынче над ним нависли две беды. От одной он нашел спасение — так ему верилось, — а теперь вот вспомнил о другой, и она показалась ему гораздо страшнее, непоправимее. «Тут деньги не помогут!» — подумал Татаров и вздохнул. Он не хуже Шекспира знал прихоти и терзания человеческого сердца, умей он сочинять, пожалуй, замахнулся бы на драму под названием «Невестка и свекор», и тогда всем бы стало ясно, какая безысходная страсть жгла его сердце, сколько бессонных ночей провел он, одолеваемый греховными мыслями. Но, как нам известно из классических сочинений, любовь и ненависть нередко живут бок о бок. Душа Татарова, казалось, состоит из двух частей: одна была исполнена безнадежной любви к невестке, а другая — лютой ненависти. В селе не могли нахвалиться добродетельностью молодой солдатки, но Татаров был уверен, что Аница тайно изменяет мужу, и только не знал, с кем она путается. Татариха же, в отличие от мужа, не ломала над этим голову, она своим женским нюхом чуяла, что сноха — потаскуха каких мало! — бережет себя для этого разбойника, что подсунул ее их сыну обесчещенную. Татаров сперва пропускал ее слова мимо ушей, зная, что разбойник этот уже больше года не заявлялся в село, но спустя некоторое время понял, что жена права. Невестка явно интересовалась судьбой Мартина Карабелова, восхищалась его «подвигами», а раз припугнула цеплявшуюся к ней свекровь тем, «кто нагнал страху на всю округу». Татаров знал, что Аница не любит Бенко, ее презрение к мужу было ему понятно, но он не мог взять в толк, с какой радости она корчит из себя святую и при всем своем распутстве слывет среди мужиков целомудренной. Это его даже пугало. Ему было невдомек, как может красивая молодая баба, чья плоть плачет по мужской ласке, блюсти себя ради проходимца, который сунул голову в петлю и то ли будет жив завтра, то ли нет, а если уцелеет, то уж наверняка угодит в тюрьму. Такая слепая любовь и верность были непонятны и казались страшными, как проклятье, непостижимыми, как обет на всю жизнь. Татаров был уверен, что разбойник этой ночью непременно заявится к ним и невестка не побоится злых языков, отопрет ему дверь. Он подумал, что хорошо бы нынче отослать Аницу к родителям — если разбойник и впрямь надумает повидаться с ней, пускай позор падет на их дом. Он поднялся по лестнице и прошел на свою половину. Жена, дремавшая на топчане, услышав за дверью шаги, поднялась, чтобы дать ему поесть. Татаров сказал ей о своем намерении, она позеленела от злости и сердито зыркнула на оконце, пробитое в стене, отделявшей их половину от спальни сына. Оконце было невелико, всего две пяди в высоту и в ширину. Такие небольшие проемы делались во всех зажиточных деревенских домах, чтоб легче было приглядывать за дряхлыми стариками и заболевшими детьми. Случалось, старики жаловались, что сын и невестка «смотрят на них сквозь пенджер» (так называлось это в наших краях), такие слова означали, что молодые махнули на стариков рукой и не заботятся о них. Во многих домах эти окошки дырами зияли в стене, но невестка Татаровых в первую же ночь завесила его куском плотной темной материи, прибив ее к стенке гвоздями.

— Сам говори с ней, — сказала Татариха. — Я не могу.

Татаров прошел через сени и, подойдя к двери, ведущей на половину сына, постучался. Невестка, словно ждавшая его прихода, сразу отворила дверь и пригласила войти. Переступив порог, Татаров взглянул на нее и обомлел. Аница стояла перед ним, заложив руки за спину, в свадебном наряде — такой вызывающе красивой, блистательной, приветливой, лукавой он ее не видел никогда. Ее русалочьи глаза ослепляли его зеленым блеском.

— Садись, батюшка! — сказала Аница, пододвигая стул.

Татаров соврал, будто приходил к нему один человек из ее села, сказывал: мать ее расхворалась, передать велела, чтоб дочка пришла проведать… Он бормотал это стоя, а невестка пожирала его глазами, и у него вдруг мелькнула мысль, будто он старая крыса, а она — кошка, вот-вот прыгнет на него, и свершится диво дивное: малая кошка съест крысу, что втрое больше ее.

— Мама жива-здорова! — сказала Аница и опять заложила руки за спину. — Ну, а еще что скажешь, любезный батюшка?

Татаров проглотил язык и поплелся прочь, заранее приучая себя к мысли, что позор неминуемо падет на его голову. «Нет, не женщина это, а черт в юбке!» — подумал он. Выйдя во двор, Татаров посадил собак на цепь, а затем, решив, что из двух зол выбирают меньшее, запер их в хлев: чего доброго, поднимут лай, и все село поймет, что к ним в дом пожаловал разбойник.

Дав ему зеленую улицу, Татаров вернулся к жене, и они стали дожидаться прихода ночного гостя. Жена не упустила случая припомнить ему обиды, которых она от него натерпелась из-за невестки. «Коли сучка вырядилась в свадебное платье, — сказала она, — значит, быть собачьей свадьбе. Учуяла кобеля издалека — и хвост трубой. Что ж, придется тебе стать посаженым отцом на собачьей свадьбе, нацеди вина, готовь дары! Ну, а теперь побей меня из-за этой шлюхи, чего глядишь?»

Татаров побил ее, отвел душу, несколько раз огрев кулаком, и отошел к окну. Жена скулила на постели, кляня и его и невестку, а он прислушивался к долетавшим из корчмы выкрикам и песням. Никогда еще Трифон Татаров не чувствовал себя таким одиноким и раздавленным. Всего два часа назад эта шваль ломала перед ним шапку, а теперь эти же самые шапки взлетают до потолка в честь разбойника. И никому дела нет до того, что у него, Трифона Татарова, душа не на месте, никто и пальцем не шевельнет, чтоб помочь кмету. «Нынче его верх, и они перед ним распинаются, но завтра опять будут передо мной шапки ломать, куда они денутся. А теперь — куда там! — до небес превозносят разбойника, потому как, с одной стороны, побаиваются пули, а с другой — льстятся на его бешеные деньги. Ну не дрянцо народ — ест начальство глазами, а сам думает, как при удобном случае посадить его на кол. Таким сам черт не угодит…»

Расфилософствовавшийся Татаров неожиданно для себя открыл еще одну важную истину, проливающую свет на отношение народа к власти, но от такого запоздалого открытия, как он уже не раз признавался себе, было мало пользы. Попавший впросак кмет, подобно любому начальству, сваливал все свои неудачи на народ. И только было принялся в уме шерстить почем зря этот неблагодарный народ и планировать, как он его взнуздает в духе нашей старой традиции, как вдруг заметил, что от калитки к дому метнулась человечья тень. Татаров мигом прервал свои политические размышления и, крикнув: «Идет!», плюнул на свою мужскую гордость и, точно перепуганный мальчишка, юркнул под одеяло, спрятал лицо на груди своей благоверной, которую незадолго до этого угощал тумаками. «Ох уж эти мужики!» — не упустила случая съехидничать Татариха, снисходительно дав мужу себя обнять, — это было первое объятие за последние тридцать лет их супружеской жизни. Облапив друг друга, супруги затаили дыхание и обратились в слух: они ждали, что в сенях вот-вот послышатся шаги. Но никаких звуков, кроме стука их собственных сердец, оттуда не долетало, и они убедились, что не сам дядя Мартин появился во дворе, а его тень, подобно тени отца Гамлета в замке Эльсинор.

