Избранное — страница 27 из 100

Никто не подымался, никто не спускался по этим ступенькам.

Он спустился во двор, отвернул до отказа кран колонки и подставил голову под сильную струю. С мокрой головой вышел на улицу, пинком открыв калитку, прислушался, не идет ли кто. Никаких шагов не было слышно, жители городка сидели по домам. Левшонок вложил в рогатку камень, натянул ее до предела и отпустил. Камень протарахтел по черепице и умолк, видно, упал на мягкое. Левшонок наклонился, подобрал второй камень, выпустил и его из рогатки во тьму, камень полетел над городом, но никакого звука не издал.

Он обернулся и взглянул на дом мертвого Апостолова — коридор, мерцая голубоватым светом, зиял, точно преддверие загробного мира.

Не оборачиваясь больше, Левшонок пошел по улице. Время от времени он наклонялся, находил ощупью какой-нибудь округлый камень, вкладывал в рогатку и посылал в темноту, напряженно прислушиваясь, не раздастся ли звон стекла. В эти минуты он был похож на маленького варвара Аттилу или, скорее, на маленького смешного Давида, который с пращой в руке отправился во тьме искать своего Голиафа. Юноша был одинок в этот мокрый вечер, точно камень, выпущенный из пращи. И хотя он искал филистимлянина и в темноте метал в него камни, я могу сказать, что сам он был словно Голиаф, которого неожиданно огрели прямо по лбу, однако он еще не успел это осознать.

Темнота городских улиц поглотила его, и босой юноша исчез из поля моего зрения. Никто не крикнул ему вслед: «Левшонок, эй, Левшонок!», никто не прошептал хотя бы его имя. Сдается мне, что если б его и окликнули, он бы все равно не отозвался, и уж тем более не ринулся бы обратно на зов человеческого голоса… Вероятно, мы еще не знаем, как, каким образом надо звать молодого человека, чтобы он нас услышал и вернулся бы к нам!

Дополнительный свет

Судя по тому, что Левшонок оставил тетрадь о этими записями дома, вероятно, он собирался вернуться обратно в деревню. В город его потянуло не из-за телепередачи, телевизор он мог бы посмотреть и в доме Опекуна.

Левшонок покинул Нижнее Лихо непосредственно перед тем, как разлившаяся река унесла мосток, и в этом можно усмотреть некий символический смысл — унесен был мост, по которому можно было бы вернуться назад, теперь дороги назад не было. Юноша так ничего и не узнал о гибели плешивой собаки, не знал он также о судьбе письма, которое он послал Димке. Я поинтересовался этим письмом. Опекун сказал мне, что разобраться в этом дело ничего не стоит, достаточно спросить почтальона. Приведя ко мне почтальона, Опекун сказал: «Этот человек расспросит тебя об одном деле, и ты скажешь ему, что знаешь, а чего не знаешь, того, само собой, и не сможешь сказать!»

Я перебрался к этому времени в пристройку при паровой лесопилке, это было, по словам механика и Опекуна, наилучшее место для зимнего проживания, потому как пиленых досок для отопления сколько хошь, а что зимой нужнее, чем дрова для печи! Уже несколько дней сыпал приветливый снежок, погода стояла мягкая, снег задумчиво устилал землю, мир вокруг меня погрузился в тишину. Мужик, привозивший из другого села ствол тополя, распилил его и уехал, но, хотя на дворе потеплело, повязок с вымени буйволиц не снял. Работы в деревне почти не было, наступило время свадеб, но, пока я жил в деревне, ни одной свадьбы не играли; две свадьбы справили цыгане в Выселках, в промежутке между свадьбами произошла драка, на следующий день цыгане помирились, и мужчины ходили в лес за пнями, которые они пережигали на уголь для своего кузнечного дела.

В этот день Опекун и привел почтальона в пристройку к паровой лесопилке, сам занялся печкой, а я стал прощупывать почтальона.

Я сказал ему, что хочу кое-что у него узнать, и спросил, курит ли он. Он курил, закурил и сейчас, несколько раз затянулся и привычным движением стряхнул пепел безымянным пальцем. Я поинтересовался, помнит ли он, какую почту он вынул из почтового ящика во время большого наводнения, когда исчез из деревни Левшонок. «Когда он утонул?» — переспросил почтальон. «Допустим, что утонул, — сказал я, — хотя его и не нашли». — «Мало искали, — отозвался почтальон. — Вода поднялась высоко, а при большой воде утопленника аж в Дунай может унести. Тому несколько лет из горной деревни один утонул, так его в Свиштове нашли! А Свиштов вона где! Свиштов-то далеко, на самом Дунае!» Опекун возразил: «Левшонка, искали, никак нельзя сказать, что поисков не было!» Почтальон заметил, что с огнем и с водой не поспоришь, я согласился с ним и снова вернулся к письмам, попросив его при этом припомнить, было ли среди почты письмо его жене. «Кто ж это станет моей жене писать?» — удивился почтальон. Он сказал, что больше всего писем получают в деревне те дома, парни из которых служат в армии, солдаты вот и пишут, и студенты тоже пишут, но не так часто, а те, кто работает в городе, те вообще не пишут, а сами наезжают в деревню. Больше всего возни у почты с пенсиями и с газетами. Я согласился с почтальоном, что, наверное, так оно и есть, но попросил его все-таки припомнить, не было ли в почтовом ящике довольно-таки толстого конверта, адресованного его жене. «А-а, — вспомнил он, — это вы про то письмо, на котором адрес моей жены был?» — «Именно это письмо меня и интересует, — сказал я. — Доставлено ли оно Димке, каково его содержание и могу ли я прочесть его, если оно сохранилось».

