Избранное — страница 15 из 100

Лесник понес его по протоптанной в снегу тропке, за ним побежал Аттила. При виде окоченевшего хищника он спрятал свою рогатку. Лесник шел между рядами утонувших в снегу домов старого квартала, стеклянно звенел мороз, пар густыми клубами вылетал у него изо рта, тянулся вдоль щек, уплывал за уши и изморозью сыпался на волка. По всей улице в снегу стояли сонные люди, зябко ежились, вздрагивали от холода и смотрели, как лесник, широко шагая, несет окоченевшего волка, чтобы выставить его напоказ перед лесничеством.

Этот волк всю зиму занимал мое воображение, и я перестал представлять себе, как мы с Димкой сидим в моей бедной комнатке за старым постоялым двором и плачем, я держу ее за руку, печка задумчиво гудит, по стеклам окна сбегают тонкие ручейки, окно тоже плачет вместе с нами. Нет, теперь я представлял себе другое — я видел, как я иду тяжелым шагом по Выселкам, прокладываю в снегу широкую тропу, густой пар вылетает у меня изо рта и медленно оседает, превращаясь в изморозь. Я иду и молча веду за руку Димку, она закуталась в вязаную шаль и до того робка, что едва дышит, даже пар не вылетает у нее изо рта, свободной рукой она прикрывает губы, потому что боится, что может вдруг закричать. Хуторские дома забились в снег, осторожно посматривают на улицу, за спиной у себя я слышу шепот, но не оборачиваюсь, а продолжаю шагать. Я знаю, что Отченаш стоит у калитки и глядит ошарашенно, словно волк уносит у него овцу из отары, но не может и не смеет ничего предпринять.

Обе его собаки тоже сидят в снегу и тоже не смеют ничего предпринять!

Глупости я себе представляю, но что поделаешь — что-то человеку надо себе представлять, и совсем неплохо было бы, если бы хоть раз, пусть только в мыслях, каждый прошел среди людей так, как прошел лесник с убитым волком на плечах. Я-то, правда, хотел не пронести волка, а сам пройти, точно волк по тропе, унося из отары лучшую овцу и не позволяя себя ударить. Ударить — куда? В спину?

И я отвечаю себе, что, когда остерегаешься, чтоб тебя не ударили в спину, получаешь удар в сердце!

. . . . . . . . . . . . . . . . . .

На базаре в городке часто можно было увидеть цыгана-кузнеца по имени Рамо. Он мастерил ножницы для стрижки овец, дверные петли, гвозди, скотобойные ножи, а также огнива. В базарные дни он стелил на краю базарной площади рогожу, выкладывал на ней свой товар и начинал зазывать покупателей. Если кто-нибудь направлялся к его товару, Рамо охватывал ужас, он смотрел на покупателя расширившимися глазами и, прежде чем тот подходил вплотную, ложился на рогожку, закрывая часть инструментов своим телом. Если кузнеца охватывал ужас, то покупателя охватывало недоумение — он смотрел, как цыган безумно вращает глазами, издавая какие-то несвязные звуки, поворачивался и уходил. Если же покупатель оглядывался, он с еще большим изумлением видел, что цыган тем временем вскочил на ноги, стрижет в воздухе воображаемую овцу и зазывает народ, предлагая ему отличные ножницы. И он до тех пор зазывал народ и стриг ножницами воздух, пока кто-нибудь не отделялся от толпы и не направлялся решительно к его рогожке. Рамо тотчас переставал стричь, ложился ничком на рогожку, терял дар речи и таращил глаза, словно к нему приближался не человек, а второе пришествие.

Рамо боялся за свою тень. Он опасался, что кто-нибудь может тайком измерить шагами длину его тени, и, если это случится, он тут же умрет. И вот в солнечную погоду, когда каждый предмет, каждый человек, каждая телега, дерево и дом отбрасывают тень, Рамо стоит около своей рогожи, и от него тоже падает тень. Он предлагает крестьянам свой товар, но, чуть только видит, что кто-то идет к нему, пугается: а вдруг у этого человека какие-то тайные цели и он, вместо того чтобы купить что-нибудь, возьмет да и промерит длину его тени, и тогда он тут же умрет. Всю эту историю раздували еще и дети, которые знали о страхах кузнеца. Завидев его рядом с рогожей, они кричали: «Рамо! Тень! Тень!» — и Рамо тут же кидался ничком на землю. Те, кто знал об этой особенности кузнеца, брали нужные им предметы, оставляя деньги на рогоже; те, кто не знал, пребывали в недоумении и говорили, что Рамо ненормальный.

Я пытался подходить к нему медленно, издалека заговаривал с ним, приближался к нему вроде бы едва заметно, иногда мы проделывали это вместе с учителем Апостоловым — подходим, как бы болтая друг с другом, сбоку, здороваемся с кузнецом, он отвечает, но очень внимательно следит за разделяющим нас расстоянием и, когда сочтет, что мы перешагнули критическую линию, начинает приседать. Если дело к полудню и тень короткая, цыгану достаточно присесть на корточки, чтобы прикрыть свою тень. Он сидел, как наседка, среди железных инструментов и бывал очень доволен, когда не приходилось ложиться на рогожу, а тень была все-таки прикрыта. Он не боялся своей тени, как многие здоровые люди, которые до того напуганы, что боятся всего, даже своей тени, но он боялся за свою тень. Самой счастливой бывала для него ненастная, облачная или дождливая погода. Его голос раздавался тогда на всю базарную площадь, он стучал друг о друга своими орудиями, чтобы привлечь к себе внимание, и предлагал всем на свете купить гвозди, купить ножницы, купить петли, купить ножи — все из наилучшей стали, сносу не будет. Ни один предмет не бросал на площадь тень, тени исчезали, наступал Рамов рай — мир без теней. Куда исчезали тени в дождь или в туман, я не знаю, но теперь мне кажется, что именно Рамо заставил меня смотреть по сторонам и наблюдать, как выглядит мир, когда он отбрасывает на землю тени, и как он выглядит, когда теней нет, словно весь мир погружен в чью-то большую тень, далеко перекрывающую его собственные тени.

