Услышав попреки Найды, учитель улыбнулся и налил себе еще вина. Он выпил целую бутылку малинового вина, пошучивая насчет того, что записи о вине на его надгробном памятнике все равно не будет, там вообще ничего не будет написано, кроме его имени, года рождения и года смерти. Только на памятниках павших за свободу пишут, что они пали за свободу, а все остальные просто родились, жили и умерли. «Но лучше всего это сказал хан Омуртаг[4], — добавил учитель. — Даже если человек живет хорошо, он умирает, и рождается другой!»
К учителю пришел какой-то человек, он вышел с ним во двор, и они там долго разговаривали, а я тем временем позволил себе заглянуть в тетрадки, оставленные на письменном столе. Первая же страница, которую я прочел, еще больше разожгла мое любопытство, но потом я наткнулся на фразу, запрещавшую читать дальше. Пока Апостолов разговаривал во дворе, я переписал эту страницу, спрятал листок за пазухой и, когда вернулся в деревню, тщательно переписал весь текст в тетрадку. Переписав, перечитал еще раз — если верить тексту, от тетрадки должно было нести тяжелым запахом человека.
Я перелистал тетрадку, все ее сто страниц были белыми, и никакого запаха, тем более человечьего, она не испускала. Я не понимал, почему этот запах должен быть тяжелым, и решил, что тяжелый запах появится, только если я опишу в ней Отченаша, моего усыновителя. Без долгих размышлений я сказал себе, что начну описывать свою жизнь и, когда испишу все страницы, числом сто, от них, может, и запахнет человеком. Вот так, задним числом, я стал вести дневник и старался изо всех сил, чтоб от каждой записи исходил человечий запах.
Я стараюсь, но у меня не получается!
Однажды я спросил моего учителя, можно ли мне прочитать что-нибудь из его дневников, мне очень хотелось посмотреть, что он пишет, сверить, так сказать, по нему свои часы, но Апостолов решительно отказал мне. Он, мол, записывает только свои мысли, а мысли старого человека могут развратить молодого, поэтому он ничего мне не дал.
Теперь я вижу, что сколько бы я ни записывал свои выдумки или действительные события, я ничего этим не меняю. Коза упала в яму для гашения извести, ослепла, хозяин продал ее цыганам из Выселок, взял ее шкуру, я все это описал, и что из того? Ровным счетом ничего! Если не описать происшествия с козой, оно быстро потускнеет в памяти, если описать, потускнеет медленнее, но все равно потускнеет.
Это напоминает мне отчасти крики Аттилы. Я привез однажды Аттилу в деревню поесть арбузов. Мы с ним договорились как мужчина с мужчиной, что рогатку мы оставим в городе и стекла бить не будем. Аттиле очень понравился плешивый Илия, но еще больше понравилась яблоня в саду. Это было очень старое, могучее дерево, дававшее твердые и терпкие плоды. Аттила залез на самую верхушку яблони и до обеда просидел на дереве, крича истошным голосом и швыряя яблоками во все живое: в аистов на крыше, в кур во дворе, в улегшегося в тени Илию, в соседских уток, свиней на улице и т. д. Если сирена паровой лесопилки подавала голос: «У-у!», Аттила отвечал лесопилке таким же «У-у!», если кукарекал петух, Аттила кукарекал ему в ответ и бросал в него яблоком.
Я едва стащил его с дерева — бабушка приготовила нам куриную похлебку, и она уже начала остывать. «У тебя руки-ноги не заболели? Ты как обезьяна на дереве висел!» — сказал я Аттиле, а он отозвался: «Нет, дядя Левшонок, не заболели, охрип только!..» Мы поели бабушкиной похлебки, и я повел мальчика на реку купаться. Плюхнувшись в воду, Аттила обезумел от восторга, и все цыганята из Выселок сбежались на его крик. Сбежались не только мальчишки, девчонки тоже, и скоро удрали обратно в мокрых платьицах, потому что Аттила всех окатил водой. Он бултыхался в реке, как лягушонок, лягался и бил по воде руками, хотел выплеснуть реку из берегов, превратить ее в водопад, остановить ее, изничтожить, если удастся, и под конец вылез, побежденный водой, покрытый гусиной кожей.
Река, игриво журча, текла по-прежнему…
За ужином, хотя еще только начало смеркаться, мальчишка клевал носом. Я отнес его на руках в комнату, положил на кровать, глаза у него закрылись, и он спросил обмякшим голосом, что там шумит во дворе. «Яблоня шелестит ветвями, — сказал я ему, — листья ее до сих пор дрожат, ведь никто еще не залезал на нее так высоко и никто не кричал так громко. Она привыкла к тому, что только петух окликает ее по утрам, и, когда он кукарекает, у яблок краснеют щеки». — «Правда?» — спросил Аттила, я сказал ему, что это чистая правда, и обещал утром показать, как петух поет яблоне. «А лягушки чего кричат?» — спросил Аттила, и я сказал ему, что он здорово напугал лягушек — какой ужас, квакают они, сегодня чуть не выплеснули реку, как бы мы тогда жили без воды!
Аттила улыбнулся и заснул.
Вот о чем я думаю — кричи с дерева сколько хочешь, ничего ты своими криками не изменишь, и сколько хочешь бултыхайся в воде и хоть всех цыганят на берегу окати с ног до головы, ничего не изменится, одежонка на цыганятах высохнет, а реку ты все равно руками не выгребешь и не выплеснешь из берегов! Все это ты можешь только описать, а в жизни все остается неизменным. (По ночам меня мучают сны, и я не знаю, стоит ли их записывать. Ведь когда тебе что-то снится, значит, ты выбрасываешь это из головы, от чего-то освобождаешься. Зачем же тогда записывать сны? Не буду их записывать, пусть себе снятся!)
