Избранное — страница 8 из 48

— Ты принес рисунки, мой мальчик? — спросил он, порядком захмелев.

Я вытащил блокнот. Он посмотрел на первый рисунок, усмехнулся, перевернул страницу. Тогда я еще не знал, что значит творческое честолюбие, но отметил, что усмешка его была недоброй. Если он скажет: «Ты не умеешь рисовать», подумал я, моя жизнь потеряет всякий смысл. Видите, какая страшная мысль мелькнула у меня в голове… «Ты нарисовал это вчера, за один вечер?» — спросил художник. Я кивнул. «Какие милые, какие наивные картинки быта! — воскликнул он. — Да ты у нас настоящий художник!» Потом он заговорил тихо и проникновенно. Я не понимал смысла его слов, но чувствовал, что все, о чем он говорит, возвышенно и прекрасно. Отец же только тяжело вздыхал и потел от стеснения. Через два часа художник так упился, что вышел из корчмы, шатаясь. «Смотри, чтоб больше к этому пьянице ни шагу! — предупредил меня отец. — Он мужик непутевый, да к тому же еще и шарлатан, ему бы только лев содрать… Чего можно ждать от человека, который голову не моет и ногтей не стрижет…» — «Да ведь он — художник!» — попробовал было я возразить. «Не художник. Малахольный какой-то! — ответил отец. — И чтоб блокнота этого я у тебя не видел, занимайся лучше уроками…»

Отец уехал. А я начал каждый день ходить к художнику, носить ему свои рисунки. Вскоре он покинул наш город, подарив мне на прощанье две картины — я берегу их по сей день. Увязал стопкой свои холсты, выпил на последние денежки, сел в поезд — и прости-прощай… Я был единственным, кто пришел проводить его… Много лет спустя я встретил этого человека в городке, куда приехал рисовать дома старинной архитектуры. Захожу как-то в закусочную позавтракать, а мне навстречу — буфетчик, лицо какое-то испуганное… Берет меня за рукав и показывает в угол. А там за столиком — человек. Мертвый. Голову на столешницу уронил — да так и умер, бедолага. Гляжу — мой художник!.. А в руке у него были две кисти. Я их взял — и по сей день ими работаю. Вот они…

— Как страшно, — сказала Аленка.

— Да… А может, и не так уж страшно. Может, именно так и должен умирать художник — сжимая в руке кисти. У него не было ни родных, ни близких, он жил только искусством. Если бы вы видели его картины! Впечатление такое, будто они написаны час назад, такая в них свежесть. От него я узнал, что все в жизни преходяще. И только искусство на все времена остается вечным воплощением человеческого духа…

Между прочим, эпизод со смертью художника я выдумал. Он умер бедным и одиноким, но совсем при других обстоятельствах. Главное было — заинтересовать Аленку, да и сама выдумка доставляла мне удовольствие.

Кончив писать, я добился обещания, что завтра она снова придет мне позировать.


Девушка явилась в назначенное время. На ней были шелковая блузка и новые туфли. Я привык видеть ее в простом ситцевом платье и не сразу смог найти нужное соотношение цветов. Начал писать — получалось плохо. Рука не повиновалась, не было тех уверенных мазков, которые доставляют истинное наслаждение. Я водил кистью, как маляр, и мучительно раздумывал: уж не для меня ли она так нарядилась? Эта мысль приводила в замешательство. Я перестал писать. Так, подмалевывал и время от времени серьезно, прищурив глаза, бросал на нее пристальный взгляд. Меня не покидало предчувствие, что именно в эту минуту между нами зарождаются сложные отношения, которые я любой ценой должен предотвратить. «Поблагодарю за терпение, — подумал я, — конечно, после того, как закончу портрет, сделаю маленький подарочек и — финита…»


Сегодня я тоже полон решимости, хоть вчера и не удержался, высказал ей свое восхищение. Передо мной сидела не деревенская девчушка, принесшая молоко, — мне позировала маленькая прелестная женщина.

Я посмотрел ей прямо в глаза, она вздрогнула и отвела взгляд, плечики ее поднялись, а на губах появилась едва уловимая улыбка. Я много видел разных женских улыбок, но эта — одинакова у всех женщин.

Стоя у мольберта, я медлил; так, в полном молчании, прошло несколько минут. Мне не следовало допускать такой большой паузы — она дорого стоит, — но я ее допустил. А потом спросил:

— Вам нездоровится?

В глазах Аленки стояли слезы.

— Отец запретил мне позировать.

Она встала, собираясь уйти. Стоило сказать: «Очень жаль!» — и все было бы кончено. Но вместо этого я спросил:

— Может быть, прогуляемся?