А в это время дядя Мартин, пожелав своим сотоварищам спокойной ночи, вышел на зеленую улицу любви, озаренную ярким светом луны, проторенную гостеприимством кмета, уверенный, что Аница ждет его с распростертыми объятьями, хотя он не думал предупреждать ее о предстоящем ночном визите. Дядя Мартин больше года не имел о ней никаких вестей и сам глаз не казал в село, никаких клятв в верности, как думал Татаров, они с Аницей друг другу не давали. Мужчинам из нашего рода не свойственны столь романтические побуждения, они относятся к женщинам, словно к земле, которую пашут и удобряют, в отличие от мужчин-юбочников, донжуанов, что прокладывают себе дорогу к женским сердцам по бесконечному серпантину сентиментальных стихотворений и всевозможных трюкачеств, будучи неспособными вспахать и засеять ни клочка земли. В этом отношении мужчины нашего рода оказались достойными сыновьями двадцатого века…

Аница и впрямь ждала дядю Мартина, она была уверена, что он придет ровно в полночь, хотя и слыхом не слыхала, что он в селе. Напрасно Татаров ломал свою государственную голову над этим удивительным феноменом, сама Аница была не в силах разгадать его. Просто она была уверена, что этой ночью дядя Мартин во что бы то ни стало придет к ней, вот и все. Татариха оказалась дальновидней своего мужа, заявив, что сучка чует кобеля издалека. Если важные открытия и впрямь происходят случайно, то можно смело думать, что эта баба заложила основы науки телепатии. Как бы там ни было, однако же ровно в полночь красивая Аница услыхала в сенях шаги и бросилась к двери. На пороге стоял дядя Мартин. Аница положила голову ему на плечо и, как в свое время один великий поэт, приказала мгновенью остановиться. И время остановилось часа на два. Думаю, что мне тоже лучше остановиться и на время отложить перо — как бы не совершить кощунство, рассказывая о том, как дядя Мартин и красивая Аница предавались любовным ласкам…

В сущности, время остановилось и для свекра со свекровью, сидевших в соседней комнате. Два часа показались им безумно длинными — ну прямо тысяча и одна ночь с единственной сказкой, в которой говорится о том, как некий проходимец под носом у сельского воротилы марает его репутацию, а тот сидит, затаившись, точно мышь в сусеке, и нету у него смелости встать на защиту семейной чести. Но вот время вновь потекло, завеса с окошка была сорвана чьей-то рукой, и в его рамке появилось улыбающееся лицо Аницы.

— Матушка, батюшка! Идите привечайте дорогого гостя!

Господин кмет сунул голову поглубже в пазуху жены, и оба слились воедино душой и телом. Чуть не задохнувшись в этом запоздалом симбиозе, они услыхали, как что-то прошумело в воздухе, точно летучая мышь, и со звоном упало на пол. Из окошка донесся задорный смех невестки. Татариха, вновь проявив незаурядную дальновидность, встала с постели и подняла упавший на пол предмет, который ее муж был готов принять за ручную гранату или какой-нибудь другой разрывной снаряд. Это был небольшой кожаный кошель, в котором — Татариха поняла это сразу, стоило ей прикоснуться к нему руками, — лежали золотые монеты. Развязав кошель, она начала выкладывать их на дрожащую ладонь мужа. Монет оказалось восемь. Положив монеты обратно в кошель, супруги затаились. Чудеса, да и только! Татаров приготовился развязывать свой кошель, а вышло так, что ему подбросили чужой. Кмет с женой обливались потом, не в силах разгадать эту загадку, а за стеной Аница помирала со смеху. Она была на седьмом небе от счастья и, подобно древней Пенелопе, требовала жертв за свою беспримерную верность. Дяде Мартину не пришлось вступать в единоборство с множеством соперников, чтобы их кровью оросить ее верность, но его рыцарская честь призывала его взять на себя роль Одиссея.

— Эй, господин кмет, спустись в подвал и нацеди из бочки вина, которое бережешь для дорогих гостей! — выкрикнул он, развалясь на брачном ложе их сына Бенко.

Татаров сходил в подвал и принес вина, а жена налила два бокала и поставила их на новый алюминиевый поднос. Аница протянула руки в окошко и, взяв поднос, подала один из бокалов гостю, они чокнулись и осушили бокалы до дна. Спустя некоторое время поднос показался в окошке, Татариха взяла его и принялась наливать вино в пустые бокалы. Так продолжалось до утра, а с утра — до самого вечера и снова до утра. Красивая Аница и дядя Мартин пировали, любились, а свекор и свекровь, находившиеся в соседней комнате, им прислуживали. Он таскал из подвала вино, ракию, а жена варила петровских цыплят да пекла баницы. Управившись, оба садились перед окошком и ждали, когда высунется из него белая ручка невестки и под ее звонкий смех по полу раскатятся золотые.

— Держи, свекор, ненасытные твои зенки!..

Татаров и Татариха, ползая на четвереньках, подолгу искали раскатившиеся монеты и, сложив их в кожаный кошель, прятали его под набитый сеном тюфяк. Иногда Аница подзывала свекра к окошку, чтобы дать ему деньги «из рук в руки». Татаров протягивал ладонь, зажмурившись, но Аница настаивала, чтобы он открыл глаза. И взору Татарова открывалась белая, горячая плоть вакханки, он задыхался от палящего зноя, струя которого вырывалась из окошка и обжигала лицо. Ему казалось, что на половине сына вот-вот вспыхнет пожар, и он спешил отойти от окошка. Да, в соседней комнате и впрямь полыхал пожар, но что сгорало в нем буйным пламенем, Татарову было не понять ни в жизнь.

Наша Пенелопа не в пример древнегреческой не была кровожадной, и ее отмщение вылилось в благодеяние. Аница постаралась морально уязвить своих мучителей, сделав их богатыми, она понимала, что кошель золотых монет не возместит их позор, а унизит их безмерно. Натуры благородные неспособны к отмщению. Так было и с красавицей Аницей. Ей не удалось добиться своей цели, но зато, пожалуй, ее можно назвать предтечей сексуальной революции в Добрудже, а то и во всем мире. Татаров же и Татариха достойно оценили ее заслуги перед грядущими поколениями, полностью разделив ее философию свободы половых отношений. Они пришли к выводу, что невестки «не убудет», и в утешение вспомнили древнюю мудрость: нет худа без добра. И когда на следующее утро дядя Мартин собрался уходить, Татаров и Татариха искренне пожалели, что он не остался хотя бы еще на сутки.

— Будь здоров, захаживай почаще! — говорили они, подобострастно улыбаясь.

