раждая друг друга тумаками и почесывая покрытые струпьями головенки (их стригли теми же ножницами, что и овец); мужчины сидели на «порогах» одной ногой в мазанке, другой наружу, курили огромные, скрученные из желтой оберточной бумаги козьи ножки, время от времени покрикивали на ребятню и непристойно бранили жен…
И в этом бедламе, пропитанном запахами дыма и вкусной похлебки, вдруг, откуда ни возьмись, как птицы из ясного простора, возникали трепетные, пленительные звуки Рамаданова кларнета и наполняли беззаботные цыганские сердца щемящей сладостью. Цыгане — мужчины, женщины, дети, — всё побросав, живым потоком ярких красок устремились к Рамадановой халупе. А Рамадан сидел наверху, на поросшей травой крыше, в живописной артистической одежде: старом жилете, белой замусоленной манишке и черной фетровой шляпе. Он сидел, свесив ноги со стрехи, вдохновенно подняв кларнет к вечернему закатному небу, закрыв глаза и раздув щеки, — истинный идеал своих соплеменников, такой близкий по крови и такой непостижимый, как и всякий избранник судьбы. Он был для них богом, пленившим их безбожные души не библейской мудростью и евангельскими поучениями, а божественным голосом музыки.
Но вот в протяжную грустную мелодию, нежно трепещущую, как марево над степью, своими серебряными переливами, проникали потаенные звуки волнующей, еще не осознанной страсти, чтобы потом обернуться одним из тех восточных танцев, с огненным чеканным ритмом, который сначала смутно будоражит, а потом до безумия разжигает кровь, наполняя сердце диким восторгом и необузданными порывами. Муса, младшая и последняя жена маэстро, уже извивалась в сладострастном танце живота, и все цыгане, от мала до велика, плясали вокруг, крича и отбивая такт на бубнах, кастаньетах, пустых кастрюлях, подносах, деревянных ложках и полых сушеных тыквах, пока не приходили в исступление. Мы же, остановившись только на минутку поглазеть, простаивали иногда часами, а потом, в постели, пока не смыкались глаза, в нас все еще звучали ритмы Рамадановых мелодий.
Зимой, весной и осенью, во время праздников, наш маэстро не оставался без ангажемента. Муса, если только она не была в очередной раз беременна, повсюду его сопровождала и своими танцами доводила публику до экстаза. В награду она уносила полные котомки снеди, а часто и старую одежонку для себя и ребятишек. В такие благословенные времена маэстро упивался собственным величием; он толстел, лицо его лоснилось от самодовольства, глаза возбужденно горели. Польщенный пьяной щедростью подгулявших хозяев, он с аристократическим презрением смотрел на житейские тяготы и говорил цыганам: «Меня кларнет кормил и будет кормить, пока не помру». Рамадан говорил это, наивно веря, что богачи не могут жить без искусства. Ему и в голову не приходило, что они нанимают его, чтобы полнее насладиться своим благополучием, что в трезвом состоянии они презирают его — грязного паршивого цыгана, — впрочем, как всякие деловые люди презирают разных там писателей, художников и музыкантов, презирают за то, что они живут беспечно, с душой нараспашку и не создают, по их мнению, ничего ценного.
Ослепленный славой и наивной верой, что принят обществом на равных, маэстро теперь удивлялся, как же это общество успело его так быстро забыть, почему никто не догадывается принести ему горсть зерна или хотя бы ломоть хлеба. Он, правда, не помнил такого случая, чтобы какой-нибудь благодетель по собственному желанию дал что-нибудь цыгану, и все же тешил себя надеждой, что для него, Рамадана, это сделают. Должны сделать! И чем большее значение он себе приписывал, тем горше становилось его разочарование.
Может быть, спасение было в том, чтобы пойти побираться, но в голодное время цыгане-мужчины не пытаются этого делать, по собственному опыту зная, что все равно им ничего не дадут, а только прогонят с порога. Приходилось пробавляться чем бог послал. В такое время цыгане резали скотину — коз, ослов, лошадей — и всю мелкую живность, бродили по полям и пустым огородам, выкапывали остатки картофеля и кореньев, уходили в далекие села и как-то умудрялись не помереть с голоду.
А наш маэстро все еще надеялся на помощь своих бесчисленных почитателей. От гриппа, недоедания и прежде всего от уязвленного самолюбия он сильно похудел, глаза его стали огромными, печальными, а горящий взгляд проницательным, что придавало его облику известную утонченность — впрочем, присущую творческим натурам. И эта утонченность красноречивейшим образом подчеркивала, что он достоин лучшей участи. Его молодая, красивая и последняя жена, Муса, как любая жена в дни испытаний материального характера, видела в муже не всеми признанного царя кларнета, а стареющего, капризного и ленивого мужчину с замашками чуть ли не богача, мужчину, неспособного прокормить не только семью, но и самого себя. Предвидя, как все цыганки, голодное время, она припрятала немного муки — крестьяне предпочитали расплачиваться деньгами или старой одеждой, — набрала за лето паданцев и пшеничных колосьев, насушила слив и диких груш, сварила арбузное и виноградное повидло; но все это давно уже было съедено. Теперь ей удавалось только раз в день кое-как покормить семью.
Весна стояла сухая, душная, безветренная. Земля потрескалась. В тени плетней не росло ни щавеля, ни крапивы — не успев подрасти, они были вырваны с корнем. Природа, как всегда глухая и слепая к человеческим невзгодам, не посылала ни капли дождя, зато с неутомимым усердием плодила миллионы никому не нужных насекомых.