Аленка кивнула и, глядя в сторону, склонила длинную свою шею, такая милая, такая смущенная…

Песок на пляже был чистым и ровным, словно натянутое полотно, а море — тихим и прозрачным. Дно просматривалось, как сквозь увеличительное стекло. Там длилась примитивная, но вечная жизнь, напоминавшая о зарождении мира. Сотни мидий прилепились к подножию красной скалы, и никто не мог сказать, с каких пор они там существуют и чем питаются. Поблескивали серебристые креветки, тут же, на подводном камне, лежал бычок, лениво наблюдая за ними выпуклыми глупыми глазами. А дно было усеяно панцирями и скорлупками всевозможных живых существ. Золотистое и серо-стальное, как фольга, коричневое и ярко-красное — все это переливалось, словно фантастическая мозаика, дрожало и рябило. Я подумал об Аленке, и имя ее всплыло вдруг в сочетании нескольких красок — цвета слоновой кости в ореоле голубого, а потом оранжевого и еще какого-то сложного смешанного колера. У меня есть цветовое представление о самых, казалось бы, отвлеченных понятиях. Если я, к примеру, думаю о Духе, то представляю пятно, вобравшее в себя все цвета летнего облака с их неясными полутонами. Слова у меня тоже имеют цветовое соответствие, и от этого я люблю их или не люблю. Я даже страдаю «цветовым» суеверием. Так, имя одной женщины однажды вызвало во мне отвратительное цветовое представление — грязные круги на битом стекле, — и после этого я перестал с нею видеться.

Я спросил Аленку, существует ли у нее цветовое представление о словах, именах, понятиях. Она взглянула на меня удивленно и покраснела, как школьница, не выучившая урока.

— У меня есть цветовое представление о том, что вижу или видела…

— А о том, чего не видели? О неведомом? Ну, взять, к примеру, понятие «доброта» — с каким вы его связываете цветом?

— При этом слове я вижу своего отца…

К берегу приближалась лодка. Николай Васильевич возвращался с утреннего лова, греб медленно и равномерно. Весла монотонно поскрипывали, отражаясь в воде, точно крылья большой птицы. С точностью лунатика — даже не взглянув на берег — он миновал узкий проход между скалами.

Мы пошли к нему, Аленка остановилась поодаль — видно, опасаясь, как бы не пошли по селу лишние разговоры. Николай Васильевич не обратил на нее ни малейшего внимания. Он вообще знал по имени только Митю-корчмаря, а к остальным обращался стереотипно: «Послушай-ка!» Я попросил у него лодку — покататься.

— Это хорошо, «покататься»… — сказал он. — А грести-то умеешь?

— Да.

Собрав свой улов, Николай Васильевич поднялся в хибару, а мы с Аленкой забрались в лодку. Я греб с трудом, неумело. Уключины то и дело били меня по пальцам. Края лопастей взметали снопы брызг. В Аленку то и дело летели брызги, она ловила их и смеялась. Над нами лениво кружили чайки, со дна лодки поднимался креветочный дух и еще какой-то упоительный морской запах. Сидя друг против друга, мы молчали — одни, совсем одни среди открытого моря, — чувствуя, как постепенно тает мучительная наша скованность. Это молчание снова вызвало во мне беспокойство, и я опять пообещал себе, что не допущу никакого неблагоразумия и не позволю доверию разбиться и разлететься в серебряную водяную пыль, как разбиваются волны друг о дружку… Я заговорил. Но о чем? Глупейшее это было фантазерство.

— Представьте себе, — начал я, — что лодка унесет нас неведомо куда — ну, скажем, к берегам Африки!

— Да, но вы ведь ею правите.

— Нет, я говорю: представьте… Мы плывем мимо экзотических стран, питаясь рыбой и плодами, и наконец высаживаемся на берег. Вдали, на белом фоне песка, появляются черные фигуры туземцев. Они приближаются к нам во главе с вождем, исполняя под звуки тамтама ритуальные песни и танцы. Они всегда так делают перед тем, как убить своих пленников…

— Так нас убьют? — заинтересованно спросила Аленка.

— Нет, не убьют, — продолжал я, следя за выражением ее лица. Для того я и порол эти глупости, чтобы за ней понаблюдать. — Они поймут, что мы хорошие люди, потерпевшие кораблекрушение, и примут нас со всеми почестями. Поселят в хижине вождя, познакомят со своими обычаями и нравами. Мне вручат лук со стрелами, и я отправлюсь в джунгли на охоту, а вы останетесь в селении вместе с другими женщинами. Вас разукрасят перьями, проденут в уши кольца из слоновой кости, а ноздри проткнут палочкой, так что ночью вам придется спать на спине. Вы научитесь не только исполнять ритуальные танцы, но и лазать по деревьям и собирать плоды. Ходить вы будете нагая. Я — тоже. Разумеется, в свободное время я буду писать буйную тропическую природу — как Гоген, французский художник, — и устраивать выставки под открытым небом. Ваш портрет будет выставлен на самом видном месте. — Тут я добавил одну подробность, от которой Аленка смутилась, но смущение это было радостным. — Потому что вы будете считаться моей женой…

Смеясь, она погрузила в воду ладошку, а я направил лодку к берегу.

Николай Васильевич уже ждал у мостков. Он взял весла и понес их в хибару, его ступни с искореженными пальцами, погружаясь в песок, оставляли за собой глубокий неровный след.

Аленка вдруг попрощалась. Я взглядом проводил ее до поворота дороги и, пожалуй, даже был рад, что мы наконец расстались.


Но на другое утро она снова пришла. Мы вместе выпили молока, вместе спустились на пляж, в то тихое место, где море образует заливчик с узкой полоской песка, со всех сторон огороженной скалами. Аленка отвернулась к красной скале, подняла руки и начала раздеваться. Я издали смотрел на совершенные линии ее тела. Сначала показались колени, затем узкие бедра; прямая жесткая линия превратилась в мягкую и округлую, очерчивая плавный переход к талии. Этот, самый женственный, изгиб всегда трудно дается художни