Итак, Татаров первым из представителей власти поживился золотом разбойника, первым закрыв глаза на его беззакония.

10

Вы себе не представляете, что такое презрение. Оно выливается в чрезмерную любезность. Если вы глупец, можете позволить обвести себя вокруг пальца; если вы хотите создать себе поприще, то непременно дайте обвести себя вокруг пальца…

Стендаль

Вторым человеком, который постарался закрыть глаза на беззакония разбойника, был не кто иной, как сам околийский начальник. Я уже, кажется, говорил о том, что господин Медникаров был человеком средних возможностей. У каждого может возникнуть по этому поводу вопрос: каким же образом он ухитрился нарушить закон, не навредив своему высокому положению? Эта игра была довольно сложной и чреватой опасностями, но, как любое высокопоставленное лицо, господин Медникаров опирался на своих тайных и явных советчиков. Явным был его зять, а тайным — дочь Эмилия. Без преувеличений можно сказать, что этой женщине очень бы пристало быть дипломатом при царском дворе, она была достойна того, чтобы плести паутину дворцовых интриг, снимать и назначать министров, объявлять войну. В отличие от красивой Аницы, которая воевала за любовь дяди Мартина с терпением, достойным древней Пенелопы, Эмилия расчищала дорогу к нему, опираясь на власть отца и даже, как мы увидим позднее, на власть всего государства. Все диву давались, как она при такой красоте, уме и таком положении согласилась стать невестой какого-то жалкого учителя. И никому не приходило в голову, что дочь околийского начальника вовсе не собирается выходить замуж за Иванчо Шкатулку. Об этом во всем городе знал только он сам. Уже во время своего первого разговора с ним тет-а-тет Эмилия раскрыла свои карты и начертила перед ним его будущую карьеру так ясно и с такими подробностями, что Шкатулка пришел в умиление от ее дальновидности. Ни о каком браке, разумеется, не было и речи. После этой беседы они встречались еще несколько раз для уточнения плана действий и по-своему привязались друг к другу, как это бывает с заговорщиками, и именно такое поведение помолвленных вызывало всеобщее восхищение. Когда их программа действия была полностью готова, Иванчо Шкатулка отправился к дяде Мартину.

Дядя Мартин дожидался встречи с ним не без нетерпения, ему было любопытно не столько узнать цель его приезда, сколько убедиться в том, что власти, как он предполагал, рано или поздно протянут ему руку для соучастия. Это братание давало ему возможность оседлать местную власть и, взнуздав ее, ездить на ней сколько влезет (заветная мечта не только каждого разбойника, но, как мне кажется, любого человека). Иванчо Шкатулка сказал дяде Мартину, что он пришел вести переговоры по поручению самого околийского начальника, но дяде Мартину почему-то казалось, что в этом деле не обошлось без вмешательства Эмилии. Он вспомнил, как она вывезла его в свое время за город, как на прощанье посреди пустынных и печальных полей встала перед ним на колени, и ему тогда стало как-то страшно, и сердце защемило, а теперь, когда Иванчо Шкатулка после переговоров отправился восвояси, дядя Мартин, подождав, пока он отойдет метров на сто, поднял карабин и выстрелил ему в спину. Иванчо остановился, ощупал плечо и пошел обратно. Впрочем, вот подробности их рокового свидания.

Иванчо Шкатулка приехал на подводе в село, где проживал дядя Мартин, и попросил крестьянина, который, как ему сказали, был связным дяди Мартина, устроить ему встречу. Тот вывел приезжего в поле, указал ему место встречи и пошел обратно. Дядя Мартин, хотя и не допускал, что люди околийского начальника устроят ему западню среди бела дня, на всякий случай назначил местом встречи открытое пространство вокруг дикой груши, которая одиноко возвышалась на сжатой ниве. Поблизости рос кустарник, где с оружием в руках залегли верные соратники дяди Мартина. Иванчо Шкатулка зашагал через стерню с видом парламентера, и хотя у него на глазах не было повязки, он шел как слепой, то и дело спотыкаясь и не глядя по сторонам. Теперь только его охватило сомнение, ему пришло в голову, что предпринятая им авантюра бессмысленна и опасна. Его фиктивная помолвка с дочерью околийского начальника, беспримерная страсть ее, стремление любой ценой завоевать сердце мужчины, которого она любила, — все это показалось ему опасной игрой, в сети которой он попался. А вдруг Эмилия подала разбойнику мысль задержать Иванчо у себя, чтобы заставить отца заплатить за него выкуп? Околийский начальник мог спокойно принести своего будущего зятя в жертву, тем более что он не был желанным и господину Медникарову пришлось потратить немало усилий и средств на то, чтобы сделать из него приличную партию. С другой стороны, разбойник мог использовать его, как найдет нужным, например, в качестве заложника, чтобы в свою очередь пожертвовать им, когда дело дойдет до этого. А это случится рано или поздно, потому что любой разбойник, каким бы он ни был ловким, непременно угодит в сети, расставленные властями. Шкатулка не желал себе такой участи и потому с большим сомнением отнесся ко всем комбинациям, которые так терпеливо и умно изложила ему Эмилия: он засомневался в том, что она участвует в заговоре бескорыстно.

От дяди Мартина не укрылось его смущение, и он, как человек, не лишенный дипломатического такта, постарался ободрить его, сердечно улыбнувшись и дружелюбно похлопав по плечу. Но как он ни старался расположить Иванчо, тот вел себя будто чрезвычайный полномочный посол, который прибыл для вручения верительных грамот: стоял, словно аршин проглотил, не догадываясь представиться.

— Прошу садиться, дорогой мой гость! — сказал дядя Мартин. — К сожалению, эта приятная встреча должна состояться здесь, посреди поля, поскольку этого требуют обстоятельства.

Иванчо Шкатулка сел прямо на землю напротив дяди Мартина, достал из верхнего кармана пиджака сигарету, закурил, все еще не решаясь приступить к изложению цели своего прихода. Он вполне отдавал себе отчет, какой смелой и не совсем обычной была эта миссия для человека в его положении, и опасался, что разбойник не примет ее всерьез, на что тот имел полное право. Но дядя Мартин опередил его.

— Мне приятно приветствовать в вашем лице доброго друга и искреннего приверженца нашего дела! — произнес он, продолжая улыбаться. — Мне очень приятно иметь дело с человеком образованным!

— Откуда вы знаете?

Осведомленность разбойника не на шутку обеспокоила Иванчо. Откуда ему могут быть известны их сокровенные планы, если сама Эмилия не посвятила его в них? Иванчо не сомневался, что у дяди Мартина есть голова на плечах и что если бы сама Эмилия не установила с ним заранее связь, то войти в доверие к этому человеку было бы довольно трудно.

— Ваши намерения написаны у вас на лице, — сказал дядя Мартин, — на вашем открытом, честном лице.

Несмотря на свою образованность, Иванчо Шкатулка проявил удивительную бестактность: он пропустил комплимент мимо ушей, не поблагодарив за него, как сделал бы на его месте любой интеллигентный человек, и тем самым дал дяде Мартину понять, что чувствует себя не в своей тарелке.