Если Аттила вопил на дереве и бесновался в реке, то, когда я повел его посмотреть, как пережигают известь, он потерял дар речи. Раскаленная пасть известковой печи глотала сразу по полтелеги хвороста, ее багровая глотка гудела, свистела, стенала, белые языки пламени бешено метались в печи, и Аттила, у которого в руках была палка, размахнулся и бросил палку в печь. Она мгновенно исчезла в белом пламени. Мальчик присел перед печью, не отводя глаз от огня, он так на него уставился, как будто заглядывал в огненное горло дракона. Взял щепку, бросил ее в пасть, щепка исчезла, растаяла еще на лету. Аттила сидит на корточках и смотрит, снова берет щепку и бросает, огонь грозно гудит, хватает щепку еще в воздухе, и она исчезает, тает. Как загипнотизированный, сидит на корточках Аттила, время от времени бросает щепки и молчит. Гляжу, на верхней губе у него, там, где когда-нибудь пробьются усы, выступили капельки пота…
На обратном пути я рассказал мальчику, что это не печи, а прирученные драконы, что когда-то змеи были дикие и враждовали с людьми, но теперь мы их заарканили и заставляем пережигать известь. Работают они вполне добросовестно, но они всегда голодны, поэтому люди непрерывно подвозят на телегах хворост и кормят драконов. По глазам мальчика было видно, что он мне не верит, но ему очень хочется, чтоб все так и было…
В глазах взрослых такого никогда не увидишь. Со мной же творится что-то непонятное, похоже, что один мой глаз повзрослел, а другой остался ровесником Аттилы. Не могу я кривить душой, мне и правда хочется иногда, чтобы вместо известковых печей за селом сидели на задних лапах драконы, чтобы я мог по вечерам ходить к ним и бросать щепки или камешки им в глотку. Но что было, то прошло, а пока отец был жив и водил меня за руку, я почти верил, что это драконы. Не могу понять, как старые люди, пусть даже старого воспитания, раньше верили в драконов. Мой опекун рассказывает, что последняя облава на драконов в Нижнем Лихе была в 1945 году. В Выселках жила одна цыганка, которая умела вправлять пупки и лечила травами. Так вот она увидела, что на огороде Отченаша блестит драконья чешуя, потом заметила чешую в ракитовых кустах у реки, и, поскольку долго не было дождя, народ решил, что в деревне и на хуторе прячется дракон, и однажды ночью мужчины, раздевшись догола, обвязавшись бубенцами, с палками и дубинками в руках, гурьбой обошли всю деревню, выгоняя дракона. Выдворение дракона производится при полном молчании, только бубенцы звенят и с треском разбивается вся глиняная посуда, которая попадается под руки участникам облавы. По утверждению Опекуна, если дракона удается прогнать, на следующий же день идет дождь. Не могу сказать, чтоб мой опекун был так уж невежествен и верил в драконов или чтоб крестьяне, участвовавшие в облаве, были такими уж неучами. Просто людям иногда очень хочется, чтоб на их огородах и окрестных виноградниках, на пасеках и покосах прятался дракон, а не только передвижной котел для контрабандного изготовления сливовицы или посаженный тайком среди кукурузы табак. Не случайно облавы на дракона устраивают ночью; в темноте дракон ускользнет так, что никто его не заметит, если же идти на него днем, все увидят, что никакого дракона нет! А всем хочется, чтоб он был!
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
У нас кончилось кислое молоко и не было закваски, чтобы поставить новое. Тогда бабушка применила один старинный способ получения закваски. Она взяла бутылку, примерно литровую, бросила на дно три фасолины, наполнила бутылку молоком и поместила ее на окно, на солнце. Вечером она убрала бутылку с окна, завернула ее в полотенце и оставила на ночь в теплом месте, у очага. На утро молоко в бутылке свернулось, и трех столовых ложек его было достаточно, чтобы заквасить большую миску молока. Вот так, если пропадет у тебя закваска, говорила бабушка, можешь с помощью трех фасолин сделать себе новую, и не надо идти к соседям одалживаться!
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Несколько дней мною владело какое-то совершенно особенное чувство, я думал о том, как мне лучше умереть, и старался придумать какую-нибудь в высшей степени оригинальную смерть. Оригинальной смерти я не придумал, но постоянно видел одну и ту же картину: я лежу, а вокруг меня все плачут безутешно и душераздирающе и все так беспомощны, что я не выдерживаю и сажусь; когда же я сажусь, всех плачущих охватывает ужас — у мамы отнимается язык, Димка закрывает лицо руками, Найда в обмороке склоняется на плечо учителя физкультуры Ангела Вентова, бабушка крестится, шагомер учителя Апостолова останавливается, и учитель начинает переступать с ноги на ногу, будто он хром на обе ноги. Плешивый Илия поворачивается ко мне спиной и воет протяжно и тоскливо, Опекун и механик с паровой лесопилки строгают что-то под навесом, но тут оба сразу хватают себя рубанком по пальцам, а Отченаш, мой усыновитель, который готовится резать овцу по случаю моей смерти, выпускает ее из рук. Лишь овца подходит ко мне спокойно, спокойно встает рядом и смотрит на меня прозрачными глазами. По улице медленно идет дед Дичок в сопровождении всех моих теток из рода Дичков, все они в черных платках, и в руках у них по бутылке красного вина, которое они собираются плеснуть на мою могилу.