Сначала он увидел землянку. Перед ней солдат, спиной к нему, над чем-то трудился. Где-то далеко за линией фронта покачивался аэростат. Когда солдат обернулся, Филипп узнал самого себя, стриженого, с усами. Старик улыбнулся своему видению, обрадовался и закивал головой, точно подбадривал того… Впрочем, подбадривать его было незачем, он ведь знал, что случится дальше. Солдат продолжал работать щеткой. Ж-жик, жик, жик — ходила щетка по складкам голенища, наводя глянец. Время от времени солдат дышал на сапог и снова пускал в ход щетку.
Он был тогда ординарцем и хорошо знал сапоги своего поручика. Каждый день, а иногда и два раза в день он их чистил. Сапоги были сильно ношенные, и на левом от задника до самого верха шла темная полоса — как он ни драил ее щеткой, полоса все равно выделялась. Кожа была поцарапанная, и поручик вел переговоры с каптенармусом, чтоб тот нашел ему пару поприличнее. Поручик спешил с этим делом, потому что поговаривали, будто царь совершит поездку по фронту и тогда кое-кому из офицеров разрешат отпуск. Но даже если б царь и не приехал, все-таки надежда на отпуск у поручика была.
Насвистывая, он натянул сапоги и сел бриться, прислонив зеркальце к брустверу.
— Мы должны быть готовы, — сказал он, проводя бритвой по ремню.
Ординарец смотрел на него, едва держась на ногах. Его изводила испанка.
— Так точно! — сказал ординарец. — Я аж из Америки приехал. Я не изменник.
— Это хорошо, — сказал поручик. — Болгария рассчитывает на нас.
Бритва неровно подрезала бачок, и надо было пройтись еще раз.
— Так точно! — сказал ординарец.
Он взял котелок с водой, чтобы полить поручику, когда тот кончит бриться. Аэростат быстро спускался на землю. Но это не вызвало у Филиппа тревоги, потому что аэростат каждый день поднимали и снова спускали. Ординарец Филипп вообще не понимал, зачем его поднимать, раз потом его снова спускают.
— Это хорошо, потому что Болгария рассчитывает на нас, — сказал поручик.
— И царь тоже, — сказал ординарец. — Позавчера, когда генерал говорил нам…
— Да, да! — прервал его поручик. — Но мы не можем рассчитывать на них.
Поручик был прав. В ту минуту, когда он брился и ординарец стоял рядом с ним, держа котелок в руке, царь, австрийский кайзер и императрица Зита молча отстояли службу в разрушенном соборе «Штилле Мессе», а потом начали объезд зоны боевых действий между Изонцо и Тельяменто. Автомобили двигались по шоссейным дорогам Северной Италии. Картина разрушений была эпична по своим масштабам — колоссальное зрелище, достойное глаз монархов. Они проезжали здесь после премьеры, чтобы посмотреть на овации. Овациями были разбитые и брошенные орудия (колес хватило бы на тысячи грохочущих телег), снаряжение, обмундирование, мертвые лошади, распространявшие зловоние («Поднимите стекла автомобилей!»), мертвые солдаты. «Господи, ты, кто на небе, гм… гм… гм… Как эта молитва звучит по-славянски?» — «Аминь, ваше величество! Вы хотите сказать — по-церковнославянски?» — «Да, да, аминь!» Разрушенная природа и мертвое человечество. Господи, ты, кто… гм, гм, его присутствие здесь весьма сомнительно. Здесь присутствуют только крысы, но они даже не вздрагивают, когда мимо них проезжают автомобили их величеств. «Если его величество интересуется маршрутом, то там, слева, высота Сен-Михеле». — «Возможно, возможно», — говорит его величество и смотрит вправо.
— Да, да, — словно эхо, замирает голос поручика. — Мы не можем на них рассчитывать.
Филипп, ординарец, уловил что-то в этой фразе и встал по стойке «смирно». Вода из котелка плеснула ему на руки, но он не шевельнулся. Он переплыл весь океан ради царя и отечества. Слова поручика его смутили. Знает ли господин поручик, как велик океан?
— И на тех, кто по ту сторону, мы тоже не можем рассчитывать, — говорил поручик, осторожно, чтобы не порезаться, орудуя бритвой. — Их артиллерия рвет нас в клочья.
Старый Филипп сидел у шалаша и видел ординарца Филиппа, стоящего перед поручиком с котелком в руке. Сейчас он понимал не все, о чем они тогда говорили, но все слова сохранились в памяти, и память воспроизводила их очень точно.
Поручик снова намылил левую щеку — как быстро сохнет на воздухе пена! — но не успел прикоснуться к ней бритвой. Воздух дрогнул, кто-то вырвал котелок из рук ординарца, и когда он пришел в себя, то увидел, что поручик лежит на боку, привалившись к брустверу. Потом послышалась стрельба слева; там уже бежали от бивуака — боевого резерва пулеметной роты — к укрытиям. Артиллерия раскалывала воздух, и Филипп, присев за бруствером, чувствовал, как этот растревоженный воздух трещит, скрипит и скрежещет.
Когда обстрел закончился, первой заботой Филиппа был котелок. Котелок был и первой, и единственной нитью, снова связавшей его с реальностью, из которой его так неожиданно вышвырнули. Потом он увидел поручика. Поручик лежал, привалившись к брустверу, на боку. Щека его от высохшей пены стала белой как мел. Сапог — тот самый, с полосой, — торчал как-то неестественно.