— Знаете, я зять… точнее, будущий зять околийского начальника, это вам известно?

— Известно, — ответил дядя Мартин. — Что ж, поздравляю и желаю счастливого бракосочетания!

— Я пришел к вам от его имени…

— От имени будущего бракосочетания?

— Нет, от имени околийского начальника. Вы верите, надеюсь, в искренность его намерений?

— Околийский начальник — представитель государственной власти, а я никогда не имел оснований сомневаться в ее добрых намерениях. Я даже догадываюсь, как бы мы могли закрепить навечно нашу нерушимую дружбу. Господин околийский начальник не будет нам мешать и будет получать за это известный процент из наших средств.

— Вот именно! — с воодушевлением заявил Иванчо Шкатулка и тут только догадался ответить комплиментом на комплимент дяди Мартина. — Сударь, вы истинный оракул, я не сомневаюсь, что ваши предсказания полностью сбудутся. Вот почему я решил поступить в ваше полное распоряжение. Мой предстоящий брак с дочерью господина околийского начальника открывает мне блестящие возможности, в этом можете не сомневаться, но я предпочитаю стать вашим личным секретарем и посвятить себя служению справедливому делу.

Иванчо Шкатулка с искренним воодушевлением рассказал о том, как он с ранних лет мечтал о том, чтобы отдать свою жизнь борьбе за справедливость, и как до сих пор по той или иной причине этой мечте не суждено было осуществиться. Он разглагольствовал о том, что, несмотря на все благородство учительской профессии, он считает, что учить детей таблице умножения может каждый, другое дело — вести борьбу за благоденствие своего несчастного народа. И все, кто считает себя истинными сынами этого народа, должны не пожалеть сил для достижения его извечной мечты о свободе, равенстве и братстве, помочь ему освободиться от гнета помещиков и фабрикантов. Борьба требует жертв, но эти жертвы нас не испугают, мы сделаем все во имя победы…

Дядя Мартин знал, что, как сказал император Юлиан, риторика ненависти и подлости приобретает огромную убедительность, обрядившись в слова любви. Он слушал патетическую речь Иванчо и думал, что этот учителишка — законченный преступник и демагог, что для того, чтобы добиться богатства и высокого поста, он готов обезглавить тысячи невиновных людей. И еще дядя Мартин подумал, что если этот жалкий тип уцелеет, то достигнет верхов общественной лестницы, возглавит, поди, какую-нибудь большую или малую партию и поведет борьбу за министерский пост и, возможно (в этом нет ничего удивительного), в один прекрасный день усядется на это кресло, станет вершить судьбы своего «несчастного народа» и творить историю. В свою очередь он предполагал, что иметь дело с таким ловким и жестоким пройдохой не так-то просто, но в то же время мысль иметь образованного секретаря была ему приятна.

Как ни горько в этом признаваться, я должен сказать, что дядя Мартин, как все мужчины в нашем роду, был чертовски тщеславен. Он думал, что иметь секретаря с разными там папками и печатями очень почетно, что это придаст ему и всем его делам большой вес. А может — как знать? — его желание обзавестись личным секретарем было вызвано его исключительной дальновидностью, возможно, он предвидел, что в будущей общественной жизни институт секретарей окажется неизбежным ее атрибутом, и потому его необходимо внедрять уже сейчас. Если это было так, то Иванчо Шкатулка имел все основания назвать дядю Мартина оракулом.

А теперь пойдет речь о том, как дядя Мартин послал пулю в спину своего будущего секретаря. После переговоров Иванчо Шкатулка распрощался и пошел восвояси, уверенный в благоприятном исходе своей миссии, а дядя Мартин, подождав, пока он отойдет на некоторое расстояние, выстрелил ему в спину. Он хотел подвергнуть Шкатулку испытанию, как это делали древние спартанцы, хотел выяснить, кто он есть на самом деле — разбойник по призванию или троянский конь, засланный властями. Планы околийского начальника в какой-то мере ему были ясны. При всей его посредственности господин Медникаров пришел к мысли, что неплохо бы попользоваться хотя бы временно за счет разбойников, которые стали такими популярными и неуязвимыми. Но какова здесь была роль Эмилии? Шкатулка не сказал дяде Мартину, что их помолвка — фикция, и тот ломал голову над этой загадкой. Зачем Эмилии выходить замуж за разбойника, если у нее была такая возможность и она отказалась соединить свою жизнь с его жизнью именно потому, что он стал разбойником? А может, она просто-напросто хочет выразить ему свое презрение? Ведь недаром говорят, что женщина способна презирать своего избранника так же сильно, как и любить, если не удается его покорить. Она всю жизнь может испытывать к одному и тому же человеку противоположные чувства: она способна отправить его на эшафот, а потом пожертвовать жизнью во имя его спасения. Любил ли он Эмилию, любит ли он ее сейчас?

Очень странно, что дяде Мартину пришли в голову эти мысли именно в ту минуту, когда он смотрел, как Иванчо Шкатулка отходит от него все дальше. Это длилось не больше минуты, и у нас нет оснований предъявить к нему претензии в том, что он не ответил на свой вопрос за такое короткое время: есть мужчины (причем даже знаменитые), которые не могут выяснить своих чувств по отношению к женщине в течение всей жизни. И все-таки он испытывал к Эмилии сильное чувство, ему вспомнилось, как она расставалась с ним два года тому назад за городом. Пора года и пейзаж были такие же, от голых полей веяло печалью. В сущности, то была не печаль, а осенний покой после знойной летней жизни. Природа не бывает ни печальной, ни веселой, но мы, чувствуя себя бесконечно ничтожными по сравнению с ней, стремимся наделить ее нашими чувствами и настроениями. Поздней осенью, глядя на тысячи следов, оставленных на мокром песке человеческими ногами, мы говорим, что пляж и море печальны, потому что нам самим жалко той жизни, которая бурлила здесь летом. Вообще там, где нет людей, всегда печально, и теперь на сердце у дяди Мартина лежала грусть при виде пустынных полей. Ему показалось невероятным, чтобы околийский начальник рискнул послать к нему для сотрудничества не кого-нибудь, а именно будущего мужа своей дочери. В этом действии не было никакой логики, разве только сама Эмилия, охваченная отчаяньем и презрением к нему, решила предать его своим, подослав собственного мужа. Поступок ее был бы чудовищным, но не невозможным. Эмилия пожертвовала ради него общественным мнением, опозорила себя и свою семью, а он скрылся с глаз, не оставив никакой надежды, и потому от нее можно было ожидать чего угодно. Обо всем этом думал дядя Мартин, когда выстрелил в спину Иванчо. Он рассчитывал, что выстрел его испугает, но тот и глазом не моргнул. Как ни в чем не бывало ощупал простреленный рукав пиджака у самого плеча и, широко улыбаясь, вернулся обратно. На его лице не видно было и тени беспокойства.

— Вы можете меня застрелить, но я навсегда остаюсь с вами!

