Керосин в лампе кончается. Стекло медленно темнеет, фитиль потрескивает. Вокруг вьются мотыльки и прочие крылатые букашки. Напрягаю слух, стараясь уловить гудение их крылышек, и невольно сравниваю с различными типами самолетов. Среди них: истребители, тяжелые бомбардировщики, большие пассажирские лайнеры, есть даже один вертолет… Темень за моей спиной плотная, словно стена, и дышит затхлостью необитаемого жилища. Когда было светло, так не пахло. Может, это ночь обостряет обоняние или, наоборот, усиливает запахи? Почему качаются стены? Кажется, будто я сижу на огромных качелях и они, блуждая в околоземном просторе, несут меня неведомо куда. В соседней комнате кто-то есть — слышен приглушенный шепот. Голову на отсечение: если это не люди, то, значит, духи. Или гномики в красных колпаках, с белыми бороденками. Курят трубки и обсуждают важные вопросы. Что же они обсуждают? Верно, выбирают председателя профкома. Или спорят о количестве песчинок на пляже. Пойду-ка я к ним. Возьму слово и назову число: один биллион биллионов, умноженный на биллион биллионов и еще раз на биллион… Кто это исполняет такую нежную симфонию? Мотыльки и другие крылатые насекомые? Или — сама ночь? Как я счастлив! В темноте и одиночестве я полностью постигаю самого себя и вселенную. Воображение мое реет подобно вольной птице.
Я устал от дальней дороги, а заснуть не могу. Профессорская постель неудобна (сетка растянулась), как любая чужая постель. Пахнет нафталином. И чувство такое, будто лежишь в могиле. Как тогда, на окраине венгерской деревушки, во время атаки…
Помню, перед глазами блеснула каска — и в ту же секунду кто-то дернул меня за полу шинели. Я подумал, что это какой-нибудь шутник из нашей роты, и резко обернулся, готовый его обругать. Прекрасный получился бы «мат», не сообрази я вовремя спрыгнуть в развороченную могилу. Немец, верно, решил, что со мною покончено, и повернул дуло автомата в другую сторону. Думаю, и по сей день его мучает совесть. Раскаяние, что он укокошил художника…
Долго мне тогда пришлось отлеживаться на человеческих костях, сжимая в руке оскаленный череп. Я был не настолько наивен, чтобы, как Гамлет, утешаться мыслью о бренности всего земного. Напротив, я считал, что самое непреходящее — жизнь, и любой ценой старался ее сохранить. Вероятно, поза моя была весьма комична, потому что увидавший меня советский лейтенант начал хохотать, а потом мрачно и презрительно сказал:
— Давай вылезай! Немцы отступили.
Это был пожилой человек с типично русским лицом. Николай Васильевич удивительно на него похож, только лицо у него вечно грязное и какое-то безжизненное. Многих интересует его биография, но он всегда отвечает односложно: «Меня сюда забросила судьбина». Этот здоровый, но какой-то запущенный старик, пропахший рыбой и креветками, изъясняется на смешанном русско-болгарском языке. Обычно те, кого швыряет «судьбина», становятся либо мудрецами, либо полудурками. Николай Васильевич — ни то ни другое. Он — воплощенное равнодушие. Раздражается лишь тогда, когда его называют Казаком. И тогда с чувством былого достоинства, вдруг ожившим, в наше время даже смешным, он напоминает: «Величают меня Николаем Васильевичем!» Правда, случается это крайне редко. Фамилию же его — Молчанов — вообще мало кто знает…
Мне хотелось порадовать старика, и я привез ему бутылку ракии и рыболовные снасти. Оставив пожитки на профессорской вилле, я спустился к морю. Там, на песчаном пляже, Николай Васильевич возился с лодкой.
— Наконец-то прибыл! — сказал он. — А я вот тоже заделался художником. Лодку покрасил. Как там… в Софии?
— Нормально. Ты сам-то как поживаешь?
— Хорошо. Я всегда хорошо.
— Рад тебя видеть, — сказал я и протянул ему сверток.
Старик отложил его в сторону, а бутылку поднес к глазам.
— Благодарствую.
На лице его не отразилось ни тени оживления, оно оставалось бесстрастным.
— Устал я нынче. Пойдем-ка угостимся… Ты один приехал?
— Один.
— Что профессор… жив еще?
— Жив. Болен только. Сын его уехал на лето за рубеж, а ключи отдал мне.
— Тоже недурственно. Буду снабжать тебя рыбкой. В этом году ее пропасть. И лодку можешь брать… для морских прогулок. А теперь — прошу на мою виллу.
Каменная халупа была крыта тростником. Когда-то здесь размещалась контора рыболовецкого хозяйства, но место оказалось неудачно выбранным. Осенние косяки ставриды и скумбрии переместились в глубоководные места, и хозяйство перевели в Балчик. Николай Васильевич получил сторожку в вечное пользование — за давностью. У него есть и своя комнатенка в селе, но он там обитает лишь в самые холодные зимние дни.
Мы устроились рядом с халупой, у открытого очага. Старик развел огонь и принялся хозяйничать. Солнце садилось, оно так снизу набрякло, что казалось, огненная капля вот-вот сорвется, полетит вниз к горизонту и упадет в море. Само море приобретало сине-зеленый цвет, застывало и превращалось в бесконечную равнину. Шагай себе по этой равнине и размышляй вволю. Нарушать твое одиночество будут только чайки — те, что кружат сейчас над лодкой и бранчливо орут.