Зачем я описываю Рамо? Чему может научить меня безумец? Скорее следовало бы пожалеть его и пройти мимо, но Апостолов учит меня наблюдать за всем окружающим и по возможности все записывать, независимо от того, имеет ли это смысл или нет. Апостолов учит меня, что все окружающее — это не только чужая жизнь, он говорит, что все это и часть моей жизни. Ничего другого нет, утверждает он, все остальное — литература, это можно найти в книгах и прочесть, если будет нужно. Поэтому не записывай того, что ты прочел: то, что должно было быть вписано в историю мира, уже записано!.. Вот почему я записываю в тетрадку Рамо, его рогожу с разложенными на ней кузнечными поделками и на рогоже — его тень. Если описать какого-нибудь человека, ему тем самым даруется бессмертие или по крайней мере его жизнь продлевается. Поэтому я должен очень осторожно решать, что достойно бессмертия, а что нет, что из моей жизни может уйти без следа и от чего пусть останется след.

Да, многое уходит бесследно!..

Послеполуденное солнце долго стояло у меня в окне, почти не двигаясь, потом тени вдруг вытянулись, стали прозрачными, едва заметными, и солнце зашло за венец гор. Я засмотрелся на горы и стал их считать. Я насчитал семь рядов, один позади другого, каждый следующий хребет вставал на цыпочки, чтобы видеть долину под собой, за ним другой выглядывал из-за его плеча, потом следующий вставал на цыпочки, и так, один за другим, один над другим, тянулись хребты, и последний был седьмой. Выше уже начиналось небо; свет его, мерцая, угасал.

И бледная полоска неба

все продолжала трепетать…

Усталый день ложился спать.

Кто-то толкнул дверь, я обернулся, посмотрел над столом, но в проеме раскрытой двери никого не было. Я приподнялся и увидел, что на пороге стоит плешивый Илия. Милый моему сердцу Илия приветливо махал хвостом, проницательно смотрел мне в глаза и говорил: «Ну что, пишешь?»

От автора

Дальше записки Левшонка нам уже не удалось прочесть всем вместе. Пришел мужик из соседнего села, за механиком; на грубо сколоченных санях, запряженных двумя буйволицами, он привез тополиный ствол, чтобы распилить его на лесопилке на доски. Буйволицы стояли на дороге замерзшие и заиндевевшие, из-за мороза хозяин укутал и подвязал им вымя. Уши свои он завязал теплым шарфом. Механик проверил, есть ли на стволе отметка лесничества, другими словами, имеет ли хозяин право распилить ствол на лесопилке или он хочет это сделать незаконно. Дерево было маркировано, мужик привез вина для угощения, спросил только, можно ли где поставить буйволиц и подоить их. Опекун пошел пристраивать скотину, и общее чтение пришлось прекратить. Меня оставили одного дочитывать записки. Я читал допоздна, пошел снег, деревня погрузилась в тишину, какая бывает только во время снегопада. Я сидел в тишине и думал о прочитанном. Пересказывать все Опекуну и механику не имело смысла, часть записок все равно осталась бы им неясна.

Я решил, что надо постараться, насколько это возможно, привести записки в какой-то порядок и сделать их более удобными для чтения. Это было нелегко, потому что у Левшонка, как у всякого молодого человека, не было постоянного, устойчивого интереса к какой-либо определенной теме, он перескакивал с предмета на предмет. Перелистывая его тетрадку спереду назад и сзаду наперед, я видел, что в записях часто нет ни складу ни ладу, Левшонок хватается то за одно, то за другое, но было и что-то привлекательное в этом юношеском живом любопытстве и заинтересованности в событиях, картинах природы, разговорах и людях… Крохи жизни! Я постараюсь, насколько это возможно, привести записки в порядок, хотя знаю, что все равно они останутся клочковатыми или раздробленными, как разбитое зеркало. Если посмотреть в такое разбитое зеркало, вряд ли можно увидеть целое лицо, но части живого лица в нем отражаются — глаз, часть уха, морщинка у рта или кусочек улыбки. Читатель в дальнейшем заметит, быть может, некоторую мою пристрастность, он, вероятно, почувствует, как время от времени я встаю за спиной у молодого человека — то есть встаю на его сторону. Я и не собираюсь скрывать, что встаю временами на его сторону, и прошу простить мне эту пристрастность.

В деревне я решил остаться еще на неделю. Опекун полагал, что это даст мне возможность незаметно и исподволь познакомиться с жителями Нижнего Лиха, увидеть своими глазами дом Левшей, Отченаша, мать Левшонка, Димку (уже замужнюю и с младенцем на руках), Выселки, мельницы и сукновальни, поближе узн