«Значит, письмо? — спросил почтальон, плюнул на горящий конец сигареты, встал со стула, подошел к печке, открыл дверцу, бросил погашенную плевком сигарету в печь и снова закрыл дверцу. — Вроде что-то такое было!»

Некоторое время мы молчали. Снег за окном продолжал падать спокойно и мерно. Опекун занялся печкой, поворошил дрова и закрыл дверцу. Посидел, подумал, снова поворошил дрова. Мы все трое молчали, снег падал все так же медленно и монотонно. Я посмотрел почтальону в глаза, глаза были водянистые, чуть прищуренные. На щеке его дергался мускул.

Я попросил у него прощения за то, что его побеспокоил и заставил ко мне прийти, и высказал сожаление, что мы ничего не можем узнать о содержании письма. «Что было, то было! — неожиданно сказал почтальон. — Может, мы из суеверия так поступили, но дело сделано, и назад его не вернешь! По деревне говорили, что Левшонок утонул, дня два или три его искали, следов никаких, и вот открываю я как-то утром почтовый ящик, а в нем письмо от утопленника, и на письме адрес моей жены! Кто ж это согласится внести в дом письмо от утопленника, у кого хватит храбрости распечатать его и прочесть! Тут не то что суеверный, а самый нормальный человек все равно не станет читать письмо от утопленника! Сколько лет я почтальоном работаю, а такое первый раз со мной случилось…

Что я мог сделать и как я мог понести такое письмо домой! Никоим образом не мог я понести его домой, и сейчас я вспоминаю, что я его кинул в воду. Раз отправитель его утопленник, так пусть и письмо плывет к утопленнику! Помню, я не сразу решился, раздумывал, то ли в реку бросить письмо, то ли закопать. Я и тестя своего спрашивал, Отченаша, он долго думал — он ведь парнишке отчим — и сказал мне, что закопать можно, но, глядишь, когда-нибудь его раскопают, поэтому лучше бросить его в воду. А коли это грех, так он, Отченаш, зарежет овцу и устроит по Левшонку поминки. И Отченаш сдержал слово, зарезал самую жирную овцу, и устроили поминки и по старому Левше и по парнишке. Верно?» — обратился он к Опекуну, и Опекун подтвердил, что Отченаш зарезал самую жирную овцу и что были поминки, правда, без священника, но народу собралось много, и Дички тоже пришли, больше женщины — тетки и прочие.

Опекун сделал почтальону внушение, что насчет письма он должен был обратиться к нему, как он есть опекун Левшонка, а не к Отченашу, ведь он отчим, можно сказать, только формальный, и, если б почтальон обратился к нему, он сохранил бы письмо и сейчас мы бы его прочли и узнали, что там написано. А так вот и последняя, тонкая ниточка порвалась…

«Известно, порвалась! Где тонко, там и рвется!» — сказал почтальон и спросил, нужно ли ему присылать своего тестя, Отченаша, чтоб он дал показания относительно овцы, зарезанной для поминок. Опекун, опередив меня, сказал, что не нужно, он сам был на поминках и все про это и так знают.

Почтальон встал, медленно и неловко выбрался за дверь и тотчас исчез в монотонно падающем снеге. Как только он вышел, Опекун принялся мне доказывать, что почтальон прочел то письмо, а может, и Отченаш прочел, но они такие люди, что их хоть каленым железом жги, все равно не признаются, что читали, а добром и вовсе бесполезно у них выспрашивать. А что письмо прочитано, Опекун уверен на все сто процентов и может дать голову на отсечение. Он попросил у меня разрешения обиняками разузнать у Димки, слыхала ли она что-нибудь про это письмо, но я категорически запретил ему — не было смысла рыться дальше в этой личной истории.

Опекун, видно, только того и ждал — чтоб ему запретили расспрашивать, потому что на следующий же день проследил, когда почтальон пошел разносить газеты, и отправился к Димке, а после разговора с ней тут же пришел на лесопилку и доложил мне, что дело обстоит именно так, как предполагал он, а не так, как считал я. Он спросил Димку, что сказал ей муж о письме Левшонка, и она ответила, что муж велел ей говорить, будто она ничего о письме не знает. На основании этих слов Опекун пришел к заключению, что она знает все, потому что, если б она не знала, с чего бы муж запрещал ей говорить! Опекун надеялся, что письмо спрятано в каком-то тайном месте, может, и в землю зарыто, но оно цело и когда-нибудь выплывет на свет божий. Он предполагал, что в том конверте Левшонок мог оставить что-то вроде завещания. «Подобный случай, — сказал он, — был с одним нашим мужиком, он помер в Америке, и бог знает сколько времени прошло, как вдруг в деревню пришло его завещание. То, что парнишки нет, не значит, что и письма нет, наоборот!»

С большим трудом удалось найти сани, которые отвезли бы меня в город. Все было занесено снегом, дороги не было до поворота у старого источника, но возчика останавливало не это, он даже сказал, что до поворота он всегда готов ехать и дорогу торить готов, а вот после поворота ехать погано, там начинается шоссе, его посыпают песком и солью и сани не скользят. На наше счастье дорожное управление работало не слишком старательно, поэтому шоссе приняло нас дружелюбно, нигде не было ни соли, ни песка, и полозья саней легко скользили по мягкому снегу. Городок тонул в снегу, расчищена была только главная улица, все остальные были покрыты девственным снегом, если не считать узеньких тропинок, протоптанных прохожими. В городке было одиннадцать тысяч жителей, раньше он считался центром околии, но по новому административному делению страны остался обычным городком, казармы его из казарм горной (гаубичной) артиллерии превратились в школу собаководства, из двух маслобоен осталась одна, но зато расширяются деревообрабатывающие предприятия, что достаточно ясно видно по все более лысеющим горным склонам.