Маэстро больше всего страдал именно от их жестокости. Эти отвратительные твари: мухи, сороконожки, муравьи, пауки и другие букашки — были заклятыми врагами нашего, впавшего в уныние музыканта; они заползали в халупу, не давали покоя ни днем ни ночью. Муса и ребятишки, ложившиеся на пол покотом — от стены до стены, — умаявшись за день, тотчас засыпали, а он до утра вел рукопашные бои с кровожадными полчищами блох и их союзников. Но и тогда он не переставал мечтать, что наступит время и он снова заиграет на кларнете, снова станет душой праздников, снова люди не смогут без него обходиться.
Однажды вечером на Мусу тоже что-то нашло и она принялась мечтать о всяких несуразных вещах. Как мы знаем из народного творчества, у маленьких людей мечты всегда бывают большие. В сказках, например, самые бедные молодцы и девицы из народа становятся царскими зятьями и невестками. В жизни маленькие люди тоже мечтают стать министрами, генералами и тому подобными большими начальниками. Вот и Муса натянула потуже узду своего воображения и принялась мечтать о слоеном пироге — его в нашем крае называют «каварма». У нее перед глазами наверху, на полке, стоял большой круглый медный противень, в котором отражался лунный свет. Наверное, этот противень и напомнил Мусе о каварме.
— Будь у меня немножко мучки, — сказала она, — но только мелкого помола, немножко маслица, брынзы, молочка… да еще пара яичек, я бы мигом сварганила каварму. Раскатала бы тесто тоненько-тоненько на много слоев, чтобы каждый слой был совсем прозрачный, как мой головной платок.
— Чего нет, того завсегда и хочется, — заметил скептически маэстро. Легкая спазма поднялась у него от желудка, сдавила горло и заставила проглотить слюну.
Халупа наполнилась дымом сухих поленьев, запахом топленого масла и теплого молока — это Муса намазала противень, поставила на огонь и принялась укладывать слои теста, тоненькие, как ее головной платок.
— Вот так, положим еще один, — говорила она, сидя на подушках, с пустым противнем в руках. — Теперь накрошим брынзу. А как только каварма испечется, польем взбитыми с молочком яйцами и прикроем крышечкой!..
— Да уймись ты, а то поколочу! — злобно крикнул маэстро, и, хотя это было не эстетично, рот его наполнился слюной, и он громко причмокнул, будто голодный пес. Но Муса не хотела, чтобы пирог пригорел, и потому все внимание сосредоточила на противне, от которого шло райское благоухание. Масло шипело, тоненькие розовые корочки корчились, подрумяниваясь, а пышный слой яиц, взбитых с молоком, дышал, пузырями выпуская горячий пар. Вот наконец Муса сняла противень с огня и с нетерпением принялась делить каварму на восемь частей. Вдруг она вскрикнула: «Ой, ой-ой! Обожглась!» — и сунула палец в рот. Тогда восьмилетний Мемед закричал: «Дай я! Дай я!» — и протянул руки, чтобы взять противень. Другие пятеро мальчуганов уже давно сидели рядышком на подстилке и расширенными ноздрями вдыхали райское благоухание. Глаза их горели, как глаза голодных крысят. Семнадцатилетний Али вырвал противень из рук Мемеда, боясь, как бы тот не слопал бо́льшую часть, но не тут-то было — в противень уже вцепилось еще четыре пары рук. Началась потасовка. Муса бросилась разнимать визжавший клубок живых тел и сама не заметила, как, растрепанная, до крови исцарапанная, оказалась вышвырнутой за порог. Маэстро авторитетным рычанием попытался вразумить дерущихся, но остервеневшая ватага обрушилась на него, и он волей-неволей вынужден был вмешаться. Поднявшись в темноте на колени, он раздавал тумаки направо и налево, куда придется, и при этом ругал и посылал всех к чертовой матери — не к одной, а ко всем чертовым матерям, тем самым поминая свое многоженство. Но цыганята, валтузя друг друга, накинулись на него, схватили за руки и за ноги, а пятнадцатилетний Азис, самый крепкий из них, прижал коленкой голову отца к земле. Оказавшись в положении Гулливера, плененного разъяренными лилипутами, маэстро пришел в неистовую ярость и стал действовать не очень-то по-джентльменски — он щипался, кусался и царапался, а мальчишки, неистово визжа, все больше зверели. Муса тоже вопила — она боялась, как бы в общей драке не придушили самых маленьких, ее собственных.
Те соседи, которые не успели заснуть или едва забылись чутким голодным сном, повскакали с подстилок и бросились на крик. Но как только они узнали, что Таировы не могут поделить каварму, они ворвались в халупу и включились в сражение. Тем временем молва, подгоняемая голодом, уже носилась по цыганским выселкам и оповещала жителей, что у Рамадановых испекли двадцать противней с пирогами и кто поспел, тот и съел. В мгновение ока все вместе с блохами оказались перед халупой маэстро (должен заметить, что многие дамы были «неглиже»). Так как внутри было тесно для крупных боевых операций, они развернулись за порогом… И тут началась тихая теплая лунная Варфоломеевская ночь. Наши цыгане сражались все против всех за кусок слоеной кавармы, испеченной мечтой голодной женщины. Сражались до белой зореньки.