После такого трудного экзамена у дяди Мартина уже не было ни малейшего сомнения в том, что этот учитель — разбойник по призванию и, следовательно, достоин стать его помощником. А насколько он будет ему верен, не прячет ли нож за пазухой — это покажет время. Дяде Мартину было достаточно убедиться в том, что Иванчо Шкатулка с риском для жизни отказывается от блестящей карьеры, на что вряд ли кто-нибудь другой пошел бы. На такую авантюру могла решиться только личность исключительная, а дядя Мартин, как нам известно, таких обожал.

Иванчо Шкатулка вернулся в город под вечер и направился прямо к околийскому начальнику. По счастливой случайности он застал у будущего тестя полицейского пристава Каралезова, который докладывал околийскому начальнику о безуспешном завершении очередной акции, направленной против банды разбойников. Пристав то и дело твердил, что у бандитов множество помощников и единомышленников и это затрудняет работу полиции, очень затрудняет. Околийский начальник нервно размахивал перед носом пристава письмом, которое получил от какого-то торговца. Тот сообщал, что разбойники вынудили его дать две тысячи левов золотом, и просил околийского начальника о защите, а в то же время стращал его донести его величеству царю о том, что полиция не выполняет своих «святых обязанностей». Это было уже третье письмо, полученное околийским начальником. Перед этим он получил еще два послания от своих приятелей, владельцев усадеб, которые также были вынуждены давать большие суммы денег разбойникам. Престиж околийского начальника был поставлен на карту, и выручить его, спасти его репутацию могла только вверенная ему полиция. А полиция только пожимала плечами и знай твердила, что банда неуловима. Этими словами оканчивались все доклады полицейского пристава, включая и сегодняшний. Пристав не без кокетства отдал честь и вышел, а Иванчо Шкатулка уселся в кресло напротив своего будущего тестя и заявил:

— Этот пижон ничего не сделает.

— Почему?

— Нету расчета.

Иванчо высказал свои предположения о том, что пристав уже связался или вот-вот свяжется с разбойниками, только так и можно объяснить себе бесплодность его действий. Если он знает, что у бандитов есть помощники, тогда почему же он не арестует кого-нибудь из них и не допросит как следует? Это было бы вполне законно, потому что речь идет об охране общественного порядка. Но ни пристав, ни его помощники пальцем не шевельнут, чтобы изловить бандитов, потому что им в руки плывут денежки из запасов банды. Господин Медникаров вытаращил глаза и пробормотал что-то вроде «Ну что ты мелешь!», но Иванчо заявил, что он говорит то, что надо, более того, сказал он, один его приятель недавно видел предводителя разбойников в городе, вероятно, тот явился не случайно, а чтобы уладить свои дела с полицией.

— Всех до одного поувольняю, назначу новых людей! — выкрикнул околийский начальник и, как бывает в таких случаях, принялся расхаживать по кабинету взад-вперед.

Шкатулка не одобрил этой меры, поскольку измена полиции не была доказана. Но даже если уволить кое-кого из сомнительных должностных лиц, новые непременно заведут шашни с разбойниками. А у тех золота куры не клюют, а перед золотом, как известно, никто не устоит, ни крестьянин, ни полиция. Кроме того, разбойники не прибегают к насилию, и в этом смысле нельзя сказать, что они действуют незаконно. Они посылают человеку письмо и просят, чтобы он выдал им столько-то левов, и человек этот добровольно дает деньги, потому что боится мести, но бандиты никому еще не отомстили, поскольку никто из потерпевших господ этого не дожидался, а скорее нес деньги. Представьте себе, господин начальник, сказал Иванчо Шкатулка, что разбойники просто шутки шутят! Ха-ха-ха! Вы скажете, что они запугивают чуть ли не смертной казнью. Ну и пусть себе запугивают. А если вам пришлют такое письмецо, вы что, понесете им тысячу левов? Триста вооруженных лбов, гулявших на турецкой свадьбе, добровольно отдали им свое золото и серебро, отдали одному человеку, и к тому же безоружному. Вы, может, скажете, что он их запугивал? Ничего подобного, они сами испугались. Такова, господин начальник, психология толпы, страх которой не знает границ, когда она многочисленна. На этом держится наше государство, на этом страхе держится и ваше благополучие, благодаря ему вы околийский начальник. Но не будем залезать в эту деликатную область, давайте лучше поглядим, куда уходят денежки банды. Одну часть разбойники оставляют у себя, другую раздают беднякам, чтобы добиться расположения народа, а третью уже отдали или отдадут полиции, чтобы она не преследовала их «организацию». Государство знает, что банда не является политической организацией, у него нет никакой охоты преследовать кучку уголовных преступников, оно предоставляет это местным властям. И мы сделаем это дело, но, перед тем как свести счеты с бандитами, нужно проверить, куда поплывет третья часть денег, те деньги, которые предназначены полиции. Полиция — это мы, следовательно, мы и должны воспользоваться этими деньгами. Вы спросите — как? Очень просто. Я буду захвачен разбойниками как заложник. Будущий зять околийского начальника стоит немало денег, но околийский начальник не станет его выкупать, для этого ему нужно будет отдать целый мешок денег, но он не будет проявлять служебного рвения, потому что это стоило бы головы его зятю. Общественное мнение будет на вашей стороне, господин околийский начальник, все будут жалеть будущего супруга вашей дочери, угодившего в руки разбойников. Таким образом, у околийского начальника будут серьезные причины преследовать разбойников, но он постарается не нападать на их след, пока в один прекрасный день по его приказу зять не постарается освободиться из плена и не предаст ему в руки всю банду. А до тех пор, само собой разумеется, золото разбойников будет плыть прямо в сейф околийского начальника…

Мы считаем своим долгом попросить извинения у взыскательного читателя за ненужное отклонение от хода нашего рассказа, но, поскольку ему известна в какой-то мере личность околийского начальника, читатель, надеюсь, согласится, что господин Медникаров принадлежал к числу тех людей, которым нужно было объяснять самые простые вещи очень подробно и терпеливо. Именно это обстоятельство не дает нам права лишить его нашего сочувствия. Чтобы выразить его психическое состояние более наглядно, скажем, что он весь вспотел, закусил ус и даже оторвал верхнюю пуговицу мундира, но, описав его таким, мы рискуем превратить господина Медникарова в героя мелодрамы. А это совсем не так, и потому лучше всего сравнить его с загипнотизированным петухом. В детстве мы часто гипнотизировали петухов. Для этого нужно было, сунув голову петуха ему под крыло, некоторое время покачать его так, приговаривая особые волшебные слова, а потом положить его на пол в том месте, где пересекаются две проведенные мелом линии. Встав на лапы, петух застывает на месте, тупо уставившись в пространство между этими двумя линиями. Если его не избавить от гипноза, он может стоять так часами и даже днями напролет. Взрослые пользовались гипнозом в тех случаях, когда случалось, что чей-нибудь петух забегал во двор соседей, у которых были свои петухи такой же величины и такой же окраски. Возникал спор, который в конце концов разрешал петух, являвшийся яблоком раздора. Его отдавали тем из соседей, в чей двор он бежал после освобождения из-под власти гипноза. Так вот, околийский начальник господин Медникаров очень напоминал такого загипнотизированного петуха. Он сидел, уставясь в пространство, и не знал, в какую сторону податься — пойти по линии золотого тельца или по линии закона и гражданской совести. И только на четвертый день дочь Эмилия освободила его из-под власти гипноза и с радостью увидела, как отец ее твердым шагом направился в ту сторону, где маячил силуэт золотого тельца. Эмилия сказала отцу, что вполне одобряет план своего жениха и с нетерпением ждет, когда он вернется к ней, разбогатев и став достойным зятем ее отца, околийского начальника.