— До чего нелепо! До чего нелепо! — отдавался в его ушах чей-то голос.
А полоса была все такая же и так же разрезала кожу от задника до самого верха. Ему никогда не удавалось начистить ее щеткой.
— До чего же нелепо, господа!
Бледный от испанки, в поту от всего пережитого, он вытянулся и козырнул. А полоска на голенище…
Кто они такие — те, что вокруг него? Из резерва пулеметчиков?.. А щека все такая же белая от засохшей мыльной пены. И темная полоса на голенище… Под вечер он увидел, как далеко за линией фронта снова поднимают аэростат. Двигалась вереница лошадей, груженных снарядами, — лошади и люди казались совсем маленькими. Он подумал, что наши гаубицы ответят на обстрел или, может быть, наши пойдут в атаку, чтоб увидеть Охридское озеро. Так говорили солдаты, а офицеры ничего не говорили об Охридском озере. «Как состояние духа, ребята?» — спрашивали они. «Духа? (Как всякий дух, он оставался бесплотным.) Хорошо», — отвечали солдаты. Потом разведчики привели сенегальца. Он был высокий, кожа его отливала синевой, а зубы сверкали, потому что он смеялся и всем кивал. Весельчак!
Конвоиры выстрелили ему в спину, и, когда ординарец проходил потом по опушке леса, он увидел, как тот лежит и как сверкают его зубы. Хотя на лице и застыло удивление, испугаться сенегалец не успел и все еще смеялся.
— Мы могли бы не быть такими жестокими, — сказал командир пулеметчиков.
— Пришлось бы его кормить, — сказали солдаты. — А хлеба нет. И как будто они там кормят наших!
Действительно, хлеба не хватало, да и англо-французы по ту сторону фронта едва ли кормили наших пленных.
— Чего мы будем его кормить? Что мы, звали его или напали на его страну?
— Сидел бы в своей Сенегалии, никто б его пальцем не тронул.
— Сдается мне, далеко это. Мой дядя в самый Стамбул ездил, а про такую страну не слыхал.
— Наверно, далеко. На краю географии.
— В географии нет такой страны. Географию мы учили.
— Она в географию не влезает.
Больше о сенегальце не говорили, потому что он явился откуда-то очень издалека, оттуда, где уже и человечества-то нет, из страны, незнакомой солдатам, явился, чтобы есть их хлеб (которого у них не было) и чтобы их убивать. Хватит — немало их уже перебили.
Они должны были отомстить.
Поручику воздали последние почести и похоронили его. На крест повесили его каску, но ночью была гроза, каска свалилась на свежий могильный холмик, и наутро ординарец Филипп увидел, что в нее натекла вода, немного, горсти две. И хотя на войне человек редко бывает человеком, ординарец повесил каску за ремешок туда, на перекладину креста, чтобы в дождь в ней всегда собиралась вода. Может, поручика томила жажда.
Сенегальца так и бросили на опушке, и всю ночь его поливал дождь, расправил одежду, распрямил пальцы. Только волосы он не смог распрямить. Они были такие густые и такие кудрявые, что по-прежнему закручивались колечками на синей коже.
Повесив каску поручика, ординарец хотел подойти к сенегальцу, но увидел, как что-то, поджав хвост, отскочило от него и побежало в лес. Он понял, что около сенегальца побывали шакалы, и повернул обратно, потому что в таких случаях его всегда начинало тошнить.
Старик вздрогнул — то животное и правда двигалось, виновато и нерешительно, поджав хвост, вдоль ольшаника. Он моргнул одеревенелыми веками и узнал Диану, их собаку.
— Диана, Диана! — позвал он.
Собака села и заколотила хвостом по земле. Обернулась назад, но ничего не увидела и нерешительно побрела к старику. Она подошла к нему, повесив голову, покорная, готовая к тому, что ее сейчас будут бить. Старик пожалел ее, и в голове мелькнули нехорошие мысли о горбуне. Все-таки он слишком жестоко обращается с больным псом — старости, глистов и блох и так достаточно для истощенного тела.
Горбуна еще не было.
Но старый Филипп не страдал оттого, что его еще нет.
Он никогда не страдал от одиночества, как это бывает с молодыми. Молодой человек, предоставленный сам себе, — ничто. У него нет воспоминаний, как у стариков, ветры судьбы не носили его по земле, подобно тому как через день-другой осенний ветер начнет носить опадающие с деревьев листья. Когда Филипп вспоминал все, что было в его жизни, ему казалось, что это не воспоминания, а длинный-длинный сон или очень длинная книга, больше Библии. И правдивее Библии. Книга эта была хорошей и доброй и могла бы для кого-нибудь быть наставлением, потому что он перечувствовал ее всю, с первой до последней строки. Иногда ему хотелось рассказать свою жизнь горбуну, но тот больше любил разговаривать с ветеринаром или ходил на охоту. Иной раз хотелось поговорить об этих вещах с женой, но он видел, что это бессмысленно: они с женой понимали друг друга и не разговаривая. А что касается звезд, может, это и верно, потому что и воспоминания его были подобны слетевшим с него чешуйкам, и их уже нельзя было убить — ни переезда через океан, ни, мяты, ни войны. Он спрашивал себя, хотелось ли бы ему что-нибудь из своей жизни пережить еще раз. Хотелось бы, всего хотелось бы, но больше всего — того, что было в дикой мяте, когда они с женой ее смяли, думал он. Кабы он только мог.