— Прожорливый народ эти чайки, — заметил Николай Васильевич. — Оставил там немного наживки, вот они и дерутся, точно дети.
Он запрокинул голову, припав к горлышку бутылки, а я глядел на его грязную шею, дряхлый отвисший подбородок. Рубашка у него навыпуск, тоже грязная, зашитая кое-как разноцветными нитками… Отпив, Николай Васильевич закусывает помидором, лицо его покрывается испариной; от его тела веет морской травой, дегтем и краской.
— А ты чего не пьешь? Давай угощайся, — говорит он, не выпуская, однако, из рук бутылки. — Хорошая вещь ракия… и водка тоже, да нет ее. Давненько я ее не пил. С молодости.
Отпив еще разок, он унес бутылку в халупу.
— Это на завтра.
Я доел вяленую скумбрию и вернулся к себе на виллу. Но потом снова пришлось спускаться, просить керосина…
Запах брошенного жилья уступает место другому — сладостному, опьяняющему. Он вливается в окно вместе с шумом моря и прохладой ночи. Море блестит в лунном свете, таинственное, могучее, и я чувствую, как вилла качается в ритме волн…
Вилла продолжает качаться в ритме волн, а я не сплю. Сижу и при свете керосиновой лампы делаю карандашные наброски. Возможно, это впечатления прожитого дня. Нет, это фантазия, капризы воображения. Сегодняшние впечатления скудны, да я и не рассчитывал на большее. Встал рано, спустился к морю и с разбегу бросился в воду. Сделав несколько кругов, вышел на берег. Дома установил мольберт. И не знал, с чего начать. В голове было легко, пусто… Долго простоял перед холстом, так и не взяв в руки кисть.
К девяти часам начало припекать. Вода чем дальше от берега, тем становилась синее и гуще, а чем ближе к нему — тем зеленей и прозрачней. На горизонте дымил корабль. Видны были только трубы и легкое облачко дыма над ними. Будто там возлежало какое-то морское божество и курило трубку.
Я снял ботинки и босиком двинулся вдоль пляжа. На золотой полосе песка кувыркались местные ребятишки, лежали пожилые крестьянки — белотелые, плоскогрудые. Завидев меня, они еще издали натягивали платья или, сдвигаясь поплотнее друг к другу и стыдливо улыбаясь, ждали, пока я пройду мимо. Маленькая речушка привела меня в село. Оно лежало на двух холмах, утопая в зелени плодовых деревьев и огородов. Дома старые, перила открытых сеней с прорезями в форме сердец и четырех листиков клевера — наивных символов любви и счастья в нашей реальной жизни.
Я зашел в харчевню купить сигарет. Дверь была не заперта, но внутри — ни души. Из боковой двери появился корчмарь, молодой парень с хитроватым заспанным лицом. Видно, спал в задней комнатушке и, не будь я посторонним, наверняка бы чертыхнулся с досады, что его потревожили.
— Чего желаете? — спросил он, заходя за стойку.
— Пачку «Родоп».
— Нету. Наши только «Арду» курят.
— Тогда три пачки, — сказал я. — А из съестного что-нибудь есть?
Он кивнул на прилавок. Там лежало несколько колбасин твердого копчения — верно, еще с весны.
— Мы не готовим. Клиентов нет. Сельчане питаются дома, да и мясо нынче — дефицит.
Он посмотрел на меня в упор и легонько усмехнулся.
— А я, кажись, знаю вас… Вы никак этот самый… художник. Прошлый год уже были в наших местах. Да вы присядьте, почему не хотите присесть? — сказал корчмарь с явным желанием рассеять свою собственную скуку.
Он уже окончательно проснулся и теперь лицом стал моложе и еще хитрее.
Я заказал пятьдесят граммов сливовой. В рюмке плавала муха.
— Ох уж эти чертовы мухи! — сказал парень, демонстративно открывая новую бутылку.
Мягко шлепая по полу черными пятками — он был босой, в выгоревшей тельняшке, — корчмарь подошел к стойке, взял и себе рюмку. Потом вернулся к моему столику и сел напротив.
— Ваше здоровьице!.. Побудете у нас подольше — мы и готовить для вас станем. Бывает, подкинут мяса, а то и рыбы. Приносит один… русский…
— Николай Васильевич?
— Он самый. В обмен на выпивку. Если не беру, сердится. А мне она на что? Народ нынче занятой, некогда людям рассиживаться да рыбкой закусывать. Как вас, простите, величают?
Я назвался.
— Меня — Димитром. Но попросту можно — Ми́тю. Значит, море будете рисовать? Прошлым летом к нам тоже художник приезжал. Две картины мне подарил. Сильный мастер. Вон там они, на стенке…
Это были работы странствующего художника-самоучки. Такие «шедевры» обычно украшают стены наших харчевен, ресторанов и парикмахерских, и цена их — бутылка ракии.
— Красиво, верно? — восхищенно спросил Митю. — Талант! Он мне их так, бесплатно, оставил… по дружбе. Золотые руки у человека. С Казаком компанию водил… Русский — тот все больше молчал как рыба, а этот звезды с неба схватить норовил, распалялся, в раж входил…
Митю проводил меня до дверей, явно сожалея, что я так скоро его покидаю.
— Значит, если пожелаете, чтоб мы на вас готовили, скажите! — напомнил он.