Прошло несколько дней, и Иванчо Шкатулка, набив вещевой мешок канцелярскими товарами, отправился в село, где обретался дядя Мартин.

11

Бедный человек изворотливее черта.

Народная поговорка

Отец мой по обычаю наших мест решил отделиться и зажить своей семьей, он надумал это перед тем, как идти в солдаты. Дед не соглашался его отделять, поскольку у него не было средств построить нам дом, а кроме того ни ему, ни бабке не хотелось упускать работящую невестку. Мой дядя и две мои тети уже помаленьку освоились с мотыгой и серпом, но главной работницей в доме была моя мать, и деду очень хотелось, чтобы она пожила в семье еще хоть пару лет. Единственным доводом, который он выдвигал, было отсутствие жилья, но мой отец разрешил эту проблему самым неожиданным образом. Посреди села лежало заброшенное турецкое кладбище (турки почему-то устраивали кладбища в самих селах, чтобы правоверные, глядя на могильные камни, в любое время дня и ночи не забывали о том, какой удел их ждет), а при кладбище имелось небольшое строение в одну комнату, где жил мусульманский священник. От турок давно не осталось и следа, и это подобие мечети мало-помалу приходило в негодность — люди разбирали его на строительство домов.

Так вот отец мой положил глаз на это бесхозное строение, но переселиться в него мы смогли, только преодолев жестокое сопротивление бабки, опутанной религиозными предрассудками. Как я уже упоминал, бабка моя была очень набожной и каждое воскресенье ходила в церковь, правда, с немытой головой, в отличие от деда, который ходил в церковь только на пасху, но зато перед этим мыл голову. В те годы, о которых идет речь в нашем рассказе, бабкины религиозные чувства достигли такого апогея, что она начисто забраковала нашего священника отца Костадина, считая, что он своим недостойным поведением оскверняет веру и наносит оскорбление господу богу. Отца Костадина и впрямь трудно было назвать безупречным служителем божьим: невзирая на свой сан, он палил из пистоля на свадьбах и крестинах, а во время служб вместо текста святого писания скороговоркой бормотал анекдоты и на чем свет стоит поносил своих недругов на старославянском языке; будучи в нетрезвом виде, он не раз терял камилавку и даже ризу, а порой терялся и сам (попадья обычно находила его на одном из трех сеновалов, стоявших недалеко от корчмы). Отец Костадин позволял себе и другие вольности чисто светского характера, словом, он был настоящий эпикуреец, что не мешало ему, однако, выполнять свои служебные обязанности по всем правилам, проповедуя христианское смирение и воздержание плоти. Бабка моя, будучи ревностной христианкой, по своей наивности не знала, что проповедники всевозможных религий и учений отнюдь не обязаны выполнять то, чего они требуют от других. Она восстала против священнослужителя с непримиримостью фанатички и вывела его на чистую воду, перечислив все прегрешения, за что отец Костадин пригрозил ей отлучением от церкви. Бабка не испугалась его анафемы и запретила святому отцу переступать порог нашего дома, и после этого отец Костадин на крещенье стал обходить наш дом десятой дорогой. Этот религиозный спор между моей бабкой и священнослужителем не затухал до самой бабкиной смерти, и все это время она ходила в церковь за шесть километров в одно из соседних сел, ходила зимой и летом, в дождь и снег, чтобы доказать отцу Костадину, что бог везде один и верующий человек может молиться ему в любой церкви и исповедоваться у любого священника.

Она встала стеной на пути моего отца и предрекла ему страшное наказание господне, если он отважится поселиться на турецком кладбище. На что отец мой резонно ответил, что раз болгарский бог не берет нас под свою защиту, то ему ничего другого не остается, как отдать свою душу аллаху, который снабдил его бесплатным кровом и камнями для изгороди. Отец, подобно древнему греку, считал, что человек волен сам выбирать себе бога, какого пожелает. Он заявлял, что на одного бога рассчитывать не приходится, мол, откуда знать, что он за птица и что ему может взбрести в голову — может, провозгласит тебя министром или царем, а может, шарахнет по башке изо всех сил. Единобожию грош цена, об этом знали люди еще до нашей эры. И пошло, и пошло… Что касается моей матери, то она была убежденной монотеисткой, но как верная и преданная жена была готова последовать за своим мужем куда угодно, хоть на турецкое кладбище (вроде того как некоторые современные жены готовы последовать за своими мужьями с периферии в Софию).

Однажды вечером, когда бабка заснула, мои родители перенесли в наш новый дом половики, железную печурку, вашего покорного слугу и еще кое-какие мелочи первой необходимости, затопили печурку и провели свою первую ночь в новом доме обладателями турецкого кладбища. Бабка заявила, что мы язычники и она не желает нас знать, но житейские законы оказались сильнее законов веры, и вскоре пришлось ей смириться. А когда настала пора раздела имущества и земли, от ее религиозной нетерпимости не осталось и следа, бабка стала захаживать к нам чуть не каждый день и зазывать нас к себе.

Земли у деда было всего четыре десятины, их нужно было разделить на пять частей: деду, дяде и отцу полагались равные части, а двум моим тетям — по половине их доли. Дело было простое, с ним бы, хорошенько послюнив карандаш, справился ученик первого класса, но бабка опасалась, как бы не остаться в убытке, и потому назвала в свидетели полный дом родичей и соседей. Свидетели, разумеется, не остались равнодушными к такому важному делу и вместо того, чтобы наблюдать, насколько справедливо совершается дележ, стали проявлять пристрастие: одни тянули руку за дедом с бабкой, другие горой стояли за нас, поднялся такой галдеж, что небу стало жарко. Без юридического вмешательства явно было не обойтись.

Роль слепой Фемиды в таких случаях брали на себя старый учитель дед Петко, отец Костадин или кмет. Деда Петко, который был еще по совместительству и портным, дома не оказалось, он подался куда-то по своим портновским делам, священник не переступал порога нашего дома, и потому пришлось позвать кмета, Трифона Татарова. Кмет, недолюбливавший семью из-за дяди Мартина, получив от него кошель золотых, сменил гнев на милость и с готовностью согласился выполнять обязанности третейского судьи. У кмета был немалый опыт по части семейных разделов, но на этот раз его юридическая практика подверглась такому большому испытанию, что, будь Татаров адвокатом с дипломом, его клиенты, пожалуй, все до одного усомнились бы в его способностях и перекинулись бы к другому адвокату, потому что кмет не мог разделить четыре десятины за десять дней.

Наши наделы были разбросаны в разных местах, все они находились далеко от села, и земля везде была худосочная, но мои домашние почему-то вдруг решили, что половина из них представляет собой землю ханаанскую, а вторая половина — аравийскую пустыню, на которой не растет ничего. Дикие груши и дикие черешни превратились в их воображении в райские деревья, которых никто не хотел лишиться (мол, что такое нива без груши: негде летом посидеть в тенечке, не на что повесить баклажку с водой), и если удавалось добиться согласия в отношении самой нивы, то тут же возникал камень преткновения в виде дикой груши или черешни. Дед и бабка, видя, что какая-нибудь полоска земли, на которой росла дичка, по праву должна отойти к моему отцу, прибегали к всевозможным сентиментальным трюкам. Они старались бить на чувства отца, разглагольствуя о том, как его родили и поставили на ноги, как растили-лелеяли, сколько сил приложили, чтобы найти ему жену. Отец мой не без основания возразил им на это, что жена его сама пришла к нему по ошибке, в этом нет никакой их заслуги, и вообще старался не поддаваться на сантименты, потому что мама стояла рядом и в нужные минуты толкала его локтем в бок.

В конце концов пустили в ход жребий. Трифон Татаров написал на пяти бумажках названия полосок земли с описанием их достоинств, положил эти бумажки в шапку и предложил всем тянуть. Мои родичи остались недовольны результатами, но делать было нечего, к тому же Трифон Татаров заявил, что село больше не может оставаться без государственной власти, и удалился. После нескольких дней передышки было решено перейти к разделу движимого имущества. Это дело оказалось еще хлопотнее и сложнее, чем дележ земли. У деда было две кобылы, пара волов, одна корова и тринадцать овец, но одна кобыла незадолго до раздела имущества объелась люцерны и сдохла, осталась одна — по кличке Мария. Она была молодая и резвая, бегала чудесной иноходью, но, как всякая молодая дама с физическим недостатком (у нее не было одного глаза), хотела показать, что ненавидит всех и вся, и страшно лягалась. Дед с большим удовольствием уступил ее моему отцу, но тот отказался от кобылы с еще большим удовольствием и объявил, что предпочитает волов. Остальные пятеро родичей в один голос — и с полным правом — запротестовали, дескать, где это видано, чтобы семья в пять душ осталась без упряжки? Тогда отец сказал, что согласен взять одного вола, к которому подкупит пару, а деду предложил запрягать оставшегося вола с коровой. «Как можно запрягать стельную корову!» — возмутился и дед и все остальные. «Тогда отдайте мне корову!» — сказал отец. Трифон Татаров его поддержал, сказал, что это справедливо — мол, у вас будет кобыла и два вола, а сыну полагается иметь во дворе хоть одну рогатую скотину.

Мудрость кмета сделала свое дело, и наша чаша весов перетянула. Дед было согласился отдать корову, но бабка и слышать об этом не хотела. Она подняла глаза к потолку и с криком «Не отдам!» свалилась без памяти. Тети мои выплеснули ей на голову целую крынку воды, а потом всю ее окатили, но бабка не открывала глаз, не разжимала губ. Ее перенесли на сухое место, тормошили, растирали, а она и не думала приходить в себя, лежала, задрав подбородок к потолку, будто неживая. Тут все заголосили, как по покойнику, одна только моя мать высказала подозрение, что бабка притворяется, надеясь вернуть себе корову. Бабка и вправду симулировала, она оказалась достаточно хитрой и притворялась целую неделю — не поднималась с постели, не брала в рот еды, только выпивала за день кружку воды. Ей ставили банки, дед пускал кровь, а когда ничего не помогло, он привел из соседнего села фельдшера. Тот напичкал бабку разными снадобьями, исколол ее всю проржавевшей иглой. В конце концов, не добившись от нее ни словечка, он сказал, что дело труба, и удалился.

Домашние начали готовиться к похоронам. Дед настрогал досок для гроба, тети покрасили рубахи и платки в черный цвет, осталось позвать священника. Деду не хотелось тащиться в соседнее село, и он позвал отца Костадина, надеясь, что бабка перед смертью окажется более сговорчивой и согласится принять от него святое причастие. Отец Костадин был трезв и настроен философски, он начал с того, что изрек библейскую мудрость: «На этом свете все есть суета сует», а потом, со смиренным видом подойдя к заблудшей овечке, великодушно простил ей все ее прегрешения. Когда он стал уверять бабку, что она, несмотря на свои грехи, окажется в раю и что больше ей не придется ходить за шесть верст (дескать, в раю она будет иметь возможность беседовать с господом богом, когда только пожелает), та впервые за семь дней открыла рот и промолвила:

— Корову хочу! Корову!

— Коровы в рай не допускаются, — принялся толковать ей поп. — Луга там зеленые и тучные, им нет ни конца ни краю, а коров нету. Молоко, что течет там целыми реками, не выдоено из коров, а господом богом сотворено, чтоб души праведные пили его свежим или кипяченым — кто как привык на грешной земле.

— Корову хочу, а тогда уж и помру! — не унималась бабка.

— Рука дающего не оскудеет, изрек сын божий! — сказал отец Костадин моим домашним, которые, затаив дыхание, прислушивались к словам бабки. — Дайте ей корову, да успокоится душа ее, это сам господь бог говорит ее устами.

Мои мать и отец поймались на удочку и согласились уступить корову на несколько часов или на день — нельзя было дать бабке помереть, не исполнив ее предсмертного желания. Отец Костадин сказал, тогда она вообще не попадет в рай, а станет оборотнем и будет каждую ночь приходить в хлев доить корову. Но на другой день, когда дед снял с бабки мерку, чтоб мастерить гроб, она вдруг как ни в чем не бывало села в постели и попросила есть. А наевшись, хорошо выспалась, в обед и вечером опять поела всласть, а наутро встала и начала возиться по хозяйству с проворством молодухи. Мать моя и отец оказались в довольно деликатном положении, они не знали как быть: то ли радоваться, что бабка выздоровела, то ли сожалеть об этом. Мои родители согласились отдать корову, чтобы обеспечить бабке место в раю, но с условием, что, отправившись в рай, она оставит корову нам. Было ясно, что бабкина болезнь была чистейшей симуляцией, но данного при свидетелях слова назад не вернешь, и моим родителям пришлось смириться. Правда, они было попытались вывести бабку на чистую воду и вернуть себе корову, только ничего у них не вышло, потому что бабка эту корову выстрадала: целую неделю ничего не ела, позволяла, чтоб ей пускали кровь, кололи ржавой иглой, не говоря уже о том, что взяла на свою христианскую душу такой великий грех. Справедливости ради надо сказать, что бабка, проявив великодушие, пообещала отдать нам будущего теленка и накинула одну овцу.

Дошла очередь до птицы. Кур у нас было ровным счетом двадцать шесть. Их пересчитывали ночью в курятнике, ощупывали на предмет определения веса и яйценоскости, и бедные хохлатки прокудахтали всю ночь напролет, пока не кончился дележ. Настоящая баталия разгорелась, когда настал черед делить петухов. Их у нас было два. Один — черный, с белыми сережками и красным гребнем, большой и вальяжный, точно старосветский чорбаджия, по утрам он не кукарекал, а горланил, как иерихонская труба, и мог разбудить даже мертвого. Обязанности по отношению к своим пернатым женам он выполнял добросовестно, ухаживал за ними с ревнивой грубой галантностью, одним словом, был идеалом петуха в своем курином царстве. Это побуждало мою мать и бабку бороться за него с таким ожесточением, словно он был единственным петухом на всем белом свете. Второй был голошеий, с оранжево-красным опереньем, стройный и голенастый. Он кукарекал тонким бархатистым голоском. То есть, что касается внешности, его можно было назвать приятным во всех отношениях. Однако, глядя на то, как он кокетливо выгибает голую тонкую шею перед курами, о чем-то кудахча фальцетом, мать и бабка женским своим чутьем сразу определили, что этот петух — в своем роде типичный гомосексуалист, от которого дождешься потомства, когда рак свистнет. И потому обе вцепились в черного: одна дергала петуха за шею, другая тянула за ноги, они так помяли бедного и столько повыдергали перьев, что от вальяжной петушиной внешности остались неприкосновенными только гребень да шипы. Мать кричала, что на этот раз бабке не удастся обвести ее вокруг пальца, даже если та уляжется в гроб. Бабка, побоявшись во второй раз испытывать судьбу, цепко держала петуха за шею и божилась, что, если черный петух не достанется ей, она его живым из курятника не выпустит. Тут вмешались в дело мужчины, и было решено прибегнуть к старому испытанному способу, каким пользовались при дележе петухов деды и прадеды. Дождавшись восхода солнца, взрослые положили загипнотизированного петуха посреди двора, заранее условившись, что если бедняга, очнувшись, направится к калитке, значит, он наш, а побежит в курятник — ихний. Бабка очень надеялась, что черный петух побежит в курятник, но бедняга, видно, так был ошеломлен, что спутал направление и, к нашей большой радости, шатаясь заковылял к калитке. «Баста!» — крикнул отец и сунул петуха в мешок.

Дележ посуды и остального домашнего скарба продолжался до обеда, а затем настала очередь делить собак — Мурджо и Карамана. Каждая из них, как и петухи, обладала ярко выраженным характером и особыми талантами. Мурджо был домосед, он ревностно сторожил хозяйское добро и при каждом подозрительном шуме лаял таким великолепным басом, будто кончал консерваторию. В отличие от него Караман был безнадежным донжуаном и вместо того, чтобы нести сторожевую службу, по целым дням зализывал раны, полученные во время ночных похождений. Трудно было поделить таких собак тихо и мирно, и, чтобы избежать новых раздоров, отец мой решил пуститься на хитрость. Он согласился взять Карамана, а через два дня отвязал его и привел Мурджо. Спустя некоторое время, улучив момент, когда его спустили с цепи, Мурджо убежал на старый двор, и отцу пришлось воровать его повторно, но пользы от этого было мало, потому что Мурджо все время держали на цепи и он не мог ночами нести свою вахту, тогда как на бывшем турецком кладбище на его долю выпало немало хлопот.

Как бы то ни было, дележ имущества кончился, и мы зажили своим домом, став владельцами нескольких клочков земли, будущего теленка, который, появившись на свет, через пару лет мог превратиться в дойную корову или вола, четырех овец, шести куриц, черного петуха и собаки, которая стерегла все это добро. Но тут отца взяли в солдаты, не дав ему нарадоваться на новое хозяйство. Мы с мамой, проводив отца до станции, вместе с другими солдатками вернулись домой, а вечером, когда пришла пора ложиться спать, стены нашего домишки вдруг заходили ходуном от сильных глухих ударов. Мурджо залаял неопределенно — не то на человека, не то на зверя. Он был привязан у порога и не знал, что творится за домом. Удары делались все сильнее и громче, слышен был лязг железа о камень и гулкий стук падающих камней. Камни же на турецких кладбищах, как известно, огромные, необтесанные, беспорядочно покосившиеся в разные стороны, между ними трудно ходить, и потому о пьяных или очень рассеянных людях у нас говорят: «Идет по турецкому кладбищу». Удары, то приближаясь к дому, то удаляясь, не смолкали всю ночь. Можно было подумать, что наказание, которое предрекала бабка, начинало сбываться, и нам с мамой приходилось расплачиваться дорогой ценой за религиозное легкомыслие моего отца. Проведя несколько бессонных ночей, мать однажды, взяв меня за руку, отважилась пройти за дом, посмотреть, что там творится. Мы увидели несколько разрытых могил с вывороченными могильными камнями, вокруг валялись кости мертвецов.

Потом мы догадались, что это дело рук кладоискателей. В селе издавна рассказывались легенды о некоем хаджи Ибрагиме, чье сказочное богатство якобы зарыто было вместе с ним в могиле. Мои односельчане из религиозных предрассудков или со страха долго не решались начать поиски этого клада, но теперь им взбрело в голову, что мой отец осмелился поселиться на турецком кладбище неспроста — видно, пронюхал что-нибудь о забытых деньгах и рано или поздно их найдет. Дождавшись, когда отца заберут в солдаты, кладоискатели в первую же ночь приступили к поискам сокровищ хаджи Ибрагима. Через три месяца отец, приехав на побывку, увидел, что половина могил разрыта, огромные могильные камни валяются обок, вывернутые из земли. Он ужасно обрадовался и сказал, что кладоискатели очень ему помогли, проделав работу, которой ему хватило бы на три года. Отец распустил слух, будто ночью при свете луны видел, как в разных местах кладбища переливаются в лучах месяца золотые монеты. Он клялся, что никому не покажет этих мест, и еще пожаловался кмету, что кто-то роет ямы на его земле. Этого было достаточно, чтобы все как один мужики нашего села ударились в кладоискательство. По весне, как только растаял снег и почва стала рыхлой, кладоискатели с новой силой принялись обрабатывать задаром землю под наш будущий огород, так что маме удалось разбить несколько грядок. Приехав на побывку во второй раз, отец застал все камни выкорчеванными, а разбухшая от дождей земля была сплошь разрыхлена. Он перенес камни на межу и сложил из них ограду, ставшую вечной границей между нашей землей и землей соседей. Отцу оставалось только отбыть военную службу, чтобы стать хозяином своих владений.

В эту пору я уже держался на ногах и ходил по земле, усеянной тленными останками сотен правоверных, занесенных сюда по воле случая и предавших души аллаху. Мне частенько доводилось играть их черепами, и я думал о бренности их славы. Задумывался я и над собственной судьбой, спрашивая себя, какой она будет, раз мне суждено делать первые шаги на турецком кладбище. Судьба оказалась не бог весть какой завидной, но скромность обязывает меня принять ее как бесценный дар жизни и довольствоваться ею. Мне хотелось бы рассказать вам еще кое-что, но, как сказал Ларошфуко, выполнение долга есть своего рода неблагодарность.


Перевод Валентины Поляновой.

Если